bannerbannerbanner
Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен

Надежда Плевицкая
Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен

Полная версия

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас.

– Аминь, – ответила мать Милетина.

В келью вошла молодая монашка в остроконечной черной повязке, с бледным лицом. Она попросила благословения у матушки Милетины и пригласила ее на спевку: матушке Милетине хотя и было уже под шестьдесят, но была она лучший канонарх[6] монастырский.

И вот мы в церкви стоим, а с левого и правого клироса идут тихо и стройно черные монахини. Вот стали они полукругом перед Царскими вратами, а посреди матушка Милетина с морщинистым, но тонким лицом, прекрасная в своей черной мантии.

– Глас шестый. Господи возвах к Тебе, услыши мя.

Проникновенному альту плавно ответил весь хор.

В нежной волне голосов слышался мягкий бас. К моему удивлению, баском пела тоже монахиня – бывает…

Я еле сдерживала слезы умиления. Множество свечей, как стая огненных мотыльков, колыхалось над огромными серебряными подсвечниками, заливая светом своим драгоценные ризы святых. У большого образа Матери Божией играет разными огнями множество лампад. К этому образу чинно подходили и прикладывались богомольцы. Там стояла монахиня и вытирала со стекла следы поцелуев чистым полотенцем. Сияли пелены, сказочно расшитые золотом. Все сияло изумительной красой. Меня охватил молитвенный восторг, я твердо порешила уйти в монастырь…

* * *

Не расставалась я с мыслью уйти в монастырь и когда мы вернулись с богомолья домой. В моей детской голове стояли образы кротких монахинь.

Прошли праздники, закипела работа. Мне дела было много, да еще любимого: ездить в поле с отцом, таскать там снопы и навивать возы, а за это, в награду, возвращаться, сидя высоко на возу, и сбрасывать снопы на гумне.

Через три дня началась молотьба – вот раздолье. Поставили сушить снопы на току. Рожь золотится на солнце, пахнет свежая солома, амбар и половень открыты: вся жизнь здесь, на току.

Под густой ракитою стоит ведро студеной воды. То и дело покрикивают:

– Дёжка, дай воды!

Сестра Маша на три года старше меня. Сидит Маша в тени и вышивает на пяльцах. Она у нас немного хромая, а потому ее мало тревожат: она всего больше занимается рукоделием.

И любила же я, когда дома была молотьба: как станут по местам, да как взмахнут шестью цепами – заговорят гулко цепы – только снопы подскакивают.

Ну и жадные на работу, как будто боятся, что у них отнимут ее. В один миг копны две уже обмолочено, а к вечеру уже обмолочен весь одинок ржи, и вырос золотой скирд соломы, а на скирд я взберусь и оттуда лечу кубарем прямо под ноги сестрам. Те роняют носилки, и, пока соберутся меня ловить, я уже далеко.

– Ну подожди ты, дьякон патепский! – кричат мне вослед, да я знаю, что всем весело на молотьбе, и угроза мне не страшна.

Одна только Маша хмурится. Бедняжка завидует, что не может разделить с нами такую работу…

А за молотьбой и Покров близко.

С нетерпением ожидала я Покрова: первое – в школу пойду, а второе – предстояла на Покров свадьба Афоняки, старшего сына Потапа Антоныча. Все говорили, что свадьба должна быть богатая: Афоняка в городе жил, а вернулся домой хорошо одетым, с деньгой.

– Умный малый, сберег копейку, не пьяница, – говорили бабы.

А когда вышел на улицу Афоняка в суконной поддевке, в шалоновой рубахе, да в новых сапогах с набором и глубоких калошах, то все бабы даже поахали:

– Ну и малый!

Афоняка был такой же веселый, как и Якушка, его младший брат.

Невеста была сирота, Татьяна Абрамьевна, красивая девушка, работящая, а певунья – лучше не надо. Служила она с малых лет в горничных у Рышковой барышни.

Имение Рышковых за рекой, в деревне Каменевка, и бывало, как запоет Татьяна в барском саду, у нас слышно. Она пела песни, а не кричала, как обыкновенно в деревне девки песни кричат.

Голос у нее был как чистое серебро. Барыня Татьяну любила и наделила хорошим приданым.

Татьяна и Афанасий – пара чудесная.

Богат Покров свадьбами. Все стараются покровские свадьбы справлять: на Покрова у крестьянина всего полная чаша. Все собрано, заготовлено, полны закрома зерна. О богатых и говорить нечего, но даже и у таких небогатых, как мы, к Покрову всего вдоволь.

У моего отца было семь десятин пахоты. На семью в семь человек – это немного, но родители мои были хозяева крепкие, и при хорошем урожае и у нас были достатки. Бывало, зайдешь в амбар: закрома полны, пшено, крупы, на балках висят копченые гуси, окорока, в бочках солонина и сало. А в погребе – кадки капусты, огурцов, яблок, груш. Спокойна душа хозяйская, все тяжким трудом приобретено, зато благодать, зимой семья благоденствует.

Мать усердно гоняла нас в лес: дикие яблоки для сушки возами возились, мешками таскали орехи, которые припрятывались до Рождества. Было и у нас изобилие.

И вот на Покров день, с раннего утра, у Потапа Антоныча поднялась в доме горячка: готовятся к пированию. Мой отец и мать были приглашены почетными поезжанами. К полудню все готово. Брякают бубенцы, сытые кони не стоят на месте; кони – гордость Потапа Антоныча; у него на конюшне всегда сытые кони.

Тронулся свадебный поезд, трезвонят бубенцы, залилася гармоника, мелькают яркие шали поезжанок: жених по невесту поехал.

Поезд двинулся кругом, через плотину, а сестры Афанасия и мы переправились на лодке и прямо через сад в усадьбу Рышковой. Во флигель, где обряжали невесту, трудно было войти: все окна облеплены любопытными, сени полны народа, но мы-то родня, и нас в горницу пустили.

Только что благословляли Татьяну посаженые отец и мать. Все заплаканы, всех опечалила песня, которую пели подружки, расчесывая косу невесты. Эту протяжную, жалобную песню всегда поют невесте-сироте, но обыкновенно до конца не доводят, и прерывается пение рыданием подруг и невесты:

 
У ворот на елке, у ворот на елке,
Слеталися пчелки, слеталися пчелки,
Одной пчелы нету, пчелиной матушки.
Пчелиная матушка в отлет отлетела,
в отлет отлетела.
К Татьяне в беседу съезжалися гости,
Одного гостя нету, гостя дорогого
батюшки родного.
Татьянин батюшка, он у Бога на поруках.
Просился у Бога с небес да на землю,
На сиротскую свадьбу,
сиротскую свадьбу.
Сироту посмотреть, как сирота снаряжена,
С кем посажена, кем благословлена.
 

Татьяна, расстроенная, взволнованная, ждала жениха. И вот послышались голоса: «Едут, едут». Подружки засуетились, выбежали на крыльцо, навстречу жениху, который уже въезжал в ворота.

Запели подружки:

 
Ой прилетел да сизой голубь из чистого поля,
А сизая голубушка с зеленой дубравы,
Встужилася, взгоревалася по воле Татьяна:
Ох, свет ты моя, ох, свет ты моя, батюшкина воля,
Ох, свет ты моя, ох, свет ты моя, матушкина нега,
Такой воли, такой неги у свекра не будет.
Стоят кони за воротами, а все оседлавши,
Вороные, за широкими, хорошо прибравши.
Разыгрались, разыгрались кони вороные,
Побежали, побежали в сады зеленые,
Поскусали, потоптали цветы голубые,
Позади их шла Татьянушка, плакала-рыдала.
Она плакала-рыдала, цветы собирала,
Она цветочки собирала, на ленту вязала,
Своему другу Афанасьюшке шляпу убирала.
У Афанасьюшки, у Потаповича, за шляпой цветочек.
Ой, кто же тебе дал, ой, кто подарил?
Татьяна дружочек!
 

Жених ступил из повозки и с дружками взошел на крыльцо. Подруги невесты сделали заставу, требуя выкупа. Он грозит – силой возьму, но застава стоит крепко. Жених бросил рубль – дороги не дают. Бросил три – заставу сняли. Степенно входили в горницу поезжане. Кланяясь, встречала их Татьянина тетка:

– Милости просим, сваточки, сваточки.

Жених и невеста стояли у красного угла. Невеста держала поднос и две рюмки, а жених графин с водкой.

Рядом с невестой сваха держала дары.

Поезжане подходили под рюмочку, получали дар, вытирали им губы, и от себя одаривали невесту: клали на поднос деньги. Дары перевязывались через плечо.

Когда обряд с дарами был окончен, все уселись за стол. Нареченные сидели на вышках.

Девушки запели:

 
Ой, по морю-морю, да по синему морю,
По широкому раздолью
Там плыли, восплывали да четыре утёны,
Да четыре молодые.
Первая утёна, наперед выплывала, наперед выплывала.
Во терем заглядывала,
Что во тереме играют, во высоком гуторают,
Столы выдвигают, дубовые накрывают,
Полотна катают, сундуки накладают.
Татьяна Абрамьевна по сенюшкам ходит,
Тяжело воздыхает:
Ох, холсты, холсточки, холсты мои льняные,
Не год я вас пряла, не два собирала,
Пришла негодина, веселая вечерина,
Весь дар раздарила,
Я свекру рубашку, свекрови другую,
Милым деверёчкам всем по порточкам,
Милой золовушке из косушки ленту,
Из косы голубую,
Носи украшайся, замуж собирайся.
 

Тут гармонист приложился щекой к мехам гармоники и рассыпался мелким бисером плясовой. На средину горницы выплыла сваха со сватом. Уж каких только колен не выкидывал сват: то присядет, то вдруг побежит, будто хочет сваху схватить. А сваха разгорелась, и полушалка упала, и дрожит на голове белый, шитый чепец.

Когда гармоника смолкла, у свахи в руках появилась тарелка и графин. Подружки вышли из-за стола и стали «обыгрывать» поезжан. Наполнив рюмки, они запели, обращаясь к моему отцу:

 
Пойдем рядом, пойдем рядом по боярам,
Найдем гостя, найдем гостя молодого,
Васильюшку Абрамыча молодого.
Васильюшка человек славный и богатый,
Славился под Москвою своей казной и любовью.
 

Игрицы обыгрывали моего отца и его «боярыню» – мою мать. Все знали, что Василий Абрамыч любит помучить игриц: они пели, а рюмка стояла нетронутая. Запели отцовскую любимую:

 
 
Как по сеням, по сенюшкам,
По новым сеням похаживала
Молодая боярыня Акулина Фроловна свет.
Она ходила-похаживала,
Говорила-поговаривала,
Говорила-поговаривала своему другу милому – голубчику белому,
Все Василию Абрамовичу:
Ох, друг мой миленький – разголубчик беленький,
Прикажи, сударь, карету подавать,
Во каретушке шесть лошадей,
Чтоб кучера были молоденькие,
Чтобы коники вороненькие,
А форейторы приубраны,
Принапудрены, напомажены.
 

Отец, ради шутки, выпив рюмку, ничего не положил в тарелку. Игрицы просили:

 
Васильюшка, отдари, отдари,
И нас, игриц, не мори, не мори,
Ведь нас, игриц, немножко, немножко,
С игрицей девяносто, девяносто.
 

Тогда «боярин» не спеша достал деньги и, к общему удовольствию, бросил на тарелку копейку.

 
Игрицы не остались в долгу и запели:
У нашего гостя, у нашего гостя Карманы худые.
 

Тогда отец сделал вид, что достает гаман[7] с деньгами. Сваха, приплясывая, подняла тарелку над головой, а все подхватили:

 
Ой, что в столе гремит,
Ой, что в дубовом гремит,
Васильюшка казной шевелит,
Абрамович золотой.
 

И самой веселой песней стали задобривать «боярыню»:

 
Как на горке, на горушке,
Как на горке два терема стоят.
На тереме, на тереме два голубчика сидят,
На тереме два голубчика сидят,
Они промеж себя речи говорят,
Разговоры разговаривают
Про такого удалого молодца,
Про Василия Абрамовича,
Что Василий Абрамович,
Он богатый именитый человек,
Все по Курску, по городу гулял,
Пятаками дорогу устилал,
Полтиной по городу шибал,
Рублем ворота отворял,
С-под неволи сирот выкупал.
 

Отец кинул на тарелку три рубля, игрицы завертелись вихрем:

 
Благодарствуй, Васильюшка,
На твоем большом дару,
Что горазд игриц дарить
Не рублем-полтиной,
Золотою гривной.
 

За отцом, в черед, поднесли чарочку моей матери. Она игриц не мучила, а выпила сразу, только попросила красненького, потому что зелёного[8] не уважала. Выпив, мать плеснула остатки в потолок, чтобы молодые «побрыкивали», и опустила на тарелку полтину.

В ее честь пели и плясали старательно: все знали, что и сама Акулина Фроловна большая певунья-игрунья.

Я видела, как загорелись у матери светлые глаза, как трудно ей удержаться, чтобы не выскочить, не ударить «в три ночи», но поезжанам еще не полагается пляски: должны они сидеть за честным столом.

Залюбовалась я матерью – так она оживилась: голова заправски повязана кубовым платком, из-под повязки выбилась на лоб прядь, как не спрячет – все выбивается.

По-моему, прятать прядь и не следует, она очень мать украшает. И как красиво ее новое коричневое платье с широкими рукавами, белый воротничок и турецкая шаль на плечах. Лучше матери нет никого. Ну, конечно, никого нет.

У кого же такое чистое хорошее лицо? А голубые, добрые глаза, а зубы – веселая белизна, когда она засмеется, у кого есть такие?

Мне стало скучно, что она далеко сидит от меня и не могу я к ней подойти и прижаться.

* * *

Да, любила я мать. Бывало, как уйдет она из дому, все я смотрю в ту сторону, откуда она должна показаться. Помню, я всегда спала у нее в ногах, помню, как обнимала и целовала ее крестьянские жесткие ноги, в трещинах от загара, не знавшие устали ради нас…

Она надорвалась бы, лишь было бы хорошо ее детям. Бывало, придет из города усталая, измученная, а с сияющим лицом бережно достает виноград, купленный на работные гроши, и нас всех оделит. А мы знаем, что она не побаловала себя даже одним зернышком-виноградиной. Наша милая мать.

* * *

За свадебным столом рядом с матерью сидел барин, маленький, седенький старичок – управляющий имением Рышковых.

На деревне его прозвали «Черт возьми», за его любимую приговорку, которую он повторял чуть ли не на каждом слове. А усы да борода у «Черт возьми» были совершенно желты от табаку. Сейчас он весел, красноречив, вот встает, говорит:

– Сегодня, черт возьми, я душевно рад. Моя любимица, черт возьми, Татьяна – девка хорошая, сирота, а умная, черт возьми. И ты, брат Афанасий, – молодец, черт возьми.

Моя мать, не любившая черного слова, дергала его за рукав:

– Семен Петрович, батюшка, ну что ты, под святыми, да таким словом непутевым…

Но Семен Петрович не унимался, он даже прослезился, когда сказал, что Татьяна, черт возьми, сирота, и что судьба послала ей хорошего, черт возьми, жениха.

Всем понятны слезы Семена Петровича, он сам одинокий холостяк, а ласковая Татьяна, как дочь, заботилась – украшала его старость. Лишается он теперь этой радости.

Пирование идет к концу, скоро повезут в церковь невесту. Мои сестры поспешили к лодке, чтобы попасть на венчание. От них не отстала и я.

К вечеру из-за леса Мороскина, от деревни Каменевки заслышались бубенцы. Я юркнула в толпу народа у церкви. А среди любопытных Фенька Боглаева, Филиппика и Стефаниха, прозванная за неопрятность свою Желтоножкой, – лютые сплетницы деревенские судачат да стараются разглядеть все получше, даже и то, чего нет. Приближается свадебный поезд, народ загудел.

– Гля, гля, две подводы с добром и коврами покрыты. Сундук-то агромадный, а укладка поменьше, – хихикнула тут Желтоножка.

– Дать, можа, он и пустой сундук. Кабы она нам его показала, – прошипела Фенька Боглаева.

Придурковатая Филиппика дернула носом и захихикала:

– Сундук-то, сундук, можа, он и пустой, а можа, с поленом: с-под ковра не видать. А вот невеста – щуплая, жиденькая, для нашей работы не годится, это ей не тарелки у господ лизать.

Тут сторожиха Лукерья заступилась за невесту:

– Ну и язык у тебя, Филиппьевна. И никому-то ты проходу не дашь. Ты на себя посмотри: ни кожи ни рожи. Эх ты, честная вдова.

Филиппика вскипела:

– Дыть, пускай она с мое поживет. Мой покойной Лоривон, Царство ему Небесное, злой был, черт ему в живот, уже на смертном одре лежит, а сам дерется… Во, домовой. Не жизнь, а каторга.

А тем временем невесту и жениха уже ввели в церковь. Хор пел торжественно, паникадило горело, на аналое лежали свечи средь алых цветов: богатая свадьба.

По обычаю, лицо Татьяны было закрыто шалью, и, когда сняли плат, я увидела, как бледна Татьяна. Она опустила глаза и, пока длился обряд, не подняла их.

По душе пришлась мне Татьяна.

Я полюбила ее, и не ошиблось тогда мое детское сердце. После венца все устремилось ко двору Потапа Антоныча. На пороге горницы, в шубе навыворот, с хлебом-солью стояли Феодоровна, мать Афанасия, а рядом Потап Антоныч с образом и чарочкой. На полу был постлан еще полушубок, шерстью кверху, чтобы молодые были богаты.

Когда новобрачные взошли на крыльцо, их засыпали хмелем, а Потап Антоныч, тряхнув головой, вымолвил:

– Добро пожаловать, молодайка, во святой час со молитовкой.

Под окнами заплясали и запели, величая молодых:

 
Во горенке, во новой,
Стоит стол дубовой,
Как на этом на столе,
Скатерточка нова,
И нова и бела,
В пятьдесят цепков ткана.
Как за этим за столом
Да сидит голубь молодой
Со голубушкой сизой.
А што голубь, а што сизый
Свет Афонюшка душа.
А голубушка сизая
Татьянушка хороша.
Соезжались, собирались,
Шуры – братия его,
Дивовались, дивовались
Молодой жене его.
То ли баба, то ли баба,
Молодица хороша.
Ох, каб эта молодица —
Младцу в руки вручена.
Я б белил-румян купил,
Я б не бил, не журил,
Уж я летнею порою
Во колясочке возил,
А зимою студеною
На санях-козырях,
На санях-козырях,
На ямщицких лошадях.
 

Гудела горница пляской, песнями, заливался гармонист, дробным жемчугом рассыпался Якушка: то соловьем засвищет, то выкрикнет: «Раз, два, чище!» Ну и отвел же душу, ну и уважил. А средь гула слышалась песня подвыпившего Потапа Антоныча. Сколько я его помню, всегда он пел ту же песенку:

 
Через реченьку, через быструю,
Да лежат доски, тонки-хлестки.
По тем доскам я ходила,
Одну доску проломила.
Да журил-бранил меня свекор,
Да бранил-журил не за дело,
Все ж за самое безделье.
 

Уж близко к полуночи, попеняла мать сестрам, что я еще тут глазею, когда давно пора мне спать: завтра в школу идти. Наш двор и двор Потапа Антоныча, были перегорожены только плетнем, и до зари доносились к нам песни и гул пляски…

* * *

Наутро долго будила меня мать.

Утро радостное. На переборке, над кроватью, весело бегали солнечные зайцы. В избе пахло блинами.

Висит на шесте мое розовое платье, передник с петухами и шагреневые полусапожки, что за шишку я получила. Уж не раз я в них щеголяла.

Сегодня, для мягкости, полусапожки мои смазаны салом. И вот я нарядно одета, в моей косичке красуется лента, которую мне подарила дьяконова дочь, Наталья Ивановна, за то, что я носила продавать ее стряпни пирожки на станцию железной дороги: два месяца назад провели в трех верстах от нашего села чугунку. И на удивление всему селу прогремел, дыша огнем, поезд. Тут-то Наталья Ивановна и порешила кормить путешественников теплыми пирожками.

А кто же, как не Дёжка, поспеет к поезду, пока пирожки не остыли.

Я охотно бегала на чугунку, очень много было там любопытного, много разных господ, и хотя страшилась я черного чудовища-паровоза, но и к нему попривыкла, а свой товар сбывала удачно: Наталье Ивановне всякий раз приносила пустую корзинку и денег двадцать пять копеек. В награду за такую торговлю получала я один пирожок – действительно сдобный – и копейку в придачу. А вот сегодня прислала Наталья Ивановна хорошую ленту. Повязана моя голова беленьким, с желтой каемкой, платком, а по тому случаю, что тулупчик мой еще не готов, нарядили меня в материно казинетовое полупальточко.

Помолились Богу, и я степенно и важно вышла на улицу, – впервые, кажется, не вприпрыжку.

Около школы толпились девочки, мальчики. Дверь была еще закрыта, я успела оглядеться: много незнакомых, но много и винниковских.

Хотя и весело было тут, все же сердце билось тревожно. Вот застучал деревянный засов, распахнулась широкая дверь, и туда хлынул поток ярких платочков, картузов, больших отцовских шапок. В гомоне детских голосов трудно разобрать, кто чего хочет. Я, новичок, скромно жалась, почтительно всем уступая дорогу, даже пинки, которыми меня угощали, безответно терпела. Я не отходила от Серафимы, дочери священника. Она была подруга моих игр, а училась уже второй год и могла за себя постоять. Но вот раздался голос: «По местам». И в просторном, белом классе утихло: на пороге стоял учитель, Василий Гаврилович. Высокий, с приятным лицом, в сером костюме, белоснежный воротничок, манжеты, очки золотые, а штиблеты так и блестят. Меня еще не было на свете, когда он уже учительствовал у нас. Мужики его любили.

– Умный наш Василий Гаврилович, добрая душа, честности непомерной, настоящий барин, даром что бедный, а все село по милости его грамоту знает – так говорили господа мужики, да еще прибавляли: – Это не чета Богданову-барину, того мы и в глаза не видим, только его управляющий, немчура, знай ему деньги высылает, а барин их в карты проигрывает.

И действительно, мужики говорили недаром: как раз в эту зиму управляющий получил телеграмму: «Вывози, что можешь и что успеешь, имение уже не мое, завтра приедет новый хозяин». Богдановское имение было проиграно в карты.

А учителю нашему несли к празднику кто что мог, всякую живность да и зерно: любили Василия Гавриловича…

 

Учитель поздоровался. Пропели «Достойно есть», и сели мы по местам. Со мной рядом сидела Махорка Костикова, а Машутка сзади нас. У самой стены сидел Гришка Черкесов из деревни Богдановки.

Этот смуглый, как цыганенок, парнишка был бичом школы. Он сидел два года, а то и три, в первом классе. Гришка тотчас же дернул меня за косичку. Я покраснела до слез, но дать сдачи при учителе не посмела.

Моя однолетка Сашутка Сименихина, два сына ктитора[9], Ваня и Вася, Надька Гаврикова да сын лавочника Козурки, Миша, – все мы сегодня впервые пришли в школу и были потому тихие, боязливые. А Гришка Цыганенок чувствовал себя королем и щипал нас немилосердно – кто под руку попадался. Учитель тем временем вызывал старших к доске. Наконец он подошел к нам, держа в руках белые карты, на которых были написаны черные буквы.

Он показал нам одну и сказал, что буква эта называется – «А».

– Ну, скажите все разом: а…

– А-а-а, – ответили мы хором, но вышло очень нескладно, и Гришка передразнил.

Учитель строго посмотрел на него и сказал, что поставит в угол «столбом», если он еще раз позволит что-либо.

– А-а-а, – снова повторили мы разом.

А Гришка вдруг заблеял:

– Бээ-бээ.

Василий Гаврилович покраснел и тут же приказал Гришке стать в угол. Цыганенок стоял наказанный, а я подумала, что действительно мы блеем, точно овцы. И еле удерживалась, чтобы не последовать Гришкину примеру.

Так мы одолели три буквы, учитель ушел в свою комнату, класс зашумел.

Первая перемена…

А на втором уроке нам уже роздали буквари, доски, грифеля и задали урок писать палочки. Признаюсь, у меня эти палочки плохо выходили, такие несуразные каракули – пузатые.

Учитель покачал головой и сказал:

– Уж ты, Винникова, постарайся, а то для первого раза что-то плохо.

И помню, на третьем уроке, учитель принес потертую скрипку и роздал старшим ноты: впервые я увидела урок пения…

* * *

Вот я и учусь.

Теперь попривыкла: мне все дается, только палочки, овалы и полуовалы дурно выходят, как ни стараюсь.

Не одолею их, верно, и до самой смерти.

Гришки уже не боюсь: первое – сама ему сдачи даю, а второе – у меня защитники есть, Ваня и Вася, сыновья ктитора, ребятки неозорные, добрые…

Пришла зима. Как хорошо сидеть по зимним вечерам в теплой избе!

У сестры Маши научилась я вышивать на пяльцах, и теперь меня не тянет из дому: подруг вижу в школе, а дома работа, которая мне по нраву.

Подошли святки. Неумолчно гудут прялки сестер, а мать мотает пряжу и готовит красна[10].

Зима снежная, сугробы вровень с крышей. Славно кататься: заберешься на крышу сарая и мчишься-летишь прямо на речной лед.

Уже появились на свет Божий любимцы мои: кроткие, нежные ягнята. Мать всегда выносила их из хлева погреться в избу и сажала на печку. У меня приятная должность: ягнят караулить, чтобы с печки, часом, они не упали.

6Канонарх – церковнослужитель, возглашающий перед пением хора строчки молитвослова.
7Гаман – кошелек, кожаный мешочек для денег.
8Зелёным вином называли водку.
9Ктитор – лицо, выделяющее средства на строительство, ремонт или украшение храма; в России иногда так называли церковных старост, ведавших хозяйственными операциями храмов.
10Красна (чаще кросна) – ручной ткацкий станок.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru