©biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ
© И. К. Бонецкая, 2012
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2022
Евгения Казимировна Герцык (1878, г. Александров – 1944, деревня Зеленая Степь Курской области) не принадлежит к числу плодовитых писателей Серебряного века. Ее имя всплыло – для нас из забвения в 1970-е гг. благодаря выходу в свет в парижском издательстве YMCA-Press ее фактически единственного крупного, книжного объема, сочинения – интереснейших «Воспоминаний», состоящих в значительной их части из точных и живых портретов духовных лидеров той эпохи – друзей и собеседников автора. Тогда, в 1974–1975 гг., ищущая молодежь в России уже напряженно всматривалась в то, что происходило в русской культуре в начале XX в., – всматривалась через пропасть советского духовного безвременья, через плотную завесу тумана официальной идеологии. Сейчас, с уже более чем тридцатилетней дистанции, можно сказать, что мы в 1970-е гг. бессознательно пытались восстановить утраченную духовную традицию, построить мост через пропасть, найти точку отсчета, чтобы двигаться дальше. Но тогда нами руководил просто страстный юношеский интерес, воля к истине, уж никак не обретавшая для себя пищи в марксистских догматах, вдалбливаемых в наши головы в школе, университете, аспирантуре… Ныне приходится слышать, что в эпоху тоталитарной советчины у народа были отняты все источники духовного знания, забиты все окна и законопачены щели в сферу духа, – это, конечно, не так. По всей стране действовали православные (и не только) храмы, которые зачастую, при наличии достойных пастырей, становились центрами духовного просвещения. У нас же, столичной молодежи, в 1970—1980-е гг. были в принципе прекрасные возможности для самообразования, – тот, кто хотел и был призван к тому, ими пользовался. В нашем распоряжении были фонды центральных библиотек, куда совсем не сложно было получить доступ; затем частные книжные собрания, сохранившиеся с дореволюционных времен и открывавшиеся для ищущих, – наконец, неоценимая помощь с Запада: имкапрессовские издания, книги брюссельской «Жизни с Богом», печатная продукция карловчан и различных русских издательств в США. Все эти тома и брошюры, провозимые, например, в чемоданах иностранных аспирантов и стажеров АН через таможенный контроль (с немалым риском для этих энтузиастов) и попадавшие в наши руки, прочитывались залпом от корки до корки и передавались ближнему. И мало-помалу благодаря такому чтению (постепенно делавшемуся систематическим) и подробнейшему конспектированию в наши души вкоренялись такие мысли и чувства – живые платоновские идеи, – которые воспринимались нами как наше собственное достояние, когда-то напрочь забытое, а теперь заново открываемое как дуновение самой Истины. В наших сердцах теперь постоянно обитали те, кто донес до нас эти идеи: Флоренский, Бердяев, Шестов, Булгаков. Вяч. Иванов; позже придет и переоценка, и порой весьма резкая критика их воззрений, – но поначалу эти лики составили что-то вроде иконостаса нашего внутреннего храма. И когда, кажется, в спецхране Ленинки, я прочитала «Воспоминания» Евгении Герцык издания 1973 г., облик этой прекрасной девушки пополнил пантеон русской мысли Серебряного века, постепенно воздвигавшийся в моем сознании.
Шестов, Иванов, Булгаков, Бердяев как живые вставали со страниц книги Е. Герцык – в точнейшей детали портрета, в метко схваченном характерном жесте, в словесной реплике, выражавшей само существо их мировоззрения, – во всех этих личностных приметах, то ли пронесенных в памяти через вереницу страшных лет, то ли воспроизведенных писательским воображением на основании опыта прошлого… Разве не нужна конгениальность, близость дарования – и даже некое превосходство, чтобы так писать о великих? Но мемуарный жанр все-таки не требует умения передать свой бытийственный опыт на языке отвлеченных категорий, что является условием философствования в собственном смысле. По силе ума, по всей своей душевной конституции Евгения была незаурядным мыслителем: она в совершенстве постигла концепции своих друзей-философов и диалог с ними вела на равных. Более того, она пыталась работать как теоретик: в начале 1900-х гг., будучи студенткой Высших женских курсов Герье, она всерьез взялась за разработку собственного философского учения – «философии абсолютности явления», как она его называла. Именно такая – феноменологическая философия наиболее адекватно отразила бы ее ви́дение мира, – об этом мы не раз будем говорить в дальнейшем. Однако, увы! – дальше проектов и набросков в своем замысле Евгения не продвинулась. Вообще, несмотря на свой великолепный литературный дар, писала она крайне мало. Словно ей не хватало усилия творческой воли выразить свое душевное богатство, объективировать внутренний опыт. Именно в этом – в силе волевого начала – она уступала своим друзьям и собеседникам. Только в конце 1930-х гг. она решается на создание крупной вещи – пишет свои «Воспоминания». И вот они в этом тексте – «абсолютные явления», метко схваченные черты ушедшей жизни! Удивительны оптимизм, даже некая духовная веселость, острота ума, отточенность стиля тогдашней Е. Герцык: ведь писались «Воспоминания» в условиях тяжелейших: Евгения с семьей брата жили в убогой деревенской хатке, почти в хлеву…
Ранее – в 1914–1915 гг. – ею было написано автобиографическое эссе «Мой Рим», а в 1919 и в начале 1920-х гг. созданы агиографический трактат «О путях» и большая статья об Эдгаре По. Фактически это все. Правда, большой интерес для нас представляют также ее письма, дневниковые записи 1940-х гг., а особенно – богатый материал записных книжек, которые Евгения Казимировна вела с 1903 вплоть до 1921 г., – к сожалению, не систематически. В этих записных книжках, возникавших в самом потоке жизни, – тоже, по сути, дневниках, – помимо драгоценных сведений об авторе, мы находим такие сообщения о корифеях Серебряного века, которые порой могут побудить к переоценке их уже устоявшегося облика (особенно это касается Вяч. Иванова). Большинство текстов Евгении Герцык было собрано и опубликовано ее внучатой племянницей Татьяной Жуковской уже после перестройки[1]. Вышедшие тогда в свет «Воспоминания» являются полным текстом рукописи, в то время как книга YMCA-Press включала в себя лишь ее фрагменты. Позднее Т. Жуковская выпустила специальный том писем сестер Герцык, – письма Евгении составляют его вторую часть[2]. На родине также издан полный текст трактата «О путях»; прежде он печатался в нью-йоркском «Новом журнале» тоже в сильном сокращении[3]. Небольшое, но вполне достойное литературное наследие уже позволяет говорить о писателе Евгении Герцык – мемуаристе, прозаике, – мыслителе по ее творческому пафосу.
Однако наша книга имеет не случайный подзаголовок (см. обложку). Цель наша шире, чем простое осмысление творчества Е. Герцык – все же достаточно «камерного», в соответствии с ее собственным определением[4]. Ведь наша героиня не просто «творила» из себя – одновременно она отражала эпоху Серебряного века, опять-таки, по ее собственным словам: «Как сестра моя, так и я отражали свое время – перевал веков»[5]. И здесь, быть может, сильной стороной феномена Евгении Герцык оказывается то, что выше было расценено как слабость: некое безволие, творческая пассивность, природная женственность. Парадоксальным образом об эпохе «перевала веков» больше расскажут «Воспоминания» Е. Герцык, чем близкое по жанру «Самопознание» Н. Бердяева: избыток творческой воли Бердяева, напор его мощной личности, при всей точности бердяевских характеристик и оценок, тем не менее подчинили картину эпохи бердяевскому «я», окрасили в тона его ауры. В «Самопознании» мы не найдем столь же выразительных портретов современников, как в «Воспоминаниях» Е. Герцык; и если последняя посвятила Бердяеву целую главу своей книги, то у философа, хотя он очень ценил дружбу Евгении Казимировны, для нее самой в мемуарах нашлось всего несколько строчек… Короче говоря, некая творческая пассивность писательницы сделала ее весьма чуткой свидетельницей своего времени: в самом деле, самым лучшим зеркалом является то, чья отражающая поверхность – зеркало как таковое – заметна меньше всего. «Воспоминания» вместе с другими текстами Е. Герцык не только суть коллекция великолепных персоналий, но и сокровищница ключей ко многим тайнам Серебряного века – к эзотерическим исканиям на «Башне» Вяч. Иванова, к русскому неоязычеству, к таким по сей день едва ли вскрытым тенденциям русской мысли, как феноменология, гетеанство, как русское ницшеанство. В меру наших сил мы затронем эти проблемы в нашем исследовании. Нашей целью будет не воссоздание точной внешней биографии Е. Герцык, но, скорее, определение вех ее духовного пути – описание ее экзистенциальных встреч с явлениями эпохи. Итак, задача наша двойная, а точнее – двуединая: писатель и его время, а вернее – человек и его время, поскольку, повторим, профессиональным писателем Евгения Казимировна все же не была.
Если в нашей заинтересованности феноменом Евгении Герцык и есть элемент академизма, тем не менее он не основной. Образ этой необычной женщины – провинциалки и хозяйки столичного салона, жительницы Крыма и паломницы к святыням Европы, язычницы по натуре и монахини по образу жизни, с равной свободой общавшейся со светилами русской мысли и с темными крестьянами – не только укоренен в своей эпохе, но представляется исключительно актуальным и в наши дни. Евгения Герцык – не только мыслитель Серебряного века, но и наша духовная современница. Объяснимся. Дело в том, что традиция высокой духовной культуры, которая оформлялась в первые три десятилетия XX в. (в России, а затем в эмиграции), в силу всем известных событий и обстоятельств была прервана. И после упразднения идеологического засилья в нашей стране в начале 1990-х гг. (а для кого-то, как было отмечено выше, этот рубеж уже был пройден за 20–30 лет до того) ищущий человек оказался, по сути дела, в духовной ситуации начала XX в. Ныне он идет по тем же путям, какими шла – вместе со своими современниками – Евгения Герцык. Это и ницшеанство (а кто из нас не испытал страстного увлечения Ницше?), и Восток вместе с теософией и антропософией, которые (в особенности последняя) пережили настоящий бум в недалеком прошлом; это и полуязыческая, псевдохрис-тианская мистика, с которой Евгения встретилась на Башне, – аналогами башенной секты в наши дни служат общины типа Богородичного центра, а также ориентирующиеся на «русскую Софию» некоторые «мистериальные» общества в Европе и США; это, наконец, православная Церковь. С ней у Евгении были очень непростые отношения, – но все ее сомнения и вопрошания возрождаются в душах интеллигентов, пришедших в Церковь и сегодня! Феномен Евгении Герцык выступает в роли зеркала и для нас самих, мы извлекаем для себя урок из ее разочарований, – а порой нам хочется ее поучить, указать на грубые ошибки в ее суждениях, опираясь на наш собственный, больший, чем у нее, исторический опыт (это касается прежде всего ее восторгов перед набирающей силу советчиной 1930-х гг.). Одним словом, «внутренний человек» Евгении удивительно близок, родственен нам самим, она – наше alter ego в Серебряном веке в большей степени, чем кто-либо другой. С ней мы проживаем ушедшую эпоху: через нее расширяется наша личность, обогащаясь встречами с Бердяевым и Шестовым, поездками в Рим, крымскими горными походами, – но и терпением голода и холода, погружением в ад Гражданской войны и террора, бездомных скитаний, какого-то опьянения 1930-х гг… Ее, в сущности, «глубоко интимный» и «одинокий»[6] жизненный настрой созвучен тем, кто в нынешней России чувствует себя в таком же «интимном», сосредоточенном одиночестве. Так ли мало сейчас подобных людей? – Именно их и хочется в первую очередь пригласить к размышлению о судьбе Евгении Герцык, на самом деле – к глубинному общению с нею самой.
В семье инженера-путейца Казимира Антоновича Лубны-Герцыка (1843–1906) было трое детей: Евгения, средний ребенок, росла вместе со старшей сестрой Аделаидой (1875–1925), впоследствии получившей известность как поэт символистской ориентации[7]; младшим был брат Владимир (1885–1976). Вторая половина XIX в. – это знаменательное время, когда в мир начали приходить те новые души, которые сделались творцами культуры русского Серебряного века[8]. Приближался конец старого мира – закат старой Европы. На Западе Ницше провозгласил переоценку всех прежних ценностей. Россия встала под знак гибельного рока: женитьба в 1894 г. цесаревича Николая Александровича на гессенской принцессе Алисе, принесшей ген фатальной болезни в династию русских царей, оказалась, конечно, не столько причиной краха русской государственности, сколько недвусмысленно предупредила осведомленных: у венценосных Романовых больше не будет наследников, это царствование – последнее… Надвигалось неведомое будущее, промыслительно миру сообщался новый импульс, который и были призваны воспринять и внести в культуру новые души. – Что же это за импульс, какое задание ставилось перед следующим поколением русских людей? Дать исчерпывающий ответ на этот вопрос нелегко хотя бы потому, что импульс этот за годы Серебряного века раскрылся далеко не полностью: речь идет о большом времени, духовная эпоха, начатая русскими мыслителями во главе с Владимиром Соловьевым, продолжается и поныне. Но что-то определенное на этот счет, оглядываясь назад, сказать все же можно.
Импульс духа прорастает из глубины человеческих сердец, так что первым его плодом стало изменение внутренней жизни наиболее чутких к духовным веяниям людей. Прежде всего претерпели изменение сокровеннейшие движения души – жизнь религиозная, связывающая личность с Источником ее существования, укореняющая в бытии. И в самом деле, весь Серебряный век, – философия, поэзия, музыка, живопись, театр, – точно фантастический цветок, распустился из одного мистического семени – христианства в версии Соловьева. Оно, разумеется, было преемственно связано с традиционным православием, но имело иную духовно-смысловую окрашенность. Ключевой для трудов Соловьева стала несколько необычная для традиции идея Богочеловечества, сделавшаяся основой новой русской духовности.
Истоком мысли Соловьева был его мистический опыт – общение с неким духовным существом, которое сам философ идентифицировал как библейскую Софию Премудрость Божию: о встречах с Софией он рассказал в своих стихах (прежде всего в поэме «Три свидания»), метафизическому учению о ней посвятил ряд книг и трактатов. Насколько доброкачественным в духовном отношении был опыт Соловьева – вопрос этот, видимо, надолго останется открытым. Тем не менее тему Соловьева подхватили, миф о Софии врывался в судьбы людей (вспомним историю Анны Шмидт и вихрь событий вокруг Л. Д. Блок). Гипотезой Софии объясняли всё и вся – от экономических законов хозяйства до тайн языка; наконец, уже в эмиграции С. Булгаков (глава возникшего к тому времени – по благословению патриарха Тихона – Братства Святой Софии) создает богословскую софиологическую «сумму» и претерпевает за это удары со стороны церковных традиционалистов… Без преувеличения можно утверждать, что под знаком Софии стоял весь Серебряный век.
На перевале веков и культурных эпох в мир приходят также Евгения и Аделаида Герцык. Да, это были новые души, призванные, подобно их друзьям – Бердяеву, Булгакову, Иванову, воспринять и творчески проработать новое духовное содержание. Их искания, – более того, сама их жизнь оказались связанными с софийной идеей, с христианским обновлением. Было ли случайностью, что их мать носила имя Софии? Софией стала и Аделаида Герцык, перейдя в 1915 г. из лютеранства в православие: она пошла на это под влиянием бесед с Булгаковым и чтения «Столпа и утверждения Истины» Флоренского. София упоминается в текстах Евгении, которая пыталась проникнуть в тайну этого высочайшего ангела… Короче говоря, сестры Герцык были тоже вовлечены в процесс творчества по созданию новой культуры, и приметы этого призвания следует искать уже в особых обстоятельствах их детства.
А именно: всякий, кто размышлял о ситуации в семье Казимира Антоновича и Софии Максимилиановны Лубны-Герцык, почувствует, что атмосфера, в которой росли их дети, лучше всего может быть охарактеризована с помощью шестовского словечка «беспочвенность». Недаром, увлекшись в начале 1900-х гг. книгой Шестова о Толстом и Ницше, Евгения точно обозначит проблематизируемую автором «Апофеоза беспочвенности» экзистенциальную проблему с помощью образа «человека, повисшего над бездной». Отсутствие духовной опоры, предоставленность личности себе самой, необходимость находить смысл жизни в глубине собственного «я» – эти интуиции были знакомы Евгении с самого раннего возраста. Научиться творчески жить, не имея за собой никакой традиции, надежной освоенной почвы под ногами, – таким, в самом общем виде, было жизненное задание, предложенное Промыслом сестрам Герцык.
И в самом деле. Евгения и Аделаида родились в знаменитом своей исторической слободой городке Александрове, жившем тихой жизнью в окружении бескрайних лесов. Это самое сердце Великороссии, в нескольких часах езды к северо-востоку от Москвы. Сестры тем не менее отнюдь не получили возможности приобщиться к русскому духу, укорениться уже с детства в Святой Руси. Они были чрезвычайно родовиты, принадлежа к древним семействам европейской знати, чья генеалогия восходила к XV в. Предки отца по польской линии были феодальными князьями, владельцами замков-городков – центров мелких государств, находившихся на территории нынешних Польши, Белоруссии, Литвы и Латвии. До сих пор на месте одного из этих центров, в Полоцком крае, существует деревня Герцыка, а вблизи станции Ерсика (район Даугавпилса) сохранилось городище с руинами другого замка. В жилах матери девочек (урожденной Тидебель) текла аристократическая кровь прибалтийских немцев и шведов… Давно уже карта Европы стала иной, аристократические роды обнищали, рассеялись; потомки их спрятались под крыло к русскому царю. Родные и двоюродные деды Евгении и Аделаиды по обеим линиям были военными инженерами, кое-кто дослужился до генеральского чина, участвовал в Крымской войне, а один из двоюродных дедов по линии матери даже удостоился чести преподавать военное дело наследнику российского престола – будущему Александру III. Внешнее обрусение, однако, не затронуло недр духа: у многочисленных родственников отца сохранилась какая-то глубинная, органическая память об ушедшей в небытие «отчизне», мать же вносила в семейную жизнь настроение немецкого пиетизма, несколько мечтательной мистики. Быть может, именно благодаря этой детской прививке германства Евгения впоследствии приобрела вкус к переводам, вообще к немецкой философии и мистике: Кант, Гёте, Ницше, Франц фон Баадер, Р. Штейнер – все они в свой момент сыграли важную роль в ее судьбе. – Такая достаточно специфическая ситуация оказалась причиной полной атрофии у Евгении и Аделаиды чувства принадлежности к какой-либо национальности. Русская по языку, их семья, как замечает в «Воспоминаниях» Е. Герцык, жила «чуточку не по-русски»: обитатели дома в европейском стиле, окруженного английским парком, «не объедались, не обпивались», не хранили затхлой мебели и, в отличие от соседей-помещиков, не вникали в ход сельских работ. Весь строй жизни был нерусский, – и учителями детей становились француженки, немки, «старичок-карел». По вечерам разыгрывали в четыре руки старинные итальянские церковные секстеты – мать за роялем, отец за фисгармонией; с народной грубостью и нуждой дети не соприкасались, политикой родители не интересовались, – вообще, существование семьи Лубны-Герцыков протекало на самой периферии российского социума… Евгения, в семь лет читавшая Шиллера по-немецки, в совершенстве овладевшая всеми основными европейскими языками, с детства формировалась как гражданка Европы: русской почвы под ногами у себя она не ощущала.
Но более того: сестры Герцык не могли считать своим прибежищем, своей опорой и собственную семью – они жили как самостоятельная двоица, бросавшая вызов прочим домашним. Это и понятно: семейное благополучие Лубны-Герцыков было кажущимся, эфемерным. Мать умерла, когда Евгения была совсем маленькой, но семья, по сути, распалась задолго до этого. Слишком любил жизненный блеск красавец-отец, слишком дорожил успехом у женщин, чтобы устоять перед влюбленным восхищением молодой девушки Евгении Вокач, по воле случая попавшей в их дом. Чуткая София Максимилиановна не могла не догадываться об их вспыхнувшей взаимной страсти; постоянно подавляемая мука вызвала тяжелое заболевание, сведшее ее в расцвете лет в могилу. Мачеха «Женечка», впоследствии сделавшаяся подругой и наперсницей сестер, вначале воспринималась ими по-прежнему как «привычная нарядная гостья» – ни близкая, ни далекая. Семейное окружение, обеспечившее Аде и Жене защиту от зла мира и условия для творческого развития, было лишено того тепла, которое одно может питать и поддерживать детскую душу. Уже в раннем детстве пресеклась мистическая связь сестер Герцык с их семьей, с предыдущим поколением. Им уже не грозил конфликт «отцов и детей», не было нужды делать усилие, дабы оторваться от традиций, уклада, предрассудков рода. Привычки оглядываться на прошлое у них не развилось: взгляд их с самого начала был обращен в будущее.
Особенно ярко изначальная «беспочвенность» сестер Герцык заявила о себе в сфере религии. Не этим ли они особенно близки нашему поколению, взрослевшему во второй половине XX в.? В той последней душевной глубине, где происходит соприкосновение личности с миром объективного духа, в которой должно осуществляться общение человека с Богом, у сестер Герцык была почти такая же зияющая пустота, как и у тех, кому довелось родиться в России веком позже. – Но именно это обстоятельство и создавало наиболее благоприятные условия для восприятия душой нового религиозного содержания. Идея Вселенской Церкви – софийная идея – разве смогла бы взрасти на почве национально окрашенного, опутанного бытом и прикованного к обряду православия? Да, «потомственный левит» С. Булгаков стал ведущим русским софиологом, но для этого потребовались не одна только мощь его философского ума, но и чисто мужская решительность. Будь воспитание сестер Герцык православно-«почвенным», вероятно, им и не хватило бы сил оторваться от убеждений семьи и посвятить себя абсолютно вольным исканиям в сфере духа. Их религиозные пути на деле оказались непрямыми и тернистыми, порой крайне рискованными, грозившими срывами в демоническую бездну, – особенно это касается Евгении. Но обе пришли к христианству, воплотив его в своей жизни, причем свободно обретенная вера не подавила творчества. Начав с религиозного нуля, попав в ранней юности в силки материализма и нигилизма, парадоксальным образом «углубив» для себя мир через увлечение Ницше, они встали на извилистый путь богоискательства. Христианские и постхристианские философы, учителя и лжеучителя, мистики, оккультисты, Церковь, святые… у нас еще будет возможность говорить о пути ко Христу Евгении Герцык, тема эта, по сути дела – красная нить нашей книги. Пока же, размышляя о безрелигиозном детстве сестер Герцык, приведем свидетельство об этом Евгении: «Отец крещен по-католически, мама – лютеранка[9], но пиетически настроенная, равнодушная к внешним формам. Церкви немецкой поблизости нет, в русскую никому не придет в голову нас повести. Нет няни, которая зажгла бы под праздник лампадку. Сёла далеко, мы не видим, как сверкнут хоругви под солнцем, не слышим церковного пения, ни песен хороводных под Троицын день»[10]. Правда, Адя и Женя все же читали по-немецки «Библейскую историю», призывали Бога молитвой «Vater unser», знали о Христе – и даже «проповедовали» Христа девочкам-еврейкам, дачным подружкам. В этом они, конечно, отличались от детей эпохи советской. Но опять-таки, глубины их душ этот немецкий Христос не коснулся. Воспитатели обходили существование в мире тайны, не рассказывали им о борьбе добра и зла, не ставили перед ними «последних» вопросов. «Разговоров о таинственном в доме не бывало. Все было слишком ясно» [11]: детям преподносился позитивный, плоский образ мира, в котором хотя и сохраняются еще какие-то загадки, но в скором будущем усилиями науки они будут упразднены. К счастью, в доме Герцыков не было принято читать мораль – сестрам не грозило вырасти ханжами без Бога.
Между тем от природы Евгения и Аделаида были душами глубокими, религиозными, иначе впоследствии они бы не проявили себя как тонкий мыслитель и талантливый поэт! Темным чувством они уже в детстве знали, что со всех сторон окружены тайной, и догадывались, что в неведомое надо входить, с ним надо как-то работать, ибо оно имеет самое непосредственное – и важнейшее! – отношение к их маленькому существованию. Не получая религии, связи с Божественным, от взрослых, они создавали ее для себя сами – в детском творчестве, в фантазии, в игре. Заводилой здесь выступала старшая – Аделаида; и она же особенно ярко рассказала об этой стороне их жизни в автобиографическом эссе «Из мира детских игр».
«Детство мое протекало без всяких религиозных обрядностей, – пишет А. Герцык. – Меня не водили в церковь, у меня не было преданной няни, убеждающей класть земные поклоны в углу детской перед темной иконой и повторять за ней трудные, непонятные слова молитвы. Не было мифической обстановки, которой жаждет душа ребенка, того тайного значения и смысла, который красит и углубляет обыденную жизнь»[12]. Действительно, душа приходит в мир не как tabula rasa, а с таинственным бременем неведомой памяти, с каким-то знанием о глубинах бытия – не только о мире дольнем, но и горнем. Из древних с предельной остротой это чувствовал Платон, которому верили платоники всех времен и народов, в частности, русские символисты, – к их кругу шаг за шагом, взрослея, приближались сестры Герцык. Груз памяти предсуществования был мукой Аделаиды на протяжении всей ее жизни, осознавался ею как экзистенциальное задание победить «предвечную вину». В детстве подобная судьба сказывалась в темном влечении к языческой религиозности: «Во мне жила бессознательная грусть по ярким языческим празднествам древних предков, по жертвенникам, с которых густые черные клубы дыма поднимаются к синему небу, по пестрым процессиям с песнями и в венках, по страху и тайнам, которыми объят был мир»[13].
Конечно, случай Аделаиды и Евгении не был исключительным: почти каждый ребенок в своей основе – язычник. Только умное христианское воспитание может воцерковить и христианизировать его стихийную тягу к обрядности, таинственным предметам, чудесам. Таких воспитателей у сестер Герцык не было, и это толкало их на путь мифотворческих игр. Как и наши архаические предки, они обожествляли природные явления, выдумывали себе божков вроде зверовидного «Мурмурки», о котором повествует Е. Герцык, создавали обряды. Здесь, думается, исток «мифотворчества» уже взрослой Евгении, на которое ее провоцировал Иванов, – конструирования «Христа-Диониса», да еще с закваской Люцифера. От «детских игр» перебрасывается невидимый мост к столоверчению (Аделаида), гаданию с зеркалом (Евгения), к увлечению обеих сестер теософией и антропософией. Чаще всего Женя с Адей находили для себя «кумиры» в растительном мире. В парке, окружавшем их дом в Александрове, вспоминает Аделаида, они выбрали одно дерево и назвали его «царским», превратив в религиозного идола: ствол обвивали цветочными гирляндами, на ветви цепляли венки, а затем предавались диким пляскам вокруг него – «вертелись, прыгали на одной ноге до полного изнеможения и, наконец, падали на землю, простирая к нему руки». Природная религиозность сестер с самого начала тяготела к хлыстовству, «дионисийству»; соблазн «славянского Диониса», которого спустя годы станет проповедовать им Иванов, найдет в их душах подготовленную почву. – А вот описание Аделаидой их детского почитания двух старых пней, якобы внушающих людям хорошие мысли: «Была особая сладкая прелесть в том, чтобы сесть на теплой траве около этих пней, пассивно сложить руки и отдаться им во власть; в ленивой полудремоте ждать, что мысли придут сами, внушенные свыше, как пифиям, осененным откровением над сернистой расщелиной»[14]. «Пифия» в этой игре, впоследствии Аделаида будет пробовать себя в качестве спирита-медиума, а также охотно станет играть роль Сивиллы, навязанную ей символистами – критиками ее стихов, – играть не только в поэзии но и в жизни…
Очевидно, экзистенциальная беспочвенность вообще предрасполагает к игре: игра при этом становится поиском выхода, попыткой преодолеть состояние «подвешенности над бездной», все же неестественное для человека (что признал и Шестов, от «апофеоза беспочвенности» обратившийся к вере в личного Бога). Вся жизнь сестер Герцык в детстве была пронизана игровым началом: играя, они усваивали чужие языки и приобщались к наукам; в мир природы вступали, фантазируя; игрой ограждались от мира взрослых, творя собственный – новый мир, бессознательно пытаясь дистанцироваться от уходящей эпохи. Заметим здесь, что широко понимаемая игра (включающая и поэтическое творчество) стала вообще доминантой жизни Аделаиды Герцык: по ее собственным признаниям, она была захвачена творческой игрой и в самые трагические периоды своей жизни[15]. Евгения Герцык, в первой главе своих «Воспоминаний» «взвешивая на строжайших весах свое детское прошлое», как бы походя оборонила несколько тезисов собственной «философии игры». Игра, по ее мнению, с самого начала, – конечно, помимо осознанных замыслов сестер, – разворачивала их в сторону будущего, как бы насильственно отрывала от всего затхлого, непродуктивного, нежизнеспособного и фальшивого в существовании их семьи и их страны. Игра была для них «трамплином для прыжка вперед», – но куда, к каким целям и свершениям? – К «полноте, насыщенности жизни»: так определяет человеческий идеал уже шестидесятилетняя Евгения[16], таков итог ее исканий… Слово «жизнь» здесь – категория ее собственной философии жизни 1930-х гг., сформировавшейся под сильным влиянием соответствующего учения А. Бергсона, но также и кумира юности Ницше. Эта гипотетическая «жизнь», как была убеждена Евгения, осуществлялась в советской жизни той эпохи – едином бытии страны и отдельного человека. О становлении мировоззрения Е. Герцык и о завершительном его этапе мы будем много говорить впоследствии. Пока же наше внимание сосредоточено на истоках ее духовного пути – экзистенциальной беспочвенности, чреватой новизной, – состоянии неограниченных возможностей, пробующих раскрыться в игре.