Макушка горы курилась, как кипящий чайник. Жарища – ни гнуса, ни комарья. И птицы не хлопают крыльями. Максим Пантюхович с Демкой с утра приподняли крышки над ульями, чтоб пчелам не было душно.
К полудню вся тайга укуталась в кипящую струистую мглу. И заросли кустарника по берегам Жулдета и речушки Кипрейной, и горы – все стало сине-синим. Кругом ни облачка. Небосклон не васильковый, а в серой паутине.
Словно пыльцой одуванчиков, припорошило диск солнца.
С горы Лысухи зашелестел по листьям деревьев резвый ветерок, сразу же напахнуло гарью.
Максим Пантюхович с Демкой работали возле улья; очищали с рамок трутневые свищи.
– Гарью несет! – Максим Пантюхович потянул в себя воздух и, прямя сутулую спину, огляделся. – Так и есть, поджег, сволота? Эх-хо-хо, люди. Куда идут? Кому вред причиняют? Сами себе. Ну, кончай, Демка, пойдем.
Накинули на рядки рамок холщовый положок, испачканный рубчиками пчелиного клея – прополиса, закрыли соломенным матом и пошли варить обед.
После обеда Максим Пантюхович ушел с берданкой в тайгу и вернулся поздним вечером. Демке – ни слова. Выпил кружки две медовухи, спрятался в затенье оплывшего смолкой сруба и так просидел дотемна.
Неповоротливые роились думы. Когда-то и он не был вот таким, нелюдимым и угрюмым, а был просто Максимкой на прииске Благодатном. Хаживал с артельщиками по речушкам тайги в поисках золотого фарта, не вешал головы, когда фарт плыл мимо рыла. Всякое приключалось в жизни! Парнем ушел в город, на «железку». Кочегарил на «кукушке», слушал забастовщиков, побывал в пикетчиках возле депо, схватил лиха в кутузке, а позднее отведал пороховой гари на позициях. Свободушку оберегал пуще глаза. Зачем ему семья? Ребячьи рты? Не лучше ли парить по жизни вольным соколом? И он парил, распушив усы.
На фронте, сразу же как свергли царя, Максим показал немцам спину – и был таков. Керенцы запрятали его в штрафной батальон как дезертира, но он сумел уйти от них.
Пешком от Казани до Рязани и от Рязани до Белой Елани; баловался силушкой.
После солдатчины работать отвык, а харч казенный получать негде было. Поневоле побывал в поденщиках. От литовки разламывало плечи; от комарья – зудилась шея. На удачу Максима, в Белую Елань вышли из тайги партизаны. Винтовки не досталось – подвернулся дробовик. И то не без ружья, стрелять можно. Распушил Максим чуб, нацепил на рукав красную девичью ленту; кругом стал красный. В первой же схватке с беляками пофартило обзавестись винчестером. Сабля на боку, винчестер за плечами, маузеры, две бомбы «картофелины» у пояса, вместо ремня – пулеметная лента – громовержец! Глянет на себя Максим, аж самому страшно. Ну а про молодок-солдаток или там девок – говорить нечего. Не житье, а удаль. Но и удали настал конец. Колчака изгнали, на деревнях мужики засиживались на сходках. Обсуждали новую жизнь, что к чему и как. Максим приземлился в Кижарте. В Белой Елани обошли его мужики. Метил в сельсовет, но там и без него достаточно было героев. И рыжий Аркадий Зырян, и длинноногий Головня, и Павел Вихров, да мало ли? Еще раз повоевал – в банду метнулся… Потом прибился в тайгу – притихший, как вчерашний день.
В Кижарте Максима приняла в дом вдовушка из рода белоеланских Валявиных – хозяйственная бабенка.
Про любовь и разную там чувствительность разговоров не было. Потянуло Максима на пятистенный дом, коровник, пригон для овец, омшаник на сотню ульев. Мать вдовушки, прижимистая старушонка, не дозволила, чтобы дочь вышла замуж за бесшабашного мужика перекати-поле. Но как одним управиться с таким хозяйством? Сенокосилка, жатка, новенькая молотилка «мак-кормик», маслобойка. Нет, без мужика, без работника невозможно! Так и жил покуда в работниках. Но вот пришел день, и на собрании бедноты вдовушку Валявину подвели под раскулачивание.
По улицам мела поземка, лютовал февраль, а в надворье Валявиных безлошадные мужики заглядывали в зубы откормленным коням. Вдовушка, очумев от горя, вцепившись в швейную машину «зингер», кричала что есть мочи: «Граааабют! Спаааасите, люди добрые! Грабют!» Старуха, распустив юбку колоколом, стоя на коленях, била лбом половицы, призывая на голову «анчихристов» кару Господню. Сам Максим Пантюхович смотрел на все это, как на театральное представление. Был и не был в хозяйстве – как в песне поется: «Ванька не был… Ванька был». И дом, и коровник, и омшаник – все это ему будто во сне приснилось. Жалко только было одних пчел. Уж больно они полюбились Максиму Пантюховичу.
Старуху Валявиху с дочерью отправили на высылку, а Максима Пантюховича, работника, оставили при пчелах на колхозной пасеке. Как-никак «без хозяина и дом сирота», а пчелиных домиков у кулаков отобрали видимо-невидимо.
И вот встреча… Зачем припожаловал в тайгу колчаковский капитан Ухоздвигов? Мало он здесь насолил в гражданку?! Какая нужда пригнала?… Неужели за золотом? Говорят, в гражданку папаша его где-то здесь, в тайге, зарыл много золота… И у кого же он скрывается?
Думы одолевали нерадостные. Одна другой хуже. Маячил перед глазами Гавриил Иннокентьевич Ухоздвигов. Сколько лет не виделись, и вдруг – столкнулись.
«Пронюхал-таки, стерва! Знаю я тебя, голубчика. Полгода таскался в твоей банде. Ну а чего теперь тебе от меня надо?… К чему же колхозную пасеку и тайгу жечь? Кому от пожара польза? Переворот пожаром не произведешь. Эх-хо-хо!.. Мечется человек по земле, рыщет, а чего ищет? Чтоб смерть приголубила? Нет, дудки! Прииск поджигать не пойду. Ни пасеку, ни тайгу не трону. Пожарами переворота власти не сделаешь. Ох-хо-хо! Времечко… Не запить тебя, не заесть!..»
Вторые сутки горела тайга. И чем гуще стлался по тайге дым пожарища, тем сумрачнее становился Максим Пантюхович. Ни к ульям не хаживал, ни кусок в горло не лез.
Ночью у костра грел костлявую спину.
– Горит тайга-то, Демка?
– Ага. Горит, – ответствовал Демка.
– Не боишься сгореть в таком пожарище?
– Дык пожар-то далеко.
– Эх-хо! Может и на нашем хребте кукарекнуть петух на красных лапах. Каюк тогда. Сгорим. Вроде с прииска пожар начался. Ох-хо-хо!.. Люди!..
Демка вздохнул, облизнув губы. Измаялся Демка с Максимом Пантюховичем. Хоть бы сбежать, что ли. Не по плечу Демке житье на пасеке. Первый взяток меда откачали, а до второго еще неделя. Тогда приедут колхозники. Демка уедет с ними в деревню. Обязательно. Ни за что не останется в тайге.
– И вечор навернуло страшным сном, – гундосит себе в бороду Максим Пантюхович, – и третьеводни. С чего бы? Нутром чую беду, как грыжей погоду. И вроде сила в ногах есть, и телом не так чтобы окончательно износился, только бы жить да жить, а смерть стоит за плечами. Чую, стоит. Вот оно, какой конец пришел мне, шпингалет. Такое наваждение, Господи! И через что? Чрез нрав неукротимый. Сколь лиха схватил из-за дури своей, Господи!.. Всего навидался на своем веку. Пуля другой раз свистнет возле уха, как песню пропоет. А ты чешешь себе, аж в пятках смола кипит. Воевал, воевал, а что завоевал? В какую только петлю шею не пихал, а через что?! И вот опять сыскал меня, подлюга!
– А зачем к вам охотник приходил?
Максим Пантюхович вздрогнул, свирепо повел взглядом:
– Не мели боталом! – и, минуты две помолчав: – У каждого своя линия жизни. У одного – такая, у другого – шиворот-навыворот. А кто знает, куда затянет линия? Кабы знатье!
Демка подбросил в костер хворосту. Стало светлее. Максим Пантюхович подставил к огню сгорбленную спину и замолчал надолго.
Из-за омшаника, издали, послышался собачий лай.
– Кому бы это быть, а?
Максим Пантюхович вскочил на ноги, не забыв вооружиться берданкой.
– Знать, настал мой час, – проговорил он, не обращая внимания на Демку. Где-то за Кипрейчихой трещали сучья. Споткнувшись на хворостинке, старик упал навзничь, прямо в костер, аж искры брызнули, и тут же вскочил, подхватив рукою затлевшие штаны.
Ошалелый взгляд его на секунду задержался на лице Демки. «Ах, да! Вот еще с ним Демка!..»
Демку он не даст в обиду. К чему парню мучиться за чужие грехи? Уж он-то, Максим Пантюхович, знает Ухоздвигова, если что, сущий дьявол, живого свидетеля не оставит. Или сказать все Демке? Открыть тайну узла с Ухоздвиговым? Но поймут ли его люди? Не поймут. Да, может быть, обойдется еще все по-хорошему! Он должен повлиять на Гавриила Иннокентьевича, умилостивить бандита словом, авось отстанет. Уйдет в другие места. Тайга-то – море разливанное!..
Вот еще беда-то какая! Будь она проклята, эта нечаянная встреча с Гавриилом Иннокентьевичем! Не думал, не гадал, а жизнь полетела кувырком. И как бандюгу занесло на пасеку? Зачем он дал ему слово исполнить все как следует? А вот как пришлось взяться за исполнение поручения, так и руки упали. Вышел позавчера на сопку хребта, как посмотрел с горы на пасеку и на привольное богатство тайги, так и брызнули слезы. Не ему, Максиму Пантюховичу, ходить в поджигателях. Дело прошлое – побывал в бандитах. И по сей день скрыл от людей постыдный факт. Так вот крутанула житуха, будь она неладная.
«Душа изныла, а смерть – за плечами. Если что, бандюга выцедит из меня кровушку. Ну да я свое отжил. Молодость напетляла, что век не расхлебать, а парня надо спасти!»
– Дядя, а дядя, штаны-то у тебя загорелись – дым идет, – подал голос Демка, не понимая, отчего так перепугался Максим Пантюхович.
– Тут не штаны, душа горит, парень, – выдохнул мужик, снова хватаясь ладонью за зад шароваров. – Бандюга идет на пасеку. Понимаешь? Бандюга первый сорт. Бери берданку да беги в деревню. Живее! Не заблудись! По Кипрейчихе. Как перевалишь хребет, так иди берегом реки. Скажи там, что, мол, на пасеку пришел Ухоздвигов. Сынок того Ухоздвигова! Не забудь: сынок того самого Ухоздвигова. Скажешь: Ухоздвигов банду собирает из кулаков. И меня приходил сватать на такое паскудство, да нутро у меня не позволило! Слышишь? Не позволило нутро. Так и скажи. Может, прикончит меня бандюга. Иди, иди, Демка. Да не робей. На мою тужурку. В карманах патроны. Краюху бы тебе на дорогу, да бежать надо в избушку. А, вот они, Господи!..
Возле омшаника, шагах в трехстах от костра, выплыли углисто-черные движущиеся тени людей.
– Беги, Демка! Беги, парень. Господи, пронеси беду. Может, отговорю еще? Задержу их. Помоги мне, Господи! Вроде идут двое. Трое, кажись. Беги, Демка.
Демка не слышал, что еще кричал вслед Максим Пантюхович. Он нырнул в чащобу, будто игла в стог сена.
Есть нечто жестокое в самом ожидании. Приговоренный к смерти отсчитывает жизнь по минутам. Они ему кажутся то мучительно долгими, изнуряющими, то слишком быстротечными.
С той секунды, когда возле омшаника показались пришельцы, Максим Пантюхович соразмерял свою жизнь со стуком сердца. Сперва сердце будто замерло, остановилось. На лбу, на волосатых щеках, на шее Максима Пантюховича выступил холодный пот. Потом сердце лихорадочно стукнуло в ребро и забилось часто-часто, нагнетая кровь в голову. Максиму Пантюховичу стало жарко, душно, не продыхнуть. И вдруг сердце опало. Максим Пантюхович похолодел с головы до пят; спину до тошноты пробрало морозом. Перед глазами расплылось оранжево-зеленое пятно, расходящееся кругами, как вода в омуте от кинутого камня. И сразу же тени людей сплылись в кучу. Вдруг зрение прояснилось. Он увидел все отчетливо и резко, как бывало в детстве. И Ухоздвигова в кожаной куртке, и блеснувшую пряжку ремня-патронташа, и ствол ружья, и насунутую на лоб кепку. Рядом шел незнакомый человек. За ними – еще кто-то, и еще кто-то. Не опознать. И опять зрение укуталось в мутную привычную сетку. Фигуры людей стушевались, предметы слились в черное.
Внутри Максима Пантюховича за какие-то минуты свершилась такая работа, так много перегорело в нем, что он вдруг почувствовал себя совершенно разбитым, усталым.
– Ну, как ты тут, Пантюхович, мудрствуешь лукаво? – были первые слова Ухоздвигова. – Греешься?
– Греюсь, Иннокентьевич, – развел дрожащими руками Максим Пантюхович. – Милости просим к огоньку.
– Что же ты огонька не развел побольше, как мы тогда договорились? Ты же обещал за два дня понаведаться на прииск и поджарить их там?
Едýчие, сплывшиеся к переносью, глубоко запавшие глаза смотрели на Максима Пантюховича в упор, не мигая, будто приколотив к тьме за спиною. В горле у него першило, и он закашлял.
– Печенка не выдержала, так, что ли? – впивался допытывающий голос. – Кто тут у тебя побывал после меня?
– Да никто вроде. Места глухие. Даль.
– Не криви душой, Пантюхович, – угрожающе процедил допрашивающий. – Я тебя насквозь вижу. На предательство потянуло, сивый ты мерин!
– Истинный Христос никого из деревни не было. Да и зачем? Взяток увезли, а до другого взятка – неделя-две.
Максим Пантюхович, растрепанный и всклокоченный, облизнул сохнущие губы, поглядел на окружающих. Тут только он заметил знакомые лица, с кем не раз встречался.
Ни взгляда, ни участия! А трое знакомых мужиков! Соучастники робко прячутся за спину Ухоздвигова. Они даже свидетелями себя не выставляют. Они просто при сем присутствуют и – не по своей, дескать, воле! Вот хотя бы Крушинин: «Пронесло бы, Господи, – молился он. – Конечно же, если Максим Пантюхович останется в живых, то Иннокентьевичу несдобровать. А тогда… Немыслимое дело! Куда ему еще жить, Пантюховичу? Размяк, совсем размяк мужик. Потерял окончательно линию жизни. Прибрал бы его Господь, только бы без ужастей». Под «Господом» Крушинин разумел Ухоздвигова. «Жалко мужика. Вроде безвредный жил, а вот, поди ты, набедокурил. Дело-то щекотливое. Из-за одной срамной овцы, а всем на голову погибель».
Больше всех Максим Пантюхович надеялся на защиту хакаса Мургашки. Именно Мургашку Максим Пантюхович выручил в двадцать втором году из беды. Их было двое в тайге: Мургашка и Имурташка. Оба они были проводниками у золотопромышленника Ухоздвигова. Мургашка, младший брат Имурташки, пользовался доверием сынов Ухоздвигова, а сам Имурташка – не признавал сынов, а подчинялся только хозяину. Случилось так, что при побеге с прииска сам Ухоздвигов где-то в тайге спрятал золотой запас. Имурташка был с ним. Когда в подтаежье настала советская власть, Имурташка скрылся. И вот вместо Имурташки ОГПУ арестовало Мургашку. Максим Пантюхович, бывший приискатель, партизан, грудью встал на защиту Мургашки. И хакаса освободили.
Но именно Мургашка с особенным нетерпением ждал, когда же «хозяин» воткнет кривой охотничий нож в пузо Максима Пантюховича. Мургашка чувствовал себя отменно, когда сосед корчился в предсмертных судорогах. «Хозяин знает, как надо резать баран. Сопсем плохой дух у блудливый баран».
Но Максим Пантюхович еще верил, что мужики не дадут его в обиду. Он же стоит перед ними в залатанных штанах, в одной грязной, испачканной медом рубахе, безоружный и одинокий. А они все в силе, в здоровье, с ружьями! С кем им воевать-то?
Минуту молчания смел властный голос главаря:
– А парнишка где?
Максим Пантюхович схватился рукой за шаровары.
– Вот так погрелся я, якри ее, – бормотал он, делая вид, что даже не слышал вопроса Ухоздвигова, и стараясь собственной забывчивостью разжалобить, рассмешить мужиков. – Горят штаны-то, робята! Горят! Как припекло-то, а? И не чую даже. Хе-хе-хе!..
Отчаянная усмешка над самим собой Максима Пантюховича мгновенно угасла. Никто ее не поддержал.
– Парнишка где, спрашиваю! – зыкнул Ухоздвигов.
– Демка-то? – Максим Пантюхович развел руками, поддернул прогоревшие сзади штаны. – Должно, спит на омшанике или еще где. Умаялся за день.
– А ну, позови его!
Максим Пантюхович отупело уставился в узкое и длинное лицо Гавриила Иннокентьевича, будто припоминая что-то. «Ишь ты, позвать! Демка, может, далеко не ушел. Вернется на мой голос. Помешкать надо».
– Пойти разве поискать?
Лапа Гавриила Иннокентьевича схватила Максима Пантюховича за воротник рубахи и так рванула, что от рубахи остались рукава да перед. Костлявая спина оголилась. Руки его повисли вдоль тела. Перед рубахи, потеряв поддержку воротника, свесился карнизом, оголилась волосатая ребристая грудь. Максим Пантюхович рванулся было из последних сил, чтоб раствориться в темноте ночи. Но цепкие лапы, теперь уже не одна, а две, три, четыре сдавили ему железными заклепками запястья и горло.
Теперь он перед ними голый, беспомощный. А костер тухнет. Но вот Мургашка подсунул хворосту, напахнуло чадом тряпицы. Ухоздвигов кинул в костер лоскутья рубахи.
– Ты не финти, мерин! – гремел Ухоздвигов. – Парнишка здесь был. Куда ушел? Ну? Крикни ему. Слышишь? Или я из тебя душу вытрясу. Кричи, тебе говорят!
– Што же вы, робята, а? – взмолился Максим Пантюхович. Слезы катились по его щекам, теряясь в зарослях бороды. – Ни в чем я не виноват, робята. Помилосердствуйте!.. Мургашка! Я же жизнь тебе возвернул, спомни!.. Что же вы, а? Не мне жечь прииск, пасеку и тайгу. Ни к чему такое дело. Кому вред-то? Себе же. Потому и руки не поднял на поджог. Ему-то что, Гавриилу Иннокентьевичу? Махнет в город. У него везде найдется угол. А мы-то как? Приискатели чем жить будут? Народ?! Войдите в понятие, мужики. Не трожь меня, ааа!..
Ухоздвигов схватил Пантюховича за горло. Голова мужика болталась во все стороны, зубы цокали.
– Так, так! Бить надо, глупый баран. Сопсем баран! Бить надо баран. Прииск сопетский жалел, баран. Киньжал в бок! – свирепел Мургашка.
– Ты же, мерин, предать меня задумал! На предательство потянуло, дохлый сыч. А ты забыл, какие ты номера выкидывал в моем отряде в двадцать пятом году? Как ты из коммунистов жилы вытягивал? На огонь тебя, Иуда! На огонь. Ты нам сейчас скажешь, куда послал парнишку. Скажешь! Мургашка, подживи костер.
Максим Пантюхович понял, что теперь ему конец. Но он не подал голоса, не вернул Демку. Пусть парнишка уйдет от греха да скажет людям, от чьей руки погиб Максим Пантюхович. «Насильственная смерть скостит с меня все тяжести, какие я навьючил себе на хребет. Изгаляться будет, бандюга! Господи, помилосердствуй! Сниспошли мне смерть скорую, Господи!..»
Сухой валежник, накиданный Мургашкой, поспешно разгорался.
Крушинин, вылупив глаза, обалдело таращился на огонь. Ни о чем не думал. Очумел.
– Так ты не скажешь, мерин, куда послал парня, ну? В сельсовет послал? Говори!
Максим Пантюхович пересилил страх смерти:
– Не скажу, бандюга! Скоро тебя скрутят, попомни мое слово. Демка сообщит про тебя власти. Сыщут и прикончат!.. Попомни мое слово!.. Прикончат!.. И вам, мужики, худо будет! Демка, он…
– А ну, Мургашка, двинь его в скулу! Да в костер! На огонь его, на огонь. Крушинин! Живо!
Крушинин, изнемогая от стонов Максима Пантюховича, топтался на одном месте.
– Что ты мнешься? – кинул ему «сам». – Помогай! Поджарьте этого мерина. Да огня под сруб дома. Тащи туда огонь, Крушинин!.. Живее!..
Максим Пантюхович отпихивался от мужиков, кричал им что-то о каре, но те свалили его голой спиной в пламя костра.
Хватая судорожными глотками воздух, Крушинин опустился на землю.
– Праааклинаю, бандюга-а-а! – истошным воплем понеслось в глухомань тайги. – Праааклинаааю!..
Истошный вопль Максима Пантюховича подхлестнул Демку. Он еще не верил, что на пасеку заявились бандиты. Но вот тайга, вся лесная темень лопнули от крика Максима Пантюховича. Со всех рассох, падей, с каменистых обрывов двугорбого хребта неслись истошные крики.
Демка кинулся бежать. Темень, хоть глаз выколи. Выставив вперед руки, чтоб не напороться на сучья, он шел, спотыкаясь о валежины, падал, спохватывался, не чуя под собою ног. По крутому склону отрога хребта он лез на четвереньках. Сердчишко Демки исходило в страхе, пот застилал глаза, головенка тыкалась то в коряжины, то в пни, трава царапала щеки, но Демка, не чувствуя боли, лез и лез в гору. Он не знал, куда карабкается, что его ждет там, на горе, единственное, что его подгоняло, был страх перед бандитами.
Сколько он прошел, вернее, прополз, он и понятия не имел. Но здесь, на горе, среди шумно лопочущего леса, он немножко пришел в себя и, переведя дух, осмелился оглянуться. И что же он увидел? Танцующее пламя на том месте, где была пасека!..
– А! – вылетело у Демки.
Больше он ничего не мог сказать. Горел сруб дома. Вся пасека в багряных отсветах пламени видна была с горы как на ладони. Ряды пчелиных домиков, старая береза возле избушки, крыша над омшаником, а там, за Жулдетом, отвесная стена черных елей. Горящие головни, подхватываемые огненным вихрем, взлетали в небо, рассыпаясь над землей летучими искрами. Ветер нес валежник.
– Горит, горит! – бормотал Демка. По щекам его катились слезы. – Горит, горит!.. Все горит.
Но вот по ту сторону Жулдета поднялся к небу столб огня. Пожар перекинулся на тайгу.
Возле пасеки суетились какие-то люди. Двое или трое. Они были до того маленькие, как те домовые, про которых когда-то рассказывала крестная Аграфена Карповна.
– Все, все сожгут, – вздыхал Демка. – И Максима Пантюховича сожгли, наверно, и все ульи!.. А что, если меня сцапают? Тот бандит-то видел меня на пасеке… Ухоздвигов, значит. Вот он какой, Ухоздвигов-то!..
И Демка кинулся в дебри.
Труден путь по бездорожью и бестропью. Но во сколько раз он труднее по тайге! Демка не шел, а вламывался в чащобу, шаг за шагом. Деревья то сплывались стеной, не пройти, то расходились на шаг-полтора, как бы открывая двери в некое потаенное местечко. И так – дверь за дверью, шаг за шагом. Тужурку Максима Пантюховича Демка тащил то на плече, то волочил за собою, и она ему мешала, цеплялась за деревья. Он хотел ее бросить. Но ведь в карманах тужурки патроны от берданки!
– Зарядить надо берданку. Если что – двину, – подбодрил себя Демка.
Присел на валежник, зарядил берданку, выкинул холостой патрон. Долго искал патрон, завалившийся в траву, и найти не мог.
Натянул на себя тужурку, закатал рукава и опять пошел вперед, шмыгая и разговаривая вслух, чтобы самому себя слышать:
– Если зверь налетит – пальну. Да нет! Заряды-то дробные. Пальнешь, пожалуй! Он потом, зверь, как насядет на тебя, так враз кишки выпустит. А может, есть заряды с пулями?
Демка говорит с паузами, врастяжку. Он теперь не шпингалет, а мужчина, настоящий мужчина. Тайга – и он в тайге. И больше никого. Но страхота-то какая!