Я устал до смерти и заснул. Но мой мозг работал; все время во сне я исполнял головоломную работу хитроумнейшего сыщика.
Я проснулся на рассвете и сейчас же почувствовал свое освобождение.
Сквозь чащу по направлению ко мне шли люди. Говорили друг с другом. Шли по перепутанным, сбивчивым дорожкам. Они приближались, невидимые мне, к автомобилю и были уже в нескольких метрах от меня. Но из их разговора я ничего не мог понять. Мне казалось, что они говорят по-немецки.
Наконец они появились на том самом месте, где раньше показалось животное. Их было трое. Все они упорно вглядывались в дорожку, точно искали на ней чей-то след.
На том месте, где исчезло животное, один из них что-то закричал; из жестов его можно было понять, что они, по его мнению, пошли по неверному пути. Вдруг они заметили меня, и я подошел к ним.
– Господа, – сказал я с самой любезной улыбкой, – не будете ли вы так добры и не покажете ли мне дорогу в Фонваль. Я заблудился…
Все трое молча злобно смотрели на меня с инквизиторским видом.
Жутко комическое трио!
У первого на плотном, коренастом туловище сидела такая круглая и плоская физиономия с воткнутым в нее тонким и острым носом, что можно было принять его за солнечные часы.
Второй держался навытяжку, по-военному. Борода его могла служить рекламой парикмахеру. Его острый подбородок загибался кверху, как носок башмака.
Третьим был высокий старик, в золотых очках с седыми курчавыми волосами и совершенно спутанной бородой. Он пожирал вишни с таким чмоканьем, с каким крестьянский парень уписывает клецки. Это, конечно, немцы. Наверно, это те три препаратора из бывшего анатомического института.
Прежде всего огромный старик выстрелил мне в лицо градом косточек, а в своих друзей каким-то исконно немецким предложением, заряженным словесной картечью и целой грудой нечленораздельных звуков. Все трое обменялись такими же фразами наподобие громовых раскатов, не обращая на меня никакого внимания. Досыта наговорившись – они называли это «держать совет», – они повернулись ко мне спиной, не дав мне даже времени оправиться от оцепенения, вызванного их грубостью…
Что это? Эта экспедиция с каждой минутой делается смешнее! Что все это значит? Что за комедия! В конце концов, здесь надо мной потешаются! Я рассвирепел. Эти прелести детства, которые мне хотелось восстановить, – глупейшее ребячество, вызванное усталостью и темнотой. Прочь! И кончено! Прочь отсюда!
Я завел и пустил в ход машину так, что все ее 80 лошадиных сил, как рой в улье, зашумели под чехлом. Ну же, рычаг! Вдруг позади меня раздался раскатистый смех.
С фуражкой на боку, в синей блузе, опоясанный сумкой, бодрый и торжествующий, появился передо мной почтальон.
– Ха-ха! Разве я вам сразу не сказал… вчера вечером… что вы застрянете, – проговорил он сквозь смех.
Я узнал в нем крестьянина из Грей л’Аббе, но со злости не хотел отвечать ему.
– Вы хотите проехать в Фонваль? – спросил он.
Я пожелал ему вместе с Фонвалем провалиться к дьяволу.
– Если хотите туда, я вам охотно покажу дорогу. Мне все равно надо отнести письма. Но поторопитесь. У меня сегодня вдвое больше корреспонденции – сегодня понедельник. А по праздникам я не разношу.
Он вытащил из сумки письма и повертел их в руке.
– Покажите-ка! – вскричал я. – Ну конечно! Мое письмо, вот в этом самом желтом конверте…
Он посмотрел на меня недоверчиво снизу вверх и только издали показал мне письмо.
Это было извещение о моем приезде. Но, вместо того чтобы прийти на день раньше, оно достигло места назначения на одну ночь позднее меня.
Эта неудача оправдывала дядю, и моя ярость утихла.
– Садитесь, – сказал я. – Вы мне покажете дорогу, и… мы немного поболтаем…
Мы двинулись навстречу утру. Густой туман начал рассеиваться. И наконец последний остаток ночи исчез бесследно, как ненужное больше облачение рассеявшихся призраков.
Автомобиль медленно продвигался по извилистым дорогам. В некоторых местах, где кривая дороги сама себя пересекала, колебался даже почтальон.
– С каких это пор прямая как стрела аллея уступила место этим зигзагам? – спросил я.
– Уже четыре года, сударь. Приблизительно год назад господин доктор закончил все это устройство.
– Не знаете ли вы, зачем это?.. Вы можете говорить спокойно. Я племянник профессора.
– Ах вот как! Оттого… оттого что… он такой необыкновенный.
– Что же в нем особенного?
– Боже мой, да ничего! Его почти никогда не видно. Но это только теперь, а раньше, прежде чем он устроил эти… пьяные дороги, его можно было встретить часто, он ходил гулять в поле… Но с тех пор… он только раз в месяц выезжает в Грей.
Да, это было очевидно. Все его странности стали проявляться в одно время. Этот сад-лабиринт и странный стиль его писем совпадали во времени. Что могло так тяжело повлиять на его душу?..
– А его товарищи по работе, эти немцы… здесь?
– Да, но их совсем не видно! Впрочем… я почти шесть раз в неделю прихожу в Фонваль и не припомню, чтобы я когда-нибудь заглянул в сад. Господин Лерн сам подходит к калитке и принимает у меня письма. Ах, какая перемена! Вы знали старого Жана? Его прогнали. И его жену тоже. Вы не поверите, сударь: без кучера, без экономки, без лошади!
– Все четыре года, да?
– Да, сударь.
– Скажите, почтальон, здесь много дичи?
– Нет, не знаю. Пара кроликов. Два или три зайца… Лисицы… да, лисиц слишком даже много.
– Как? Ни козлов, ни оленей?
– Нет!
Какая-то особенная радость охватила меня.
– Мы приехали, сударь…
И действительно, мы выбрались из последнего завитка дороги и выехали на остаток некогда прямой аллеи, по обе стороны которой стояли стеной старые липы. Казалось, замыкающие ее ворота бежали нам навстречу. Перед воротами аллея расширялась в виде полукруга, образуя широкую площадку. Позади виден был замок, возносивший свою зеленую крышу поверх зелени деревьев, обступивших его со всех сторон.
Ворота были в стене, которая тянулась от одной границы оврага до другой, поперек дороги. Как постарели эти ворота под своей черепичной крышей!.. Карниз облупился, дерево источено червями и местами съедено совсем… но звонок, звонок звучал по-прежнему.
Так радостно, далеко, так чисто прозвенел он, что я чуть не расплакался…
Прошло несколько мгновений.
Наконец загремели чьи-то деревянные башмаки.
– Это вы, Гильото? – спросил голос, с совершенно зарейнским акцентом.
– Да, месье Лерн.
Лерн! Я широко раскрытыми глазами смотрел на своего спутника! Как! Это голос моего дяди?..
– Вы сегодня рано, – прозвучал голос снова.
Прозвенели засовы. Через отверстие просунулась рука.
– Дайте сюда.
– Вот, месье Лерн. Но… здесь со мной… Приехали… – осторожно произнес почтальон.
– Кто? – послышалось изнутри, и тот, кто это прокричал, выглянул в щель калитки.
Да, это был мой дядя Лерн. Но как странно он изменился, как страшно постарел! Какой дикий, запущенный вид! Седые и слишком длинные волосы свисали мочалкой на его плечи и спину, покрытые какой-то ветошью.
Передо мной стоял слишком рано и тяжело состарившийся человек с враждебно обращенными ко мне злыми глазами и нахмуренным лбом.
– Что вам угодно? – сказал он, а произнес: «Што фам уготно?»
Я колебался одну секунду. Ни одной черточки в лице, напоминающей прежнюю милую старую даму, – нет, какая страшная рожа! Мне было не по себе; я узнавал его и все же он был неузнаваем.
– Дядя! Дядя! Дядя! – сказал я запинаясь. – Это я… я приехал к вам в гости… с вашего позволения… Я вам писал… только письмо… вот оно… Мы прибыли в одно время. Простите, что я так необдуманно…
– Ага! Хорошо! Приходится сказать «хорошо»… Но, дорогой мой племянник, я должен просить у вас прощенья…
Какая перемена! Лерн оправился, покраснел, подтянулся и почти стал тоньше. Такое смущение передо мной… мне было больно.
– Ха-ха! Вы с машиной! Гм!… Ее тоже надо сюда, не правда ли?
Он открыл ворота.
– Здесь часто бываешь сам себе слуга, – сказал он под скрип петель.
Дядя мой неуклюже взялся за дело. Но видно было, что ему неловко и неприятно и что мысли его далеко.
Почтальон ушел.
– Каретный сарай все еще там? – спросил я, указывая на кирпичное здание.
– Да-да… Я вас не узнал из-за бороды… Гм! Да, борода… Ведь ее раньше не было, хе-хе… Сколько вам теперь лет?
– Тридцать один, дядя.
Когда я взглянул на каретный сарай, у меня сжалось сердце. Стены его были покрыты плесенью и наполовину облупились; как здесь, так и в конюшне навален был всевозможный хлам. С крыши вместо прежних лепных украшений фестонами свисала паутина.
– Вам уже тридцать один, – повторил он машинально и, видимо, рассеянно.
– Но говорите мне ты, как прежде, дядя!
– Да, правда, дорогой… э… э… Николай, да.
Как я был смущен всем этим! Ясно, что мое присутствие было ему в тягость.
Но мне интересно было узнать, почему именно я являюсь нарушителем его покоя. Я взял свой чемодан.
Лерн заметил это и решительно, даже в тоне приказания сказал:
– Оставьте… э… оставь! Оставь, Николай! Я сейчас прикажу отнести твой багаж. Но поговорим сперва… Пройдемся немного.
Он взял меня под руку и повел по направлению к парку. Но он все еще о чем-то про себя думал.
Мы обогнули замок. Здесь и там спущенные жалюзи. Местами облупленная, местами совершенно обвалившаяся крыша. Из-под наружной штукатурки во многих местах виднелся голый камень. Так же как и прежде, здание окружали растения в кадках, но все эти померанцевые, гранатовые и лавровые деревья уже несколько лет подряд были предоставлены суровой зимней стуже. Они погибли в своих растрескавшихся и сгнивших кадках. А передняя площадка могла вполне сойти за задний двор – столько на ней росло всякого бурьяна и крапивы. Это был замок Спящей красавицы до появления юного принца.
Лерн молча шел рядом со мной.
Мы обошли печальное здание, и парк, вернее девственный лес, открылся моим взорам. Ни цветочных клумб, ни усыпанных мелким песком дорожек. Лужайка перед замком превращена была в пастбище и огорожена проволокой. По некоторым направлениям можно еще было проследить прежние аллеи, но они заросли густой чащей кустарника. Сад скорее походил на лес с просеками и зелеными тропинками.
Лерн очень озабоченно и даже как будто взволнованно набил трубку, зажег ее, и мы вступили в чащу.
Мне захотелось увидеть снова мои статуи. Я не верил своим глазам. Прежний расточительный владелец замка щедро разукрасил ими когда-то свой парк. Но что сталось с ними, товарищами моих фантастических игр? Они оказались жалкими рыночными произведениями какого-то фабриканта Второй империи, отлитыми из чугуна. Пеплумы из бетона выцвели в кринолины, а античные верхние одеяния казались какими-то турецкими шалями. Лесные и луговые боги, Эхо, Сиринкс и Аретуза, украсились шиньонами. Наши современные изображения идолов, эти отвратительные фабрикаты пошлых фантастов, обвивающих лесных богов виноградными листьями, все-таки лучше этих мещан в вакхических венках.
Мы шли молча несколько времени по парку. Вдруг дядя указал на покрытую мохом скамейку в тени разросшегося орешника. Только мы уселись, как в чаще над нами раздался легкий треск.
Лерн вскочил в ужасе и вытянул голову.
Это была белка, наблюдавшая нас сверху.
Но дядя смотрел на нее с яростью, пожирая ее глазами; а потом вдруг расхохотался в внезапном приливе добродушия.
– Ха-ха-ха! Это всего только маленькая… штука, – сказал он, не находя нужного слова.
«Как это верно, – подумал я про себя с грустью и волнением, – что старики становятся детьми. И конечно, в этом виноваты окружающие, у которых против воли перенимаешь произношение и поведение. А среда, в которой живет Лерн, прекрасно объясняет, почему дядя так нечистоплотен, почему он так бессвязно и с акцентом говорит, почему он курит такую вонючую трубку… Он уже больше не любит цветов, не ухаживает больше за ними. Он такой нервный и так расстроен душевно… Если вспомнить еще вчерашнюю ночь, дело принимает совсем дурной оборот…»
Все это время профессор взглядывал на меня украдкой острым и беспокойным взглядом и исследовал меня, как будто он видел меня в первый раз в жизни. Видно было, что он рассуждал на всякие лады, принимая и отбрасывая сотни решений и снова к ним возвращаясь. Каждое мгновение наши взгляды скрещивались и наконец остановились друг на друге. Дядя, который, очевидно, больше не в силах был сдерживаться, с решимостью обратился ко мне.
– Николай, – произнес он, ударив меня по плечу, – знаешь, ведь я разорен!
Я насквозь видел его намерение и возразил:
– Дядя, говорите прямо, вы хотите от меня избавиться?
– Я? Дитя, что за мысли!..
– Определенно. Я в этом совершенно убежден. Ваше приглашение было достаточно нерадушно, а ваш прием очень мало любезен. Но, дядя, у вас необыкновенно короткая память, если вы думаете, что я приехал сюда ради наследства. Я вижу: вы уже не тот дядя Лерн. Правда, я это давно уже понял по вашим письмам, но то, что вы остановились на таком неудачном предлоге, для того чтобы прогнать меня отсюда, меня очень, очень удивляет. Я за эти пятнадцать лет не изменился. Я не перестал уважать вас всей душой и заслужил большего, чем ваши ледяные письма и в заключение еще такое оскорбление.
– Ну-ну-ну! Ты все такой же недотрога! – сказал Лерн вспыльчиво.
– Нет! – продолжал я. – А если вы так хотите, чтобы я немедленно убрался отсюда, скажите мне это спокойно. Я жду! Но, дядя, вы ли это?
– Ты оскорбляешь меня, Николай!
Он произнес это с таким испугом, что я назло ему прибавил еще угрозу:
– Я еще о вас расскажу, господин профессор, о вас и ваших товарищах, о всех ваших колдовских затеях.
– Ты с ума сошел… совсем с ума сошел! Замолчишь ли ты? Вообразить нечто подобное! Дурак!
И Лерн расхохотался.
Но его глаза – не знаю почему – внушали мне страх, и я пожалел о том, что сорвалось у меня с языка.
– Николай, – сказал доктор. – Не воображай ничего такого. Ты славный мальчик. Дай мне руку. Ты найдешь во мне опять твоего прежнего любящего дядю. Слушай, это неправда, что я разорен, и мой наследник когда-нибудь кое-что получит… Если все будет по-моему. Но… мне все-таки кажется, что лучше тебе здесь не задерживаться… Здесь ничего нет такого, что могло бы доставить удовольствие такому молодому человеку, как ты, милый Николай. Я целый день занят…
Профессор мог говорить сколько ему было угодно. Каждое его слово звучало притворством, и он все больше казался мне Тартюфом, с которым излишни были всякие меры предосторожности и которого можно было провести как угодно. Я решил, что останусь здесь и не уеду, пока мое любопытство не будет удовлетворено вполне.
Я прервал его и сказал, как бы совершенно сдаваясь:
– Да-да, я вижу, вы намекаете на то, что я должен отсюда уехать. Так и есть, я потерял ваше доверие, я это чувствую…
Он опровергнул это движением руки. Но я продолжал:
– Ну тогда разрешите мне остаться. Только таким образом можно восстановить нашу дружбу. А это необходимо и полезно для нас обоих.
Лерн пошевелил бровями и сказал шутливо:
– Ты, значит, во что бы то ни стало хочешь меня предать, олух ты этакий?
– Нет. Но если вы не хотите меня огорчить, не прогоняйте меня. И скажу вам прямо, – прибавил я, дурачась, – я буду верующим…
– Послушай, – энергично остановил меня дядя, – у нас тут ничего плохого не делается, абсолютно ничего!
– Абсолютно? У вас тут тайны… Но это ваше право иметь секреты. И если я о них говорю, то только для того, чтобы уверить вас, что я отнесусь к ним с полным уважением.
– Только одна. Одна-единственная тайна. И цель ее благотворна и благородна, – проскандировал дядя со все возрастающим оживлением. – Единственная, слышишь? Наша работа ведет к исцелению, славе и деньгам… Но обо всем этом и о нас самих надо молчать. Тайна? Весь мир знает, что мы здесь, что мы работаем! В газетах об этом писали! Значит, никакой тайны здесь нет!
– Успокойтесь, дядя, и обойдитесь со мной немножко любезнее. Положитесь на мою скромность…
Лерн продолжал свои рассуждения.
– Ну да, – сказал он, подняв брови. – Так оно и должно быть. Я всегда к тебе хорошо относился и теперь не должен тебя отталкивать. Это значило бы отвергнуть все прошлое. Ну оставайся, только под условием. Мы здесь производим исследования, которые близятся к концу. Как только мы усовершенствуем наше открытие, мы его сейчас же опубликуем. Но до тех пор я не хочу осведомлять никого о наших еще незаконченных опытах и достигнутых ими результатах, потому что это нам может создать только конкуренцию. Я нисколько не сомневаюсь в твоей скромности, но я все-таки не хотел бы подвергать ее испытанию и, в твоих же собственных интересах, прошу тебя ничего не оглашать, пока это тебе не будет разрешено. Я сказал: «в твоих собственных интересах». Не потому только, что лучше молчать, чем болтать, а еще вот по каким основаниям. Наше дело, в конце концов, – дело коммерческое. Нам очень полезен будет человек с торговым опытом. Мы разбогатеем, племянничек, неслыханно разбогатеем. Предоставь мне спокойно создавать твое состояние и с сегодняшнего дня держи себя, как человек тактичный и строго уважающий мои приказания, если хочешь быть нашим союзником. Притом я здесь не один в этом предприятии. Если ты сделаешь что-нибудь против правил, которые я тебе изложу, тебе придется раскаяться… страшно раскаяться… больше, чем ты себе можешь представить. Итак, постарайся быть индифферентным ко всему, что здесь происходит, дорогой племянник. Ты ничего не должен ни видеть, ни слышать; будь туп, ничего не понимай, будь мертвецом, если хочешь разбогатеть… и если… не хочешь погубить своей молодой… цветущей… жизни… Да, я знаю, равнодушие – добродетель нелегкая… особенно здесь, в Фонвале! Здесь, вне замка, сегодня происходили вещи, которые не должны были происходить, и случились только по недосмотру…
При этих словах ярость снова нахлынула на профессора, и он со сжатыми кулаками угрожающе забормотал:
– Вильгельм! Тупоумный осел!
Теперь я был уверен, что проникну в эту тайну и найду объяснения многим милым сюрпризам. Ни обещаниям, ни угрозам дяди я не придавал никакого значения; я понимал, что он пускает в ход это оружие только для того, чтобы держать меня в руках.
Я холодно ответил:
– И это все… что вы от меня хотите?
– Нет. Еще следующее… Еще другие запрещения, Николай. Сейчас там, в замке, я тебя представлю одной особе… Я сюда пригласил… одну молодую девушку…
У меня вырвался жест удивления, и Лерн догадался, в чем я его подозреваю.
– Нет, нет, нет! – воскликнул он. – Это дитя, мой друг, и ничего больше! Эта дружба мне очень дорога, и мне было бы очень больно ослабить ее чувством, которого я уже не могу внушить. Короче, Николай, – быстро и не без смущения проговорил он, – я требую от тебя обещания не ухаживать за моей протеже.
Я был очень обижен таким недостойным и неделикатным подозрением. Но подумал, что ревности без любви, как дыма без огня, не бывает…
– За кого вы меня принимаете, дядя? Уже достаточно того, что я ваш гость.
– Хорошо. Итак, я могу на тебя рассчитывать… Ты клянешься мне? Что касается ее, – продолжал он с хитрой улыбкой, – то в данный момент я спокоен. Она только что видела, как я обращаюсь с любовниками… И я бы тебе не советовал производить опыты в этом направлении…
Лерн поднялся и, положив руки в карманы, с трубкой в зубах насмешливо и испытующе посмотрел на меня.
Этот выдающийся ученый-физиолог вызывал во мне какую-то непреодолимую антипатию.
Мы прошли дальше в глубь парка.
– Между прочим, ты говоришь по-немецки? – спросил Лерн.
– Нет, дядя. Я знаю только французский и испанский языки.
– И даже английского не знаешь? Слабо, слабо для будущего коммерсанта! Немногому тебя научили!
(Дальше, дальше, дядюшка! Я уже начал широко раскрывать глаза, которые вы велели мне держать закрытыми, и я уже заметил, сколько фальши во всех ваших изъявлениях.)
Мы шли вдоль скалистой стены к выходу из парка. Из чащи выступили два боковых флигеля замка.
Мне показалось странным поведение голубя. Птица описывала в воздухе круги, все ускоряя биение своих крыльев, все суживая кольца, и вдруг стремительно упала.
– Посмотри на эти розовые кусты. Совершенно дикие. Лишившись ухода, они снова сделались, чем были раньше: дикие, желтые…
– Посмотрите на голубя! Как странно! – заметил я.
– Нет, погляди на эти цветы, – настаивал Лерн.
– Как будто его подстрелили… На охоте так бывает. Он забирается все выше, выше, выше и наконец умирает на самой высшей точке.
– Смотри себе под ноги, споткнешься! Смотри же, говорят тебе! Надо быть осторожным.
Это поспешное, ворчливое и угрожающее предостережение было совершенно не к месту.
Но птица, достигнув высшей точки спирали, вдруг упала, кувыркаясь в воздухе и несколько раз перевернувшись. Она ударилась недалеко от нас о скалу и скатилась в чащу…
Почему так забеспокоился профессор? И почему так ускорил шаги? Пока я задавал себе эти вопросы, трубка выпала у него изо рта. Я поспешно поднял ее и у меня вырвался крик изумления: он с каким-то безумием начисто откусил мундштук под аккомпанемент какого-то немецкого слова, без сомнения, проклятия…
Навстречу нам неслась толстая женщина с развевающимся синим передником.
Видно было, что такое физическое упражнение было для нее фактом совершенно исключительным и необычным. Ее страшно качало, и она поддерживала и прижимала к себе, ладонями и руками, две дорогие ей непослушные огромные массы. Увидев нас, она остановилась, но это было трудно, и она поддалась еще немного вперед. Потом она, видно, захотела отступить назад и все-таки продолжала идти вперед, сохраняя на лице выражение кающейся грешницы или провинившейся школьницы. Она предчувствовала свою судьбу.
Лерн накинулся на нее.
– Барбара, что вы делаете? Вы забыли, что ли!.. Я вам строго-настрого запретил даже нос высовывать дальше луга. Я вас прогоню ко всем чертям! Но раньше вы мне за это заплатите! Вы знаете меня!
Толстая женщина страшно струсила. Она захотела прикинуться кроткой и, сложив рот, как будто собиралась снести яйцо, начала оправдываться: она заметила из кухни, как упал голубь, и подумала, что это будет прекрасное добавочное блюдо к столу, который так однообразен…
– Да и притом, – глупо добавила она, – я не думала, что вы в саду. Мне казалось, что вы в лаб…
Грубая пощечина оборвала ее речь на первом слоге слова «лабиринт», как я решил.
– Дядя! – вскричал я с укором.
– А теперь убирайся вон… немедленно! Поняла?
Перепуганная женщина не плакала. Она только сдержанно всхлипывала и побелела как смерть. Только на одной щеке зарделись следы костлявой профессорской руки.
– Возьми в сарае багаж этого господина и отнеси его в Львиную комнату.
(Она находилась в первом этаже западного флигеля.)
– Дядя, почему вы меня не помещаете в моей прежней комнате?
– В какой это?
– В какой? Да в той… нижней, желтой, на восточной стороне. Вы ведь знаете!..
– Нет, она мне самому нужна, – отрезал он. – Марш, Барбара!
Кухарка бежала что было мочи, прижимая к передней части своей особы руки, между тем как бока, предоставленные всем превратностям судьбы, свободно качались по сторонам.
С правой стороны – пруд. Мы молчаливо обогнули его сонную поверхность.
С каждым шагом меня охватывало все большее удивление. И все-таки я старался казаться не слишком изумленным.
Вдруг я увидел строение, сложенное из серого камня и прислоненное к скалистой стене. Это было новое и довольно обширное помещение, разделенное двором на две части. Высокая стена и мгновенно закрывшиеся ворота не позволили мне заглянуть внутрь, но оттуда послышалось птичье клохтанье. Собака почуяла нас и залаяла.
Я рискнул спросить:
– Вы позволите мне посмотреть эту ферму?
Лерн пожал плечами:
– Возможно, возможно.
Потом он крикнул в сторону дома:
– Вильгельм! Вильгельм!
Немец, с лицом похожим на солнечные часы, открыл круглое оконце в воротах, и профессор обратился к нему на его родном языке с речью, которая бросила беднягу в дрожь.
«Черт возьми! – сказал я себе. – Так это мы тебе и твоей небрежности обязаны тем, что вне замка этой ночью случилось то, чего не должно было случиться, – ясно, ясно!»
После окончания экзекуции мы двинулись дальше вдоль луга. На нем паслись четыре коровы и один черный бык. Почему-то это стадо нам устроило проводы. Мой свирепый родственник вдруг повеселел.
– Николай! Познакомься! Вот Юпитер. Вот белая Европа. Рыжая По и блондинка Атор. А вот Пасифая в пятнистом облачении. Не то чернила с молоком, не то уголь с мелом, как тебе угодно, друг мой.
Это обращение к мифологии заставило меня улыбнуться. Мне нужно было подбодриться. Это была прямо физическая необходимость. Притом я почувствовал такой голод, что самым теперь интересным для меня вопросом было насыщение. Меня привлекал один только замок, как бы говоря: «Да, там ты сможешь поесть!» И мне нисколько не хотелось задерживаться ради осмотра находящейся рядом оранжереи.
А это было досадно. К бывшей оранжерее приделали две пристройки: к первоначальному круглому зданию прибавились по бокам две пузатые баржи. Закрытые ставни делали и это строение вполне соответствующим общей обстановке. Дворец и садоводство вместе. Тут, так сказать, открывался великолепный вид на самые неожиданные вещи.
Оранжерея так разукрашена! Я был бы гораздо менее поражен, если бы в каком-нибудь монастыре открыл любовный напиток!
При жизни моей тети Львиная комната всегда предназначалась для гостей. В ней были тогда – и теперь еще – три окна с глубокими нишами. Одно окно, обращенное к оранжерее, выходило на балкон. Из другого виден был парк; сейчас передо мной пастбище, дальше пруд, а между ними нечто вроде дачной беседки, которая в детстве изображала в моей фантазии сторукого великана Бриарея. Из третьего, бокового окна виден восточный флигель замка с закрытым окном моей прежней комнаты и в перспективе весь фасад замка.
Я здесь, как в гостинице. Никаких воспоминаний. Обои испещрены пятнами сырости, в одном углу они даже совсем оборвались. На сохранившихся местах множество красных львов с шарами в лапах. Тот же рисунок на портьерах, занавесях, на кровати. Кроме того, две гравюры: «Воспитание Ахилла» и «Похищение Деяниры». Но от сырости лица и фигуры этих персонажей покрылись веснушками, а спина кентавра Хирона сделалась похожа на гнилое яблоко. Зато здесь были красивые нормандские часы с фигурами. Все это было старомодно и красиво.
Я окатил себя холодной водой и с наслаждением облачился в свежее белье. Барбара без стука вошла в комнату, неся тарелку бульона; не ответив ни звуком на высказанное мною ей соболезнование по поводу ее воспаленной щеки, она, как гигантская сильфида, отступила и с трудом пролезла обратно в дверь.
В гостиной – ни живой души. Вот маленькое, черное, бархатное кресло с двумя желтыми кистями и провалившимся сиденьем. Неужели я вижу тебя снова? На нем витает тень моей тети-рассказчицы. А скромная тень милой мамы разве не покоится локтями своими на твоих ручках?
Все на своем месте. Начиная с белых обоев с гирляндами цветов до желтых ламбрекенов с висячими кистями – все чудесно сохранилось со времен прежнего владельца замка. На софах, всевозможных стульях, креслах, шезлонгах и других предметах для сидения лежали горы подушек.
Со стен улыбалась мне вся моя угасшая родня: предки, рисованные пастелью, деды в миниатюрах, дагеротип моего отца еще учеником и на убранном вазами, бантами и кистями камине несколько фотографий перед зеркалом. Одна большая группа возбудила во мне особое внимание. Я взял карточку в руки, чтобы рассмотреть ближе. Это был снимок дяди, окруженного пятью мужчинами и с большим сенбернаром, лежащим у его ног. Снято в Фонвале. В качестве заднего плана – стена замка, а в качестве статиста – розовой куст в кадке. Любительский снимок без подписи.
Лицо Лерна светится добротой, силой, умом; это именно тот большой ученый, которого я надеялся здесь найти. Из пяти мужчин трое мне знакомы – это немцы, остальных я никогда не встречал.
В это время дверь так внезапно открылась, что я не успел поставить фотографии на место. Лерн вошел, пропустив вперед себя молодую женщину.
– Мой племянник Николай Вермон, мадемуазель Эмма Бурдише.
Как видно, мадемуазель Эмма выслушала только что одну из тех нотаций, которыми Лерн так охотно наделял своих домочадцев. Ее растерянный вид подтверждал мою догадку. Она даже не в силах была мне любезно улыбнуться, а только бегло и неловко кивнула головой.
Я отвесил ей глубокий поклон и не смел поднять глаз из страха, что дядя прочтет что-нибудь в моей душе.
Моя душа! Если под этим словом понимают только сумму всех тех свойств, из которых вытекает, что человек единственное высокоорганизованное животное, то я не должен соваться здесь со своей душой. Да, так будет лучше…
О, я хорошо знаю: пусть всякая, даже самая чистая любовь по существу не что иное, как животное влечение полов, все же уважение и дружба глубоко облагораживают человека.
Ах! Моя страсть к Эмме все время оставалась в зачаточном состоянии. Если бы Фрагонар захотел изобразить нашу первую встречу и нашу любовь во вкусе восемнадцатого столетия, я посоветовал бы ему сначала набросать маленького Эроса на высоких козлиных ногах, Купидона без улыбки и без крыльев с деревянными окровавленными стрелами, и все это, без колебаний, назвать Паном. Это и есть мировая любовь, плодоносное сладострастие, чувственный повелитель жизни.
Существует ли различная степень женственности? Если да, то я никогда еще не видел женщины, которая была бы в более полной мере женщиной, чем Эмма. Я не в состоянии описать ее объективно. Я не освободился еще от ее очарования. Красива она была? Без всякого сомнения. Соблазнительна? Еще более, чем по первому от нее впечатлению.
Я припоминаю ее огненные волосы какого-то тусклого бронзового цвета, может быть, искусно и искусственно выкрашенные. И весь ее телесный образ возбуждает во мне страстное желание. Это то именно до высшей степени совершенства расцветшее и округленное, исполненное соблазнительных очертаний существо, которое мудрая и озабоченная отбором природа заставляет назло всем плоскогрудым женщинам звенеть и петь в сердце мужчины…
Никакие одежды моей Эммы не в силах были скрыть эту сверкающую округленность, лежавшую в основе всего ее образа; наоборот, они еще удваивали привлекательность каждого изгиба, полуоткрывая скрытые чудеса.
Но лучше всего было в этом достойном поклонения создании…
Кровь дико застучала у меня в висках, и меня охватила безумная ревность. Только в одном случае я отказался бы от этой женщины, только в том случае, если она никогда в жизни ни на кого не поднимет даже глаз. И если раньше Лерн показался мне неприятным, теперь он был мне мерзок. С этой минуты я решил: я останусь здесь во что бы то ни стало!