…Она и предположить не могла, что окажется в такой ситуации: что к таким последствиям приведет ее простое желание съесть порцию палуде[11] весенним днем возле моста Таджриш в Тегеране… Уж лучше бы ей тогда ногу сломать, чем пойти с подругой в кафе-мороженое! Там решилась ее судьба – когда глаза ее встретились с этим горящим чарующим взглядом, от которого она испытала как бы покалывание и пощипывание кожи. И это она, девушка современная, живая и храбрая, привлекательная, одетая по последней моде; она, которая любила кино, а еще больше музыку; она даже пела на школьных вечерах. И родители ее были отнюдь не бедны. Отец по договору с компанией «Додж» занимался импортом автомобилей, и даже связи с шахским двором имелись. Но судьбе ведь всего этого не объяснишь…
Никогда Судабе не забудет тот день, когда Капитан пришел ее сватать. Пришел один-одинешенек, только с букетом цветов. Когда отец Судабе понял, что жених его дочери из рода Каджаров, он вспылил и чуть-чуть бы еще – выкинул бы его из дома. Отец категорически был не согласен отдать дочь в это, по его словам, первобытное племя, где люди больше всего гордятся величиной рогов горных баранов, которые они развешивают по стенам своих жилищ.
Юноша и девушка вместе противостояли своим семьям и, быть может, из чувства противоречия не стали даже проверять свои чувства, а как можно быстрее поженились. Отец Судабе свадьбу бойкотировал, и невесту сопровождали в «эту глушь» лишь ее мать и две тетки. Свадьбу сыграли в главном зале этого особняка, и длились торжества три дня: шазде и Салар-хан изо всех сил постарались сохранить свою честь.
Лишь на третьем месяце беременности Судабе поняла, что она не из той же глины, что этот клан. Она, девушка современная и раскованная, да еще с ребенком в утробе, вынуждена была подолгу принимать гостей, и каждому сморчку и сверчку, если это гость, оказывать полное уважение. Ей пришлось узнать, что такое лекарственный настой из семян четырех растений; как применяется цикорий, укроп, а также что такое мускусная или египетская ива, будь она неладна. Как разжигать угли в сетке для углей, и тому подобное… Она готовила гостям кальяны и должна была вовремя снять с плиты «саману» – род кушанья из солода. Конечно, Шабаджи и две «бабы-яги» выполняли бо́льшую часть работы, но Судабе как молодая хозяйка дома тоже должна была всё это знать. Свекровь была неплохая женщина, но в любом случае – устарелых понятий, за рамки которых она не могла выйти. Тесть жил в деревне со второй женой… Единственной ее отрадой был муж, но и он иногда ее бесил, так как слишком покорствовал семье.
Постепенно жизнь в особняке стала для нее невыносимой. Если выходишь из дома, требовали, чтобы обязательно кто-то сопровождал. В баню целая семейная делегация шла за ней, и там, в бане, следовало проявлять уважение к старшим, сливать им воду на голову. Обедая, полагалось ждать, пока шазде отведает кушанье, потом только самой кушать. После того, как она родила, давление семьи ослабло, но ей от этого не стало легче… Хуже всех был сам шазде, который и других, и ее подавлял, требовал невозможного. Он даже, видите ли, не мог произнести то имя, которым они с мужем нарекли ребенка, и называл его только Остатки-Сладки, даже еще тогда, когда ребенок не родился.
…Но Судабе сумеет порвать эти цепи! Она задалась целью добиться полной свободы. Любой ценой она решила заставить мужа уехать в Тегеран. Пустила в ход даже такое снадобье, как разговоры о разводе. Она уже давно начала откровенно бездельничать. Одевалась по моде и уходила в город. Заставила мужа построить ей в усадьбе свою баню. Объявила, что у нее не хватает молока, и таким образом вынудила нанять сыну кормилицу. Записалась на курсы узорного шитья и кройки. Подружилась с женами городских чиновников и только с ними теперь советовалась. Салары терпели всё это. Но в тот день, когда она объявила, что пойдет работать учительницей, в особняке разразился скандал, который довел ее до рыданий… Чтобы невестка Саларов прислуживала государству? Никогда! Только через труп шазде.
…Она услышала во дворе голос Капитана. Он, как всегда, мыл сапоги в бассейне, а шазде громко крикнул ему с террасы, так, чтобы услышала тегеранская невестка:
– Скажи этой дочери Мирзы-твою-хана, чтобы выкинула из головы свои причуды; скажи, нечего вертеть задом по улицам и заставлять покойного его высочество переворачиваться в гробу!
Господин Капитан ничего не ответил, насупившись, вошел в дом. Целыми днями он командовал в комендатуре, а теперь дома сам должен выполнять команды. Жалобам и пилёжке Судабе-ханум не было конца.
– Я хочу в Тегеран, – объявила она. – За покупками и проведать родителей.
– Но разве мы не договаривались уехать оттуда?
– Я устала повторять, что хочу жить сама по себе, а не под покровом шазде и их старушечьих высочеств!
Ах, как не нравились Капитану такие слова… Жить не хотелось – нельзя было, чтобы так о его предках говорили, насмешливо и презрительно. В попытке не дать этой ссоре перерасти в нечто большее он протянул руку к современной прическе Судабе:
– Не горячись так. У него нет злого умысла: просто характер у него такой.
– Кто-кто, но ты-то знаешь, что только ради твоей милости я всё бросила и приехала в эту дыру. Но в этом доме я сама себя перестала уважать. Собственный ребенок меня не узнает. Он думает, что его мать – Шабаджи.
– Немного потерпи, сожми зубы: когда мы построим собственный дом, уедем отсюда.
– Даже не сомневайся, пока ты построишь этот воображаемый дом, я семь раз сдохну. Так что можешь, как твой отец, взять себе деревенскую навозную толстуху…
Тут рука господина Капитана невольно поднялась и ударила Судабе по лицу. Впервые он поднял на нее руку. Но Судабе не для того родилась на свет, чтобы получать побои, потому она схватила чемодан и уехала в Тегеран к отцу. С собой взяла только свои золотые вещи и даже с сыном не попрощалась. Она чувствовала себя фарфоровым чайником, который уронили и разбили, и он никогда не будет таким, как прежде. Даже если муж падет перед ней на колени и всю жизнь будет ее лелеять – прошлого не вернуть. Она станет такой, как один из этих склеенных, скрепленных поверх трещин старых чайников, что стоят на полке в доме Саларов, и вся польза их в том, чтобы показать их гостям и сказать: «Да, из таких чайников Салары пили чай!»
– Ты не спишь?
Ты поднимаешься и идешь почистить зубы, и возвращаешься. Загадочная боль исчезла, но теперь ты остро чувствуешь ее отсутствие. Ты гасишь свет и ложишься на свое обычное место, на правой стороне кровати. С улицы слышны взвизги и вой котов. Ритм дыхания твоей жены дает тебе покой. Ты чувствуешь, что в нынешнем твоем положении, когда всё висит на волоске, только жена и привязывает тебя к жизни. И рука твоя непроизвольно тянется к чаще ее волос, и в этих запутанных джунглях легко находит свою дорогу. Делает круг и вновь выходит из этого леса… Хозяйка твоих упований… Очаровательна, как лань. А ты словно охотник на коленях перед дичью… И внезапно – покой, мир и полная тишина; точно жернова мельницы остановились.
Второе апреля – тринадцатый день иранского нового года – принято проводить за городом. В этот праздничный день на улице с утра тарахтел вместительный грузовичок Уста Хамида, все погрузились и поехали в Майан, на мельницу. Там женщины занялись приготовлением обеда, а мужчины игрой в «чижа» и в иранскую лапту. Шазде сидел под ивовым деревом на подушке, обеими руками опираясь на свою трость из черного дерева.
Был тут и Салар-хан со своей второй женой, дочерью старосты деревни. Таджи, увидев ее, так возмутилась, что у Остатки-Сладки сердечко прямо заныло. Фамильные каджарские брови, похожие на скорпионьи хвосты, и черные усики над губой делали вид Таджи поистине страшным. Никакого желания встречаться со своей хаву[12] у нее не было. Только в честь праздничного дня и присутствия шазде она промолчала, но близка была к тому, чтобы накинуть чадру и пешком вернуться в особняк. Ведь она в свое время ставила условие: никакой второй жены в ее доме и в ее жизни быть не должно.
– …Эй, кто-нибудь, уберите мальчика от мельницы!
Остатки-Сладки был заворожен работой мельницы. Речная вода, кокетливо поигрывая с кустиками мяты, спокойно себе струилась и вдруг падала в какой-то провал – в трубу плотины – и от неожиданности ярилась и пенилась. Труба с клокотанием заглатывала воду, а потом направляла на мельничное колесо, причем с такой силой, что от этого крутились большие жернова и со стоном перемалывали пшеницу в муку.
Прямо здесь, недалеко от плотины, Султан-Али и раскинул ковер шазде. Еще не успели закурить, когда жена Мирзы-хана, подбоченясь, сострила:
– Ваше высочество, вы так обкуриваете моего мужа… Любого доходягу так обкури – он бы тоже потомство дал! Копченая рыба – и та бы не сплоховала!
Все засмеялись, даже тетка Молук, сестра старого князя.
Жена Мирзы-хана была так остра на язык, что никто не чувствовал себя в безопасности от ее колкостей и намеков. И у себя дома она постоянно шутила над Мирзой-ханом и фехтовала с ним словами.
Тетка Молук закурила кальян. Она редко выходила из дома. Была так тучна, что, когда шла мимо деревьев, их потряхивало. Сюда она приехала со служанкой, с собственным угольным самоваром, с заварочным чайником, стаканами и даже со своим сахаром. Ей не нравилось пить чай из чужой посуды. И к ее ковру сейчас никто не дерзал приблизиться. Казалось, что ей достаточно нахмуриться, и деревце джиды возле запруды – как это бывало с ее мужем – потеряет свой авторитет и вообще пожелтеет и осыплется.
…Уста Хамид получил разрешение присесть на землю недалеко от ковра шазде и жадно вдыхал дымки от трубки для курения опиума, с которой не сводил глаз. Лицо его сейчас чем-то напоминало собственный грузовичок. Оттого, что он постоянно возился с мотором, руки его покрылись несмываемой чернотой. Несмотря на это и несмотря на его немногословие, его уважали, потому что в городе машина имелась только у него и еще у одного человека.
После того, как выкурена была вторая порция опиума, в мозг Хамида ударили такие слова шазде:
– Эта мельница, как и мы – на последнем издыхании. Придет время, я умру, вы останетесь жить, но ни один мельничный жернов не будет крутиться в этом районе. Почему? Потому, что первое лицо государства приказало заменить водяные мельницы паровыми. Правительство ввозит из-за рубежа паровые мельницы, чтобы сжигать ими сердцевину пшеничного зерна и плодить молодежь без силы и без устоев. Многие ведь говорят, что между мукой от водяной мельницы и от паровой большая разница!
Мирза-хан, как всегда, одобряя слова старого князя, прикрыл веки и произнес:
– Очень точно изволили выразиться!
Шофер Хамид, изумленный и завороженный, не отрывал своего пламенного взгляда от княжеского лица. Именно такие слова и были тем, что отличает князя от не-князя. Большая голова мужа тетки Молук на его тонкой шее тряслась от страха. Как не понимать этого? – казалось, говорили его глаза. Ведь стоит кому-то написать рапорт в полицию, и их песенка спета!
Мирза-хан ухватил щипцами самый горячий уголек и поднес его к опиумному шарику, и шазде такой кейф словил, что звуки сопения и стоны его трубки стали слышны всем. И «кибла мира» смотрел на него с чашечки этой трубки с таким выражением, словно шазде пускал по ветру все пятьдесят лет его шахского правления.
Дым бежал по тонкому каналу чубука, в котором, по словам поэта, беда мешается со счастьем, и, вдыхаемый шазде, заставлял его перевоплотиться и получить такое удовольствием, словно и впрямь он отвоевал себя у этого мира или по крайней мере построил себе из дыма вполне приятный новый мир.
– …Знали бы вы, с каким трудом мой отец, его высочество, получил свои права от «киблы мира». Выскочки тогда не могли прорываться к власти, как сейчас. Тогда для этого требовалось несомненное благородство происхождения и очень толстый кошелек…
Ни приказа так и не было, ни жалованного дорогого халата. Его высочество после сотни затруднений получил, наконец, аудиенцию. Провели в угловую комнату, где шах решал государственные дела. Там присутствовали еще великий визирь, Хаким аль-Малик (врач), Этемад ос-Салтане (советник) и Даллак-баши (главный цирюльник), а также несколько крупных пиявок. Хаким аль-Малик убедил шаха лечь на живот и разрешить поставить ему пиявки на ягодицы, для лечения геморроя и снятия излишней густоты крови.
Шах лежал животом на подушке, а Даллак-баши извлекал из склянки особенных пиявок, полученных из Мазандарана, и ставил их одну за другой вокруг высочайшего заднего прохода. Голодные пиявки принялись сосать густую кровь, а Этемад ос-Салтане начал читать вслух французскую газету, чтобы и отвлечь от боли «киблу мира», и позволить ему выучить несколько новых слов. Великий визирь получил возможность в это же время положить на высочайшую подпись несколько приказов и правительственных решений.
Пиявки быстро насасывались кровью и всё больше разбухали. Взгляд шаха внезапно остановился на Большом шазде:
– А-а, шазде… Ты что здесь делаешь? Видишь, как нам тяжело…
– Жертвующий жизнью прибыл к вашему величеству для целования руки и изъявления преданности. А также мы просили о подписании фирмана…
– Великий визирь, как можно скорее подготовьте фирман, чтобы мы могли его подписать!
Пиявки так насосались и раздулись, что начали отваливаться. Даллак-баши подбирал их шелковым вышитым гладью платком и складывал в хрустальный графинчик. В нем кровь «киблы мира» делалась яркой и чистой, как гранатовый сок. Главный врач осмотрел места укусов пиявок, приложил смоченную спиртом вату и натянул на царственный зад белые шаровары. Шах встал, потом сел, и его двойной подбородок затрясся от смеха.
– Воистину, ты чудо сотворил, Даллак-баши! Головокружение наше исчезло совсем! А также мы выучили несколько французских слов… Bonjour, Этемад ос-Салтане!
Шах поднялся и прямиком зашагал в женскую внутреннюю половину дома. Шазде тоже завершил дела с великим визирем по поводу передачи пожертвования: сошлись на скромной сумме в десять тысяч туманов. Шазде покинул дворец. Его общий годовой доход в несколько раз превышал эту сумму. Управление велаятом Кумс стоило гораздо большего.
Лиловым бутоном губ старый князь втянул горький дым, подержал его в легких и выпустил из ноздрей как из двух печных труб. Помолчал и сказал как бы даже не губами, а дрожанием крыльев носа:
– Смысл моего высказывания подытожу так: шахиншахское правление в нашей стране напоминает вот эту полуразвалившуюся мельницу. Издали картинка, вблизи – ужас. Те правили таким образом, эти иначе. Мне умереть, вам жить. Но смотрите, чтобы через двадцать лет эти отец и сын не превратили страну в кучу пепла!
Мельница продолжала еле-еле крутиться, шазде продолжал говорить, а женщины, по тысячелетнему обычаю, разбрелись вокруг, чтобы нарвать дикой зелени. Мальчишки бегали, поднимая пыль, девчонки смотрели в воду на свои отражения и медленно расцветали, как деревце джиды возле запруды, с тем чтобы законы естественного отбора сделали свое непреложное дело.
Словно мельничный жернов лег тебе на грудь и не дает вздохнуть. На тебя давит будто тяжесть всего мира. Боль, как дикий кабан, копытит безжалостно всё твое существо, и тело твое постепенно становится холодным и легким. Ты поднимаешь руку, чтобы столкнуть с груди этот вес… и не можешь. Рука не слушается тебя. Сквозь конвульсивно дрожащие веки ты смотришь на жену рядом с тобой: она погружена в земной покой и дышит тихо и размеренно. Ты хочешь позвать ее, разбудить; не можешь. Голос не выходит из горла. Ты застыл на границе сознания и обморока… жизни и небытия… Ты и спишь, и бодрствуешь… Ты только слышишь звук, выходящий с пеной из твоего горла: похожий на предсмертное хрипение прирезанного барашка, на сиплое шипение злого и бессильного кота.
В пять часов вечера шазде стоял в главном зале особняка перед окном с подъемной рамой, разглядывая горы на севере и царственным жестом прикрывая зевок. Он не находил, на ком выместить свой гнев. Несколько дней назад опять появилась полосатая кошка, усталая и пораненная, худющая, кожа да кости. Видно было, что она добиралась издалека. Своим загадочным неземным взглядом животное так зыркнуло на шазде, что у него все внутренности оборвались. Наконец сегодня он поддался уговорам домашних и послал Султана-Али за лучшим знахарем их района, который жил в деревушке вдали от города и гадал по зеркалам и книгам. Султан-Али еще не вернулся, и шазде, как кошка, ищущая, где родить, бесцельно кружился по залу.
Отсутствие Султана-Али в этот конкретный момент было сравнимо с катастрофой. Без него и сетка для углей не работала, и жар в инкрустированном фамильном мангале не разгорался как надо, и наследственная трубка для курения опиума оставалась холодной и грязной, нерабочей штуковиной. Без него кругляши опиума в отделанной серебром шкатулке потеряли чудесную силу и стали неотличимы от катышков навоза. Ах, сколько бед принесло человечеству это загадочное растение!
Салары ежегодно на части своих земель сеяли опиумный мак. Его кустики осенью проклевывались из земли, потихоньку набирали рост и весной пышно расцветали. Глядь, вот уже и округлились маковые головки, похожие на легендарную палицу Рустама, да такие налитые, что легкая ласка лезвия заставляет их брызгать белым клейким соком, загадочной субстанцией, которой нет больше ни в одном растении земного шара. Эликсир, по воле которого можно всё – кроме себя самого – предать забвению.
…Наконец, появился Султан-Али, лицом неотличимый от покойника. Словно это он сам претерпел лишение ежедневной порции дыма. Заклинатель, после долгих проволочек, написал нужные молитвы и выдал точные инструкции действий, от которых нельзя было отступить ни на волос.
Нервная зевота шазде прекратилась, но он стоял перед своим слугой словно больной ягненок, смотрел на него молча. Султан-Али сломя голову побежал во двор, чтобы поскорее разжечь угольков. Хоть шазде и сильно хворал уже, но он лишь в редчайших случаях прощал оплошности. Состояние его было жалким, но он этого не признавал. Горящий взор в мангале его глаз уже превратился в пепел, а вся его жизнь, казалось, свелась к этому растению, дарующему забытье. Он беспрерывно зевал, и из носа его текло. И все-таки он был шазде, то есть тот, кто, по его собственному мнению, знал, как извлекать радость из цветка забвений. Ни малейшего изъяна не должно быть на его высоком княжеском достоинстве. И пусть небо падет на землю – он будет держаться своих монарших привычек с такой уверенностью, точно от века ему было это предписано: три дневные порции, каждая размером с косточку от черешни. Никаких уступок он в этом делать не будет. И никто иной не будет его напарником по мангалу, кроме Мирзы-хана: только этот похожий на его тень человек имел привилегию разделять с ним особенные моменты. Точно так же и никто, кроме Султана-Али, не имел права отвечать за техническую сторону дела. И шазде согласен был скорее сдохнуть, чем своей рукой прикоснуться к углям и сетке для их разжигания. Ведь он явился в этот мир, чтобы отдавать приказы. Как говорила Ханум ханума: «Шазде думает, что если он сам сделает какую-то работу, то с его княжеским достоинством случится такое же выпадение, как с его грыжей».
– Господин Салари… Господин Салари…
Тебя окликают словно бы издалека. Голоса эти похожи на леденцы. Ты чувствуешь что-то остренькое в коже твоей руки и ощущаешь, как прохладная жидкость входит тебе в вены и дает тебе это блаженство. И ты не хочешь из него выходить. Ты словно плаваешь в комнате, полной опиумного дыма, и шазде смотрит на тебя сияющими от кейфа глазами. Кстати, нет и следа какой-либо боли. Вообще нет никакого следа ничего на свете. Ты не имеешь никакого представления о том, что лежишь на больничной койке. Не замечаешь суетящихся вокруг тебя врачей и сестер. Не видишь слез жены за дверями палаты. Ты отвернулся от реального «сегодня» и погрузился в невозможное «вчера», и свободно шагаешь там, удаляясь всё дальше и дальше.
Султан-Али получил задания в соответствии с инструкциями знахаря. Посетить кладбище и общественную баню и добыть воду после обмывания покойника и воду из банного бассейна, и обрызгать проемы дверей. С сотней трудностей достали волчий жир и натерли им парадные ворота усадьбы. Но, как ни искали воду после обмывания девственницы, не нашли. В городе просто в последнее время не умирали девственницы. Правда, кое у кого такая вода была, но они ни капли не давали заимообразно и не продавали за деньги. Потому что тогда потерял бы силу этот талисман их собственного дома. Несмотря на всё это, работа заклинателя, видимо, не пропала даром, потому что «те» – нечистая сила – ничем о себе не давали знать.
…Полосатка лежала, развалясь, на террасе, насторожив уши на те звуки, что неслись из главного зала особняка. Ее уже никто не гонял. Она лишь старалась не дразнить шазде и не афишировать свою победу. Поистине вела себя скромно и даже получала долю с общего стола. Потолстела и в последнее время даже стала игрива и крутилась вместе с окрестными котами. Но взгляд ее был по-прежнему привязчивым и горячим, как расплавленная смола.
…Мирза-хан, разливая чай, сообщил:
– Мой свояк вернулся из поездки на север. Говорит, порт Пехлеви[13] стал насквозь европейским.
Шазде от этих слов воспламенился до невероятности. Настолько воспарил духом, что, казалось, готов прямо отсюда допрыгнуть до Каспийского моря. В молодости он руководил ирано-русской разграничительной комиссией, установившей, в соответствии с Ахалским договором, новую границу от порта Гасан-Кули на Каспии (как тогда говорили, на Мазандаранском море) до Серахса на Востоке.
Люди шазде, осторожно переступая, переходили вброд реку и тянули веревку, чтобы измерить ее ширину. Русский генерал молча улыбался в свои бурые неряшливые усы. Что бы он ни говорил, шазде от своего не отступит. Уже давно они вымеряли земли в спорном районе, устанавливая точную границу. Но русские проводили на карте линии, как им заблагорассудится. Лет 4 0-50 назад по Гюлистанскому и Туркманчайскому договорам они и так уже присвоили лучшие иранские земли и вновь теперь нацелились на другие земли этой страны. Недавно овладев Мервом и восточным берегом Мазандаранского моря, они стали соседями Ирана и не прочь были продвинуться еще дальше.
Тут-то и крылась причина того, почему шазде беспокоился насчет своего каджарского происхождения. Но ничего поделать он не мог. Несколько дней назад «кибла мира» прислал приказ, предписывающий ему не ссориться с русскими. Вот русский генерал и делал всё, что ему захочется. С беспредельной наглостью он включил горы в состав своих территорий, а значит, на их территории оказывались и истоки всех местных рек. Теперь он требовал, чтобы с иранской стороны вдоль границы не строилось новых деревень и чтобы не расширялись старые; и чтобы крестьяне не сеяли ничего, кроме ячменя и пшеницы – в таком случае им не понадобится больше воды.
Но шазде с этим последним требованием не согласился и так протестовал, что генерал в конце концов пошел на то, чтобы крестьяне с иранской стороны могли еще выращивать овощи и хлопок. В обмен на это русские ликвидировали несколько деревень возле границы, причем население оттуда выводилось на деньги иранского правительства. Хуже того, богатых жителей они забрали себе, а полукочевое нищее население перегнали на эту сторону.
Шазде возмутился этим и выразил протест русскому генералу. Но тот, ухмыляясь, ответил:
– У иранского шаха избыток солончаков, гор и пустынь, а также деревень. Какая нужда ему в этих нескольких горах, деревеньках и жалких речушках?
Изо рта шазде вырвалось протяжное и дымное «ах»… Потом он с яростью продолжил рассказ:
– Окончив разграничение, я прибыл пред светлые очи их величества. Их величество были счастливы заключению этого договора. Думали, что таким образом мы обезопасим себя от набегов туркмен. Но знали бы вы, как его величество горевал насчет Гюлистанского и Туркманчайского трактатов, подписанных во времена его деда, Фатх-Али Шаха… Он говорил: неужели нельзя было провести границу чуть повыше и не отдавать Тифлис и Карабах? Кстати, когда эти земли ушли от нас, стать каджарской молодежи пошла на убыль. Ведь в тех краях женщины были и красивы, и плодовиты…
Шазде положил в рот конфету-подушечку и продолжал:
– Во время того нашего разговора шах тяжко вздохнул и заявил: «За эти трактаты дом Каджаров будут ненавидеть до скончания века». Я ответил ему, чтобы успокоить: «Ваше величество и так владеют громадными землями. Зачем нашему сухопутному населению столько моря? Как выразился Хаджи Магфур, "настроение друга сладчайшего ты не порти водою морскою; горечь в ней огорчит его сильно"».
Шазде поковырял в трубке, прочищая ее, и продолжал:
– Тот, кого я процитировал, был предыдущим великим визирем «киблы мира». И сам шах питал к Мазандаранскому морю отрицательные чувства – в результате происшествия, которое случилось с ним при возвращении из первой поездки в Европу. Аллах да помилует Большого шазде, который в той поездке был в свите его величества, – он всякий раз, как рассказывал о том происшествии, бледнел, словно покойник…
– Мы возвращались из первой поездки в Европу, когда произошло сие зловещее событие. Волны морские поднялись до небес, а небеса придавили волны, словно могильная плита. Не приведи Аллах пережить сей день еще раз. Мы были уже в виду берегов, лакомились палуде и заняты были убиванием времени, как вдруг море покрылось гребешками волн и судорожно вспенилось. «Кибла мира» изволили побледнеть и так испугаться, что мы видели: он вот-вот упадет без сознания. Извольте учесть: шах всегда имел предчувствие именно таких страшных перемен ситуации. Именно сия причина ранее всегда отвращала его от морских поездок. Но тут капитан корабля – будь он неладен – дал ему всяческие заверения, что с императорским кораблем «Петр Великий» ничего не случится. Изволите видеть, физиономия Хакима аль-Малика сделалась положительно как у желтушного больного. Он, который всегда в присутствии шаха играл роль этакого соловья и говоруна, теперь словно язык проглотил, ни слова из него не выдавить. Увидев это, мы все, признаться, потеряли всякую надежду, уповали только на Аллаха – Господа миров. Поверите ли, такое было чувство, что Ноев потоп вернулся и что близится конец света. Корабль бросало вверх-вниз как тазик бабушки Рогайе, и ни мгновения не было возможности удержаться на ногах. Такая свистопляска пошла, что собака хозяина не узнавала. «Кибла мира» упал, словно рыбка, на дно трюма и там трепыхался. Все поголовно, слуги и господа, попадали с ног и, изволите видеть, блевали. Чертов корабль, можно подумать, не управлялся и качался как в последний час бытия. Какие-то детали в его нутре так гремели, будто он был болен малярией, так в приступах людей трясет. И каждый из нас, можно подумать, выпил целую бутылку русской водки, всех свалило с ног и тошнило, и рвало. Столько рвоты и прочей мерзости кругом было, что взгляду, прости Аллах, некуда было упасть. И еще вся палуба рыбой была засыпана. Весь воздух был полон вонью гниющей рыбы. По палубе вовсе пройти было нельзя. Ужасно это было. Команда корабля была не в лучшем состоянии, чем мы, но, поскольку они всегда были пьяны, прости Аллах, в стельку, то разницы для них не было. Порт Энзели ходил у нас перед глазами вверх-вниз, воздух отечества был уже в наших ноздрях, а ничего поделать нельзя было. Тут тебе и порт, тут тебе и смертельные качели на корабле. И на лодках никто до нас не мог доплыть. И вот так двенадцать часов мы катались по полу трюма, когда, наконец, эта безбожная буря пошла на спад и мы смогли достигнуть суши. Когда «кибла мира» пришел в нормальное состояние и цвет его лица восстановился, он изволил в сердцах высказаться следующим образом: «Мы считаем, что даже к лучшему, что сие неразумное море, поклоняющееся чужеземцам, не находится в нашем владении. Ну к чему нам эта пригоршня горько-соленой водицы? Мы теперь понимаем, насколько точны были слова нашего всеми уважаемого Хаджи. И впрямь, большая половина этой страны – лишняя. Ну скажите, вся эта нищая и неродящая почва, какой прок от нее? А в европейском краю ни клочка не найдете лежащей втуне земли. Везде дома и деревья, цветы и птицы, и газоны. Не удивительно, что такая земля производит на свет и красивых женщин со свежими лицами, подобными цветкам! Глаза у них – вот такие! По размерам как коровьи. А посмотрите на эту дыру! У нас даже законные жены шайтану не подойдут. Если бы они несколько дней подряд себя не прихорашивали, усищи бы отросли длиннее, чем у твоего егермейстера. Они даже нянчить и выкармливать детей негодны; всё у них злословие да подсиживание, да хитрости, да колдовство. А мы словно бы сделались начальником этой странной тюрьмы… Владычество евнухов, шутов, гувернеров, нянек, мамок. Но единственный раз, когда мы нашу любимую жену вывезли в Санкт-Петербург, она заболела, и пришлось вернуться назад. Откровенно говоря, мы готовы отдать треть нашей страны, чтобы получить взамен несколько джарибов
[14] европейской земли в ленное владение. Тем же голландцам и море на пользу: превратили его в плодородные земли; или взять англичан: посылают корабли и управляют всем светом. Отныне мы налагаем запрет: никто да не дерзнет произносить в нашем присутствии имя этого нечестивого моря!»
Ты ощущаешь, что в палате присутствует твоя жена, и сквозь дрожащие веки видишь, что она наклонилась к твоему лицу и зовет тебя. Все голоса смешались. Все говорят со всеми. С расстояния многих километров доносится голос другой женщины, которая требует от твоей жены, сына и невестки покинуть палату. Ты знаешь, что ты жив, но ты не чувствуешь своего тела. Твои члены как бы отдалились от тебя. Ты превратился в некий объем пустоты… В некое полое скорбное пространство… В тебе нет ни сердца, ни внутренних органов…
Врач командует:
– Двести пятьдесят! – и тебя неожиданно подбрасывает к потолку.
– Триста пятьдесят! – и теперь подкидывает еще сильнее и выше…
– Четыреста пятьдесят!
И вдруг – тишина… Покой… Мир и безопасность… Волна электрического тепла охватывает твое тело, и ты, легкий, как перышко, опускаешься на койку и замираешь. Словно ты неожиданно упал вниз с минарета времен Сельджукидов, что высится в твоем городе. Страшная сила притяжения, дробящее давление времени прессуют твое тело. Ты чувствуешь, что вновь вернулся в реальность, в мир часов и минут, где настоящее постепенно становится прошлым, где календари устаревают… Человек, лишь войдя в этот мир, сразу же делает и первый шаг к смерти; всю его жизнь постоянно умирают клеточки его тела, словно он по частям отдает этот долг, а в момент смерти происходит окончательный расчет…
Тоскливый запах больницы наполняет твои ноздри, и ты вдруг ясно понимаешь, где ты находишься. Грудь болит от электрических разрядов. Ты в том состоянии, в каком бывает путешествующий, когда путь ему закрыт и он поневоле должен вернуться домой. От применения электроразрядов твои слуховые и обонятельные способности усилились в несколько раз. И теперь ты слышишь течение воды в трубах умывальников… Звук урчания в животе медсестры, поправляющей твою капельницу… Звуки общественной бани… Тазов и шаек… Голоса женщин и детей… Запах мыла на ладонях… порошка держи-дерева[15]… Запах хны, сырости и гнили!..
…Шабаджи и Ханум ханума, и Таджи, и Остатки-Сладки, и Сакине, и банные полотенца, и медные тазы, и белила для лица, и банная рукавица, и мочалка… Баня длится четыре-пять часов: только так женщина может сбросить кожу, как меняет ее змея… И на ее месте покажется новая кожа, нежная и благоуханная… Но через два-три дня и она постареет. Как говорит Ханум ханума, «если в бане с человека не сходит кожа вместе со всем ненужным, то это не баня, а просто помещение с водой».