Mo Yan
The Sandalwood Torture
© Егоров И., перевод на русский язык, примечания, 2024
© Батыгин К., перевод на русский язык, примечания, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Солнце вскинулось ярким багрянцем (словно восточный край Неба озарил пожар). Прибыли с бухты Цзяочжоу немецкие войска (сплошь рыжебородые и зеленоглазые мужланы), стали в поле сооружать железную дорогу, перекопав могилы всех наших предков (ну как здесь не воспылать праведным гневом?!). Отец родной повел людей против немцев. Бах! Бум! Не стихали пушки (от грохота уши отказывались слышать). А глазам открывалось лишь залитое алым цветом столкновение противников. Взметались мечи, махали топоры, ударяли вилы. Весь день лилась кровь, не сосчитать было перебитых людей (ах, как перепугалась ваша покорная слуга!). Вот и посадили моего батюшку в камеру для смертников, а названый отец назначил ему (моему родному отцу!) пытку сандалового дерева!
Отрывок из маоцян «Казнь сандалового дерева», «Песнь о великой скорби»
На рассвете того дня моему свекру Чжао Цзя и во сне не могло присниться, он и думать не мог, что через семь дней умрет от моей руки, смертью, более бесславной, чем у старого пса, верного своему долгу. Я даже подумать не могла, что такая простая девка, как я, сможет удержать острый клинок и убить собственного свекра. Впрочем, тем более я представить себе не могла, что свекор, свалившийся на меня будто бы с неба полгода назад, окажется заплечных дел мастером, способным убить человека и глазом не моргнуть. Свекор мой носил маленькую шапочку с кисточками, похожую на дынную корку, длинный халат и куртку поверх него, крутил четки в руках, прогуливаясь по двору. Процентов на восемьдесят он напоминал официально отошедшего от дел чиновника, процентов на девяносто – почтенного отца семейства, чей дом полон детей и внуков. Но он не почтенный отец семейства и тем более не чиновник, свекор мой – главный палач судебного зала столичного министерства наказаний, первый клинок Великой Цинской империи, мастер рубить головы, знаток жестоких наказаний прошлых эпох, а также специалист по изобретению и изготовлению орудий пыток. В министерстве наказаний он служил почти сорок лет и голов напоотрубал, как он сам говорил, больше, чем собирают в год арбузов во всем уезде Гаоми.
Вечером того дня мне было тревожно на душе и не спалось. Я ворочалась на лежанке-кане[1] туда-сюда, как большой блин. Мой отец Сунь Бин был брошен в тюрьму по приказу начальника уезда Цянь Дина, последнего сукина сына, человека предельно распущенного в своей беспощадности. Какой бы он ни был плохой, Сунь Бин же мне отец, вот на душе кошки и скребут, и сон не идет. Чем дольше не спится, тем тоскливей на душе, чем тоскливей на душе, тем больше не до сна. Слышу, как мясные псы хрюкают за оградой, как жирные свиньи лают в хлеву. Свиньи лают, как псы, собаки хрюкают, как свиньи. Смерть их близка, а они еще и представление устраивают. Хрюкающая собака – все равно собака, а лающая свинья остается свиньей. Вот и отец неродной – все же отец. Хрю-хрю-хрю. Гав-гав-гав. Как же надоели эти звуки, докучают они мне. Понимают, твари, что скоро им конец. Смертный час отца тоже не за горами. Такие вещи звери чувствуют острее, чем люди, ощущают разносящийся с нашего двора запах крови, видят, как прогуливаются в лунном свете стаи собачьих душ и стада свиных духов. Знают, что завтра рано утром, когда заалеет солнце, им настанет время свидеться с Янь-ваном[2]. Они беспрестанно кричат, издают вопли перед гибелью. А как ты, батюшка, там, в камере смертников? Хрюкаешь ли, лаешь ли? Или заходишься «кошачьими» ариями из маоцян? [3] Слышала я рассказы тюремщиков, мол, в камере смертников достаточно протянуть руку, чтобы набрать целую пригоршню блох, а тамошние клопы жиреют, разрастаясь до размеров крупных горошин. Ах, батюшка, батюшка, вот и прошли твои счастливые дни, когда вокруг тишь да гладь. Ты и думать не думал, что свалится каменная глыба и всей тяжестью придавит тебя в камере смертников…
Клинок входит белым, а выходит красным. Мой муж Чжао Сяоцзя – большой мастер по части забоя собак и свиней, его хорошо знают во всем уезде Гаоми. Здоровенный, плешь на полголовы, гладкий подбородок, днем ходит одуревший, ночью лежит бревном. Со дня нашей свадьбы раз за разом слышу от него сказку про усы тигра, ему еще мать ее рассказывала. Не знаю уж, какие подлецы так будоражат Сяоцзя из раза в раз, но в ночи он все пристает ко мне, чтобы я добыла ему вьющийся золотистый волосок из усов тигра, который, если сунуть в рот, помогает распознать истинный облик человека. Пристает ночь за ночью, болван, просто рыбий пузырь какой-то, никакого сладу с ним нет. Пришлось сказать, что добуду. Этот дурак сворачивается в голове кана, храпит, зубами скрипит, да еще и приговаривает во сне: «Папка, папка, папка, смотри, смотри, смотри, яичко почеши, лапшу отбрось…» Надоел до смерти! Толкаешь его ногой, а он съеживается, переворачивается на другой бок, причмокивает языком, словно только что съел что-то вкусное, и продолжает бормотать, беспрерывно храпеть и скрипеть зубами. Ну его, слабоумного! Буду спать, не обращая на него внимания!
Согнувшись, я села, опираясь спиной о холодную стену, выглянула в окно, где расплескивается, как вода, и разливается по земле свет луны. Собачьи глаза в хлеву сверкают зеленоватым светом, как маленькие фонарики, одна пара, две, три… Много их. Печальную мелодию выводят осенние насекомые. Стуча деревянными подметками непромокаемых сапог, идет ночной сторож, улица выложена голубоватыми плитками, стучит колотушка, доносятся звуки гонга. Третья смена стражи[4]. Третьи стражи, глубокая ночь, кругом тихо. Весь город спит, только не спится мне, не спят и свиньи, не спят и собаки, не спит и мой отец.
Слышится хруст, это мышь грызет деревянный сундук. Швыряю в нее огрызком метлы, мышь убегает. В это время из комнаты свекра доносится слабый шорох. Опять катятся горошины по столу. Потом я узнаю, что старый хрыч считает не горошины, а человечьи головы; одна горошина – одна человечья голова. Ублюдок даже во сне думает вслух об отрубленных головах. Дрянь старая… Я вижу, как он поднимает меч, наносит удар сзади по шее отца, голова катится по улице, за ней бежит стайка ребятишек, детишки пинают голову. Чтобы избежать преследования ребятни, голова запрыгивает на ступеньки моего дома, потом закатывается во двор. Она кружит по двору, за ней с лаем бежит собака. У головы отца опыт большой, несколько раз собака чуть не укусила. Но сзади-то у башки еще есть коса, которая проходит наискосок и бьет собаке прямо в глаза. Собака воет и сам пошла ходить кругами. Избавившись от собаки, голова отца стала кататься по двору, как огромный головастик плавает в воде. Длинная коса волочится сзади, как хвост…
От кошмарного сна меня пробудили колотушка и четвертая смена стражи. Я проснулась вся в холодном поту. Моих сердец стало множество, и все они страшно колошматили. Свекор все еще считал свои горошины, дрянь старая. Только теперь я поняла, почему он так страшит людей. От его тела веяло холодом, и это чувствовалось даже на расстоянии. Он прожил в своей выходящей на солнечную сторону комнате всего полгода, а там уже было холодно, как в могиле, так мрачно и страшно, что даже кошка не осмеливалась ловить там мышей. Я не решалась входить к нему, потому что вся покрывалась гусиной кожей. Когда Сяоцзя было нечего делать, он проникал в эту комнату, приставал к отцу, чтобы тот потчевал его сказками, надоедливый, как трехлетний ребенок. В самые жаркие летние дни он вообще не выходил из комнаты отца, даже со мной не спал. Отец у него был за жену, а я за отца. Чтобы не проданное за день мясо не завонялось, Сяоцзя подвешивал его на балку в отцовой комнате. Ну и кто скажет, что он дурачок? Кто скажет, что он не глупый? Когда свекор изредка выходил на улицу, даже злые кусачие собаки, повизгивая, забивались в уголки стен. Рассказывают еще более удивительные вещи: мол, однажды свекор похлопал ладонью большой тополь на улице, дерево задрожало беспрестанной дрожью так, что все листья зашелестели. Вспомнился мне собственный отец Сунь Бин. Батюшка, ты на этот раз заважничал, верно, как Ань Лушань[5], переспавший с императорской наложницей Ян-гуйфэй[6], или как Чэн Яоцзинь[7], похитивший планы правителей Суй[8]. Это не предвещает ничего хорошего, трудно сохранить жизнь. Пришел на ум Цянь Дин, господин Цянь, выходец из цзиньши[9], чиновник пятого класса, начальник уезда, без пяти минут помощник правителя области, отец родной для народа, мой названый отец, старый обезьяний дух этакий. Отвернулся от меня и не признает. Как говорится, не смотри на монаха, смотри на Будду, не гляди на рыбу, нужно еще на воду поглядеть. Эй, господин Цянь… Вдобавок к личным отношениям, когда я на эти три года стала женщиной, к которой ты мог забираться на кан, вспомни и о том, что за три года ты выпил у меня столько кувшинов подогретого желтого вина, съел столько пиал жирной собачатины, прослушал столько пропетых мной отчетливо и мелодично арий маоцян. Подогретое желтое вино, жирная собачатина, женщина, возлежащая на кане. Господин, я вам прислуживала лучше, чем прислуживают государю. Господин, я поставила на кон тело, что глаже сучжоуского шелка, слаще дыни, засахаренной в гуаньдунском сахаре[10], и шла на все любовные игры, столько раз позволяла вам постичь истинно сущий Путь, столько раз давала вам возможность стать небожителем. Почему же ты не можешь быть милостивым к моему отцу? Почему ты вошел в сговор с этими немецкими дьяволами[11], которые схватили моего отца и сожгли мою родную деревню. Знай я, что ты такая дрянь безжалостная, вылила бы желтое вино в ночной горшок, закопала бы собачатину в свином хлеву, арии пела бы в глухую стенку, тело свое бросила бы псам…
С беспорядочным стуком колотушки наступил рассвет. Я спустилась с кана, надела все новое, помыла лицо, напудрилась, наложила румяна, втерла в голову лавровое масло. Достала из котла разваренную собачью ногу, завернула ее в листья лотоса и сунула в корзинку. С корзинкой в руках вышла на улицу навстречу все еще льющемуся с запада лунному свету и по выложенной плиткой дорожке зашагала к уездной управе. С тех пор, как отца арестовали и заключили в тюрьму, я каждый день ходила навестить его, но так ни разу и не попала к нему. Цянь Дин, сволочь ты этакая! В прошлом, если меня не было три дня с собачатиной, ты посылал за мной Чуньшэна, ублюдка мелкого, а теперь вообще стал прятаться, чтобы не встречаться со мной. А еще поставленные тобой перед воротами управы стражники с дробовиками и луками, которые всегда держались со мной особенно почтительно! Мелочь подлая! Прежде им не терпелось бухнуться на колени и отбивать земные поклоны. Теперь, морды собачьи, напускают на себя свирепый вид и норовят передо мной важничать. А ты еще взял да поставил перед воротами четырех немецких солдат с их чужеземными винтовками! Когда я с корзинкой приблизилась, они нацелили мне в грудь штыки. Скалятся во весь рот, но, похоже, не шутят. Эх, Цянь Дин, Цянь Дин, предатель ты, и с иностранцами якшаешься, рассердилась я на тебя. Гляди, сама отправлюсь в столицу и подам жалобу на высочайшее имя. Сообщу, что ты трескал собачье мясо на халяву, завладел чужой женой… Эх, Цянь Дин, я готова рискнуть и разбить голову о золотой колокол, чтобы с тебя содрали форму и открыли подноготную не знающего жалости подлеца.
Мне ничего не оставалось, как с корзинкой в руках удалиться от ворот. За моей спиной мелкие ублюдки, поставленные часовыми, презрительно захихикали. Ишь храбрецы! Пес неблагодарный, забыл, как вместе со своим папашей, который никак не умрет, в ноги мне кланялся? Если бы не я, смог бы ты, голодранец, торговец плетеными туфлями, занять место у уездной управы с дробовиком в руках и получать часть сезонного урожая? А ты, маленький попрошайка, ведь сидел на корточках у котла на улице в любые морозы! Не замолви я за тебя словечко, разве стал бы ты лучником? Это я за тебя хлопотала, позволяла полицейскому начальнику Ли Цзиньбао меня прицеловывать да по заду гладить, да и начальнику тюрьмы Су Ланьтуну меня по заду гладить да прицеловывать. А вы вон какие – смеете, глядя на меня, шуточки отпускать, презрительно посмеиваться в мою сторону, а на людей, кто побогаче, глазами собаки смотрите. Да Вас, выблядки собачьи, даже если бы и сплоховала, к мясу бы и не подпустила. Меня мертвецки пьяную не купишь за кувшин вина. Погодите, отдышусь вот, вернусь и разберусь с каждым.
Я оставила за спиной управу – чтоб ей пусто было – и побрела по выложенной плитами дороге домой. Батюшка, старый повеса, после сорока-пятидесяти ты неважно руководил труппой маоцян, шатался по улицам, пел про императоров, генералов и сановников, изображал талантливых ученых и красоток, разыгрывал любовные трагедии, зарабатывал, сколько придется, ел дохлых кошек и собак, пил водку и вино, ел и пил вдоволь, якшался со всяким сбродом, взбирался на холодные стены, чтобы спать на теплом кане, довольствовался большим счастьем и малым, вел беспечную жизнь небожителя, стремился пускать пыль в глаза, болтал чепуху, говорил то, что не осмелится сказать бандит с большой дороги, обделывал дела, на какие и разбойник не решится, в конечном счете оскорбил служителя в управе, вызвал гнев начальника уезда, батогами тебе всю задницу расквасили, но ты головы не склонил, чтобы признать себя побежденным, дрался со всеми. Бороденка у тебя повыдранная, как у ощипанного петуха, она что обрезанный конский хвост. С театральной труппой ничего не вышло, вот ты открыл чайную, дело хорошее, жил себе тихо-мирно. Кто ж знал, что ты, как говорится, пожалеешь розог и испортишь ребенка, позволишь жене болтаться, накликаешь беду. Вот ее и полапали, ну, полапали и полапали. Ты же не стал молча сносить обиды и оскорбления, как добропорядочный человек, для которого пострадать – счастье, вытерпишь – пребудешь в мире. Поддавшись настроению, отлупил палкой немецкого инженера, чем и вызвал ужасные бедствия. Немцев даже император боялся, а ты – нет. Вот и накликал беду: деревня кровью умылась, двадцать семь душ погибло, в том числе младший брат и сестра, а также дочка. Но ты так разошелся, что на этом не остановился, сбежал на юго-запад провинции Шаньдун, завел дружбу с ихэтуанями[12], по возвращении возвел алтарь, вывесил флаги и палил из пушек, встал во главе бунтовщиков, собрал войско с самодельными ружьями и пушками на плечах, с широкими мечами и длинными пиками. Они разрушали железную дорогу, сжигали будки, убивали иностранцев, строили из себя героев, в конце концов так набедокурили, что уничтожили небольшой городок, причинили страдания народу, а ты сам оказался в тюрьме, живого места не осталось… Глупый батюшка мой, сердце твое заплыло свиным жиром. В какую пагубу ты угодил? Лиса-оборотень в тебя вселилась? Хорек одурманил? Пусть даже немцы своей железной дорогой испортили фэншуй нашему северо-восточному краю – уезду Гаоми, преградили водные пути нашего края, но ведь испорчен фэншуй не нашего дома, преградили водные пути не к нашему очагу. Зачем тебе нужно было лезть в вожаки? Вот и получилось, что попали в птицу высокого полета. Не зря говорят, что прежде чем переловить воров – поймай их предводителя. Или, если готовишь соевые бобы для всех, а котел у тебя взрывается, то беда только твоя. У тебя, отец, на этот раз большие проблемы: перепугался императорский двор, разгневались великие державы. Слышала я, что шаньдунский генерал-губернатор Юань Шикай, его превосходительство Юань, вчера вечером в паланкине с восемью носильщиками прибыл в уездную управу. Клодт, генерал-губернатор Цзяоао[13], в полной форме с «маузером» на боку тоже ворвался в управу верхом на заморском скакуне. Стоявший на посту лучник Сунь Хуцзы шагнул вперед, чтобы преградить ему путь, но получил удар плетью от этого заморского дьявола и поспешил скрыться, но на его жирном ухе так и осталась красоваться рана шириной с палец. Нет, отец, на сей раз тебе не сбежать, твою круглую голову непременно выставят напоказ на открылке в форме иероглифа «восемь». Если даже Цянь Дин, его превосходительство Цянь, глядя мне в лицо, захочет отпустить тебя, то Юань Шикай, его превосходительство Юань, тебя не отпустит; если даже Юань Шикай, его превосходительство Юань, соизволит отпустить тебя, то генерал-губернатор Клодт не отпустит. Покоритесь воле Неба, батюшка!
Мысли мои мешались, пока я торопливо шла по мощеной дороге на восток, навстречу багровому солнечному диску. Из корзинки разносился аромат собачьей ноги. На зеленоватой плитке то тут, то там встречались лужицы крови. В моем смятенном состоянии я увидела катящуюся по улице голову отца. Ты катился, отец, и пел арию из оперы. Про «кошачью оперу» маоцян говорят, что она напоминает вопли привязанной к колу женщины. Музыка изначально не особо выдающаяся, таковой ее сделал своим пением мой отец. Не знаю, сколько женщин Гаоми потеряли голову от его голоса, сладкого, как сочный арбуз. Своим голосом селезня он очаровал и мою покойную матушку, которая вышла за него замуж. А матушка была знатной красавицей у нас в Гаоми, даже на сватовство цзюйжэня[14] по фамилии Ду не ответила, а решительно последовала за отцом, этим актеришкой без гроша за душой… Навстречу попался батрак семьи Ду, глухой Чжоу. Он шел с водой, изогнув спину, как сушеная креветка, и вытянув красную шею, с копной ослепительно-белых волос на голове и лицом, покрытым сверкающими капельками пота. Натужно пыхтя, он торопливо отмерял широкие шаги. Вода из ведер переливалась через край, оставляя у него за спиной связки жемчужинок. Я вдруг увидела, отец, что в одном из его ведер плавает твоя голова. Вода в ведре обрела багровый цвет. До меня донесся запах горячей крови. Такой же разносится, когда мой муж Чжао Сяоцзя вспарывает животы свиньям. Жуткое зловоние. Глухой Чжоу и думать не думал, что через семь дней, когда он пойдет на место казни приговоренного к смерти отца послушать маоцян, пуля из «маузера» немецкого дьявола пробьет ему живот, и оттуда, как угорь, выскользнет цветастая кишка.
Проходя мимо меня, он с трудом поднял голову и оскалился в презрительной улыбке. Даже такой чурбан, как этот глухой, смеет презрительно смеяться в мою сторону. Батюшка, видать, на этот раз ты обречен, не говоря уже о Цянь Дине. Прибыл представитель императорского дома, так что твоей казни не избежать. Упадочное настроение вернулось, но сдаваться я не желаю. Батюшка, мы с тобой, не имея цели, будем действовать напропалую, как говорится, будем выдавать дохлую лошадь за живую. Полагаю, в данный момент начальник Цянь в компании прибывшего из провинции Цзинань Юань Шикая и примчавшегося из Циндао Клодта возлежит в гостевом доме при управе и покуривает опиум. Дождусь, пока Юань и Клодт укатят, еще раз нагряну в управу с собачатиной. Пусть только я увижу его, а там придумаю, как заставить его смиренно выслушать меня. Тогда уже не будет начальника Цяня, будет лишь старший внучок Цянь, который будет вертеться, как мне захочется. Больше всего я боюсь, батюшка, что тебя затолкают в арестантскую повозку и отправят под конвоем в столицу, и случится, как говорят, то, когда «умер единственный сын у старухи, а дядюшки нет»[15]. А если казнь будут проводить в уезде, то у нас будет на них управа. Сделаем козлом отпущения какого-нибудь нищего. Как говорится, украдем балки и заменим на бревна. Пусть слива засыхает вместо персикового дерева. Хотя вспомнишь, батюшка, как ты бессердечно к матушке относился, так мне не следовало бы спасать тебя ни в первый раз, ни во второй, ни в третий, а давно позволить тебе упокоиться, чтоб поменьше ты причинял женщинам горя. Но ты, в конце концов, отец мне. Нет неба, нет и земли, без курицы не будет и яйца, нет любви, нет и пьесы. Не будь тебя, не было бы и меня. Прохудившуюся одежду можно поменять, лишь отца не поменяешь. Вот впереди Храм Матушки-Чадоподательницы, поспешу-ка я обнять ноги Будды. Коли нездоров, обращаешься к врачу. Войду и попрошу Матушку-Чадоподательницу явить чудодейственную силу, спасти и сохранить тебя, обратить несчастье в удачу, вырвать тебя из когтей смерти.
В Храме Матушки-Чадоподательницы темно и гулко, в глазах помутилось, кромешная тьма. Лишь бьется о балку большая летучая мышь, а может, и не летучая мышь вовсе, а ласточка. Точно: ласточка. Глаза понемногу привыкли к темноте храма, и я увидела перед статуей Матушки-Чадоподательницы десяток развалившихся на полу нищих. От вони мочи, испускаемых газов и еще какой-то дряни меня чуть не вытошнило. Матушка-богиня, в чем-то ты, видать, провинилась, раз тебе приходится оставаться под одной крышей с этой стаей диких котов. Они потягивались, подобно змеям, выходящим из состояния оцепенения ранней весной, поочередно разминали закоченелые конечности, потом лениво один за другим встали на ноги. Их вожак Чжу Восьмой – с проседью в бороде, с воспаленными кругами под глазами – состроил мне гримасу, сплюнул в мою сторону и заорал:
– Вот беда, неразбериха, глаз открыл, а тут крольчиха!
По его примеру и остальная шайка стала плевать в мою сторону и галдеть, как попугаи:
– Вот беда, неразбериха, глаз открыл, а тут крольчиха!
Мне на плечо молниеносно вспрыгнула мохнатая краснозадая обезьяна, напугала меня так, что чуть душа в пятки не ушла. Не дожидаясь, пока я приду в себя, эта тварь запустила лапу в корзинку и выудила из нее собачью ногу. Через мгновение она снова сидела на свечном столике, еще миг – и она перемахнула на плечо Матушки-Чадоподательницы. Пока она прыгала туда-сюда, железная цепь у нее на шее звенела, хвост, как метла, поднимал слои серой пыли, от которой в носу засвербело. «Апчхи!» Чтоб тебя, обезьяна вонючая, скотина человекоподобная! А та уселась на корточки на плече Матушки и, оскалившись, впилась в собачью ногу. Беспорядочно елозя лапами, обезьяна измазала маслом весь лик Матушки. Матушка не сетовала и не сердилась, выносила все безропотно, сама великая доброта и великая скорбь. Но если Матушка даже обезьяну приструнить не может, как же она спасет жизнь моего отца?
Ах, батюшка, батюшка, отчаянный вы человек, вы как хорек, который пытается овладеть верблюдицей: всегда выбираете, где потруднее. Обрушившаяся беда потрясла небо и всколыхнула землю. Даже Цыси, вдовствующая императрица нынешней династии, знает ваше великое имя. Даже великий немецкий император Вильгельм осведомлен о деяниях ваших. Вы – человечишка из простого народа, бродячий актеришка, который еще и заикается, – расшалились до такой степени, что и после падения считаете, что не зря пожили в этом мире. Как поется в той песне, «лучше прожить три дня кипучей жизни, чем тысячу лет дрожать от сдерживаемого гнева». Ты полжизни пел арии, батюшка, изображал на сцене жизнь других, а теперь наверняка хочешь рассказать о себе, играть и играть, пока в конце концов вся твоя жизнь не станет спектаклем.
Нищие окружили меня, кто-то тянул ко мне изъеденные язвами, сочащиеся гноем руки, кто-то оголял покрытый чирьями живот. Они верещали на все лады, кто громко, кто не очень, издавая странные звуки, одни что-то распевали, другие голосили, как родня по усопшему, выли по-волчьи, кричали по-ослиному, ничего не разберешь, все в полном беспорядке, как куча куриных перьев.
– Сделай милость, сделай милость, сестра Чжао, Си Ши[16] собачатинная ты наша. Пожалуй пару медяков, вернется два юаня… А не дашь, так и не надо, воздаяние будет сразу…
Под свои пронзительные вопли эти сучьи отродья стали кто щипать меня за ляжки, кто хватать за зад, а кто еще где лапал… Все норовили поймать рыбку в мутной воде, как говорится, по плети до тыквы добраться, поживиться по полной. Я хотела прорваться к выходу и убежать, но меня останавливали, хватая за руки и за талию. Я рванулась к Чжу Восьмому. Ну, погоди, Чжу Восьмой, я тебе сегодня задам. Чжу Восьмой поднял лежавший рядом бамбуковый шест и легонько ткнул меня в колено, под коленками все застыло, и я рухнула на пол. Чжу Восьмой презрительно усмехнулся:
– Жирная свинья налетела на ворота, кто же от дармовщинки откажется! Начальник Цянь, ребятушки, ест мясо, а вы бульону испейте!
Нищие накинулись на меня, повалили на землю и разом стащили штаны. В этот переломный момент я сказала:
– Чжу Восьмой, сукин ты сын, не по-мужски греть руки на чужой беде. Знаешь ли ты, что моего родного отца Цянь Дин в тюрьму упрятал, и его собираются обезглавить?
– А кто твой отец? – недовольно прикрыв воспаленные глаза, спросил Чжу Восьмой.
– Ты, Чжу Восьмой, с открытыми глазами посапываешь, делаешь вид, что храпишь! [17] Все в Китае знают, кто мой отец, как ты можешь не знать? Мой отец – Сунь Бин из нашего северо-восточного края, мой отец – исполнитель маоцян Сунь Бин, мой отец – Сунь Бин, который разбирал железную дорогу, мой отец – Сунь Бин, предводитель народа, сражавшегося с немецкими дьяволами! – Чжу Восьмой встал, сжал кулаки, приставил их к груди в малом поклоне и без передышки проговорил:
– Виноват, прости, хозяюшка, нельзя винить темного человека! Мы тут знаем лишь, что Цянь Дин – твой названый отец, не ведали, что Сунь Бин – твой родной батюшка. Цянь Дин – ублюдок, а твой батюшка – герой! Твой батюшка силен духом, не побоялся выступить против заморских дьяволов по-настоящему, мы от всей души его почитаем. Если мы можем быть чем-то полезны, ты, хозяюшка, только скажи. А ну, ребятки, на колени, земным поклоном просите прощения у хозяюшки!
Толпа нищих все как один опустились на колени и стали отбивать мне поклоны, настоящие, со стуком и лбами в пыли. Они хором возопили:
– Всяческого благополучия хозяюшке! Всяческого благополучия хозяюшке!
Даже сидевшая на плече Матушки мохнатая обезьяна отбросила собачью ногу, оставляя грязные следы, спрыгнула вниз и, вытянув лапы перед собой, стала в подражание людям кланяться, да так чудно, что всех рассмешила. Чжу Восьмой распорядился:
– Братки, чтобы завтра поднесли хозяюшке пару жирных собачьих ножек.
– Не нужно, не нужно, – поспешила отказаться я.
Но Чжу Восьмой сказал:
– Давайте без церемоний, нашим ребяткам, что пойдут добывать собачьи ноги, это легче, чем прихлопнуть вошь на ширинке.
Нищие захихикали, у некоторых был полный рот желтых зубов, у других зияли дыры. Мне вдруг показалось, что эти нищие такие милые. У них такая интересная жизнь. Солнечные лучи, которые наконец полились от входа, теплым багряным светом осветили их улыбающиеся лица. В носу засвербело, из глаз потекли горячие слезы. Чжу Восьмой сказал:
– Хозяюшка, хотите устроим налет на тюрьму?
– Нет, нет, – сказала я. – Ни в коем случае. Дело моего отца из ряда вон выходящее, у входа в тюрьму стоят стражники уездной управы, Клодт прислал еще отряд немецких дьяволов.
Чжу Восьмой распорядился:
– Семерочка Хоу, выйди-ка погуляй, будут новости, тут же сообщи.
– Повинуюсь! – ответил Семерочка Хоу. – Он поднял лежавший перед Матушкой гонг, взвалил на спину суму, свистнул: – Сыночек, пойдем с папой! – Мохнатая обезьяна сразу запрыгнула ему на плечо. Хоу ударил в гонг, затянул песню, и они ушли. Я подняла голову. От всего тела глиняной Матушки по-прежнему исходил свет, на мокром лице, похожем на серебряное блюдо, выступили капельки пота – Матушка явила себя, Матушка явилась! Матушка, оборони моего батюшку!