Я дал ей книгу того же Вл. Ал. Кожевникова, в которой он собрал лишь имена одних авторов и заглавия их трудов против дарвинизма. Она с этим противоядием ушла к себе на Васильевский остров. Как-то раз прихожу к ней и вижу, что данная мною книга лежит мирно на полочке у нее; и кажется, даже и пыльцою легонько покрылась.
– Читала?
– Нет! – неприятно отмахнулась головой она.
– Почему же?
– Да не хочу даже и опровержения его читать. А вот лежит, и хорошо. Я и спокойна. А если кто придет и будет спорить со мною, – суну ему тогда в лицо: вот читай!
…Да, да! Люди не умом думают, а «сердцем»… Это теперь основа современной гносеологии… Но об этом еще далеко-далеко…
И хоть я не совсем доказал уму своему – сочинением из какого-то Данилевского – неосновательность дарвинизма, но перескочил и этот ров – как и первый – о неверующем «безумце».
Я продолжал верить… И на душе было и ясно, и мирно, и отрадно, и разумно. Но странно: почему ни я, ни другие не обращались к нашим учителям с этими вопросами? Боялись, что ли? Не принято было. И каждый работал в тайниках собственной души. И после, в семинарии, ни у кого не спрашивали. Сам думай… Всего лишь один раз я задал в коридоре вопрос нашему философу Вес-му, не то о творении мира из ничего, не то о бесконечности пространства, и то услышал:
– А вы подумайте сами!
Ну, больше уж никого не спрашивал – до самой академии… А люди были хорошие, умные и верующие…
Нередко думают (да и мы, семинаристы, были заражены этим подозрением), будто семинаристы, а тем более их учителя – безбожники… Слава Богу, это была великая неправда. Я не знал буквально ни одного учителя (не говоря уже о профессорах академии) ни в духовном училище, ни в семинарии, который бы был безбожником.
А про одного преподавателя – З-го И. В-ча – ходит непонятно почему, молва: неверующий… Каково же было мое потом удивление, когда я узнал, что он чуть не ежедневно ходит в Казанский монастырь[10] к ранней литургии и знает почти наизусть святцы всего года!.. Как был рад этому! Когда я уже был в 6-м классе семинарии, к нам приехал новый преподаватель церковной истории, Фантин Николаевич Альешкин. Талантливый… Живой… Он так нам рассказывал события истории Русской Церкви, что мы иногда аплодировали ему в классе. Небывалое дело. Но и был требователен в спросах; и не считался с установившейся традицией – вызывать нас в очередь. Братья остались недовольные и послали меня, как первого ученика, для ведения переговоров. Прихожу. Он ласково принял. Предлагает даже папиросу. Не курю. Передаю просьбу товарищей. Принял спокойно и согласился сразу… А потом начал рассказывать мне о Киевской Лавре, о пещерах и святых мощах: как он любил посещать их. Я удивленный, боязливо задаю вопрос:
– Фантин Николаевич! Да разве вы – верующий?
– Что за вопрос? – с изумленными глазами спрашивает он меня вместо ответа.
– Да ведь знаете: у нас, семинаристов, укоренилось убеждение, что если кто – умный, тот – неверующий!
Он даже весело рассмеялся. И долго радостно мы беседовали с ним о вере. И товарищи рады были сдачей его нам… Что касается семинаристов, то я знал почти исключительные примеры неверия. Но, правда, были… В нашем классе двое лишь представлялись «атеистами»: М-в и А-в… Но на них и на их неверие решительно никто не обращал ни малейшего внимания. И даже не уважали их. Пустыми считали. В академии потом был на нашем курсе один студент из Сибири, забыл его фамилию. И на него не обращали внимания. Он даже и не смел вслух говорить с нами о своем «безбожии». Все это было – верхоглядство… Как у Достоевского в «Бесах» – Верховенский…
Но ворочусь еще к отрочеству.
Остается вспомнить тут очень немногое. Жизнь шла, в общем, тихо, ровно: вера всегда жила в моей душе; я исполнял все церковные уставы – ходил в церковь, говел дважды в год, молился дома, соблюдал посты, старался жить возможно благочестиво, занимался учебой (21 год всего)…
И это тихое житие почти не нарушалось до самого поступления в СПб Академию. Это совсем не значит, что вера была «мертвой»; наоборот, все шло нормально; а это обычно не замечается нами, как мы не замечаем, например, своего здоровья, и лишь когда заболеем, тогда поймем: чего мы лишились.
Однако же припомню еще кое-что из этого возраста, хотя оно и покажется незначительным.
Я никогда не любил неверия. Сердце мое инстинктивно отталкивалось от него; оно искало выхода, если я встречался с подобными людьми, или просто относилось равнодушно к ним. У меня, например, был близкий друг; к концу семинарии он заявил, что он – неверующий. Сын священника. Но я по-прежнему любил его и дружил с ним, гостил у него; и абсолютно не заражался его неверием; да он и не думал уговаривать меня. После он убеждал, правда, меня идти в университет; но я пошел в академию. Однажды я гостил у него (от святок до масленицы, не поехав даже под предлогом болезни в семинарию; да и правда, отчасти болели мы оба, ангиной). И вместе с его матерью, прекрасной христианкой, отправились верст за 50 навестить святого священника, о. Василия Светлова[11] (в с. Шалы Темниковского уезда). Он был семейный и многодетный. При подъезде мой друг сказал, что он не подойдет под благословение: не будет лицемерить. Матушка опечалилась и уже просит меня: «Ну хоть вы, И. А., подойдите: не подражайте моему Г. Н.».
Я было, по самолюбию, тоже не хотел отстать от «смелого» приятеля. Но когда вошли в дом, после долгих молений над больными, вошел и о. Василий; мне стыдно стало от своего самолюбия – и после матушки я поспешно подошел тоже под благословение. И в течение нескольких дней гощения я утром прежде всего бежал к нему получить благословение… И не знаю почему, но мне это доставляло сладость. Не знаю: доставляет ли ее теперь кому-нибудь получать чрез наше благословение.
Этот о. Василий заслуживал бы книги о нем: к нему привозили отовсюду больных, для чего был построен дом (даже не два ли?) особый; молился он часами в церкви, служил над бесноватыми молебны и проч.; своих дочерей не отдал в Епархиальное женское училище, чтобы они там не испортились; но они самообразованием узнали больше; не держал в доме зеркала; одна комната у него была домашнею молельной и т. п.
И какая у него была вера!
Слышал еще об о. Николае Пещенском, тоже женатом иерее; к нему ходили за сотни верст. И вообще священники в нашей местности были хорошие или порядочные… И лишь редкие страдали нетрезвостью, – но мало.
Да и вообще все кругом веровали: легко было идти по общему течению.
…Помню, как однажды заболела девочка в соседнем доме, Л… И уже помирала. Я бросился в хату, упал перед иконами и пламенно молил Бога – сотворить чудо, возвратить ее к жизни. Но она умерла…
И горяча же была тогда молитва!
…Когда я был еще в духовном училище, заболел царь Александр III. Боже, как мы были захвачены этим! Ежедневно бегали на угол улицы читать бюллетени; трепетали за его жизнь, как за родного отца… И вот он скончался. Мы молились. Боже! Как я рыдал!..
Скончался потом инспектор семинарии. О. ректор, прот. П. С., говорил речь: как два вола мы тащили с тобой плуг; и вот ты пал на борозде…
Я тоже плакал и молился…
Службы в семинарии я тоже любил, как и в училище… И искренно всегда молился.
…Но вот мало помню сильных религиозных переживаний. Как-то уж все было очень «просто» и тихо. И кругом тоже не горели… Никогда и никто из учащихся не зажигал во мне (и вообще – в учениках) веры. Даже мало и говорилось о ней. А только «учились»…
И только когда приносили в Тамбов чудотворную икону из Вышенской Казанской обители (где подвизался еп. Феофан Затворник)[12], то это и меня поднимало, как и все эти десятки тысяч встречавшего народа. И когда я, протискиваясь среди толпы, подходил к святой иконе и целовал ее, я ощущал ее точно живую… Но не надолго, а лишь на этот момент…
Любил я архиерейские службы. Бывало, отстояв службу (отрегентовав – последние 4 года я был регентом на левом, а потом и на правом клиросе) у себя, мы спешили в Казанский собор… Там нравилось все: и торжественное служение, и замечательный хор, человек в 50–60, с поразительными голосами; и потрясающего великолепия протодиакон Кр-в – неподражаемый, единственный, какого я видел на Руси святой… И конечно, архиереи… Особенно хорошо помню еп. Александра (Богданова)[13]. Как он искренно и умилительно служил: душу захватывало… После был арх. Димитрий[14] (из ректоров К.Д.А.), но он был слишком артистичен в службе: не нравилось.
А особенно любил я архиерейские службы на престольный праздник в семинарии 11 мая (св. Кирилла и Мефодия)[15]. Еще часа за 2 до обедни приезжали иподиаконы[16] с сундуком облачений… Я остановился сзади храма в углу и наслаждался… Вот загремели позвонки серебряные[17] от архиерейской мантии… Слышен в полуголос теноровый разговор между иподиаконами. Потом подходит бас диакон Р. За ним еще больший бас – диакон П. Наконец, «сам» наш протодиакон К. Это – неподражаемый тип: огромные глаза с густыми насупленными над ними бровями, кудрявая шапка рыжеватых волос на голове; короткая раздвоенная борода, широченный нос; перекошенные налево уста под небольшими усами… Но голос, голос!.. Потрясающий! Это какая-то мощь Ильи Муромца, Микулы Селяниновича. И вот он вошел в алтарь (еще пока с заплетенною косичкою волос); приложился к престолу и нижайшей, грохочущей октавой заговаривает с ранее его прибывшими товарищами… А я очарованно наслаждаюсь его рокотанием сзади храма…
Любил я это великолепие. А какие у него были выступления, повороты тела, голос! Громоподобный.
Вот уже ждут и архиерея. В монастыре зазвонили: выехал… Духовенство вышло из алтаря, стало рядами, а в середине и позади эти самые протодиакон, диакона, иподиакона… С кадилами… Погромыхивают спокойно ими. И иногда, не оборачиваясь, перешептываются о чем-то, улыбнувшись незаметно. А впереди их три «исполатчика» – семинаристы. Но я больше любил исполатчиков из мальчиков архиерейского хора. Ну что это были за ангельские голоса! Кажется, не ел бы и не спал, только слушал их. Особенно помню одного дисканта, и по фамилии-то – Архангельский… Ну, что за голос… И мне казался он и по душе-то чистым ангелочком… Ах, какие голоса!
Неужели и сейчас еще есть эта роскошь в России?! Хоть бы посмотреть…
Приехал архиерей. Все затихло. Потом полилась волной Божественная служба.
Проповеди архиерейские, однако, никогда не производили на меня впечатления. Не знаю, почему. Сухо было как-то, безжизненно. И только уже после, студентом, я иногда надрывался от слез, слушая проповеди знаменитого оратора Антония[18], тогда уже арх. Волынского…
Большое значение имеет обряд. В нем сокрыта великая сила духа и действия. И недаром униаты, сохранившие веками православный обряд, легко возвращаются в родную Церковь; а лишившиеся его (поляки, словаки, хорваты, а отчасти и окатоличенные униаты) пребывают в католичестве.
…Вот, пожалуй, и все мои детские и отроческие впечатления. Включаю я сюда не только детство, но и всю семинарию, до 22 лет: в сущности, духовно я продолжал быть отроком. Скажу: слава Богу! И казалось, что будто все было довольно благополучно и устойчиво… Но почему же потом скоро стало все рушиться? А в 1917–18 г. обвалилось на Русь и безбожие… Откуда оно? Вопрос большой… Кратко сказать можно так: видимость была более блестящая, чем внутренняя сила. Быт, обряд, традиции – хранились; а силы веры, горения, огня благодатного уже было мало… Я уже говорил несколько раз, что не видел горения в своих учителях, никто нас не зажигал даже на то и не заговаривал с нами о внутренней жизни… Катились по инерции. Духовная жизнь падала, замирала: одной внешностью не поддержать ее… А тут шла и подпольная работа среди учащихся… Попадались уже и нигилисты среди нас – хотя и очень редко. А еще важнее: кругом семинарии уже зажигались иные костры; дым от них залетал и к нам, но не сильно все же… 1 Впрочем, при мне уже было 2 бунта в семинарии, но они не имели решительно никакого отношения к вере; однако показали душевное разложение.
Но – повторяю – силы духа уже было мало. Очень многие семинаристы уходили по светским путям, пастырское служение не влекло их уже: значит, остывать стали и эти, мощные прежде, классы духовенства…
Приходила «религиозная осень», скажу так… А когда ударили морозы, то спали и последние листочки. Но совсем ли? Не верю этому. Дай, Боже, восстать нам…
После Успенского поста[19] я въезжал в сыроватый Петербург студентом академии. Все мне нравилось. Извозчик довез меня до Лавры св. Александра Невского; с чемоданом я вошел в «священную сень» Духовной академии[20]. Хорошее было время.
С чем, с каким багажом веры приехал я сюда? Нужно подвести итоги.
Два или три признака можно отметить:
1. Я был верующим. Но эта веры была верою по преданию, по традиции, по быту: семья, школа, семинария – поддерживали это, не углубляя, не раскрывая, не зажигая, а только – сохраняя ее.
2. Семинария же привила к этому еще другое свойство: веру в ум, в силу «знания», рационализм.
Мы воспитывались в твердом воззрении, что все можно и нужно понять, объяснить; что все в мире рационально… И вся наша богословская наука, в сущности – схоластическая, рассудочно-школьная, стояла на этом базисе: все понятно. Если не есть, то должно быть. Все можно понять. В частности, и все предметы веры должны быть непременно «доказаны» умом и уму… Никаких тайн!
И это и в догматике, и в философии, и в Священном Писании… В сущности, мы были больше католитическими семинаристами, фомистами (Фома Аквинский)[21], чем православными, духовно-мистически воспитанными в живом опыте школярами… Это была великая ошибка всего духа нашей школы: рационализм – не в смысле философском, а практически учебном. Нас воспитали в идолопоклонстве уму, – чем страдало и все наше интеллигентное общество XIX в., особенно же с 60-х годов. И этот яд разлагал веру, унижал ее, как якобы темную область «чувства», а не разума. И постепенно рационализм переходил у иных в прямое неверие, безбожие.
К счастью, в наших отроческих и юношеских годах в семинарии эта схоластичность (умовое направление), рассудочность не отложили большого следа, потому что мы не очень углублялись в этот рациональный дух – смотрели на него просто как на учебу, на обучение мастерству; а жизнь наших душ шла параллельно, как не смешивается масло с водою.
Поэтому в сердцах мы были лучше, чем в знаниях: там мы веровали просто, «как и все», и жили по возможности по этой вере. Однако в голове нашей масло, т. е. Превосходство и исключительная ценность ума, плавало наверху, над водою жизни и веры. И жизнь – как и всегда – оказалась сильнее теории и выводов так называемого разума. У души есть свой, более глубокий разум, истинный разум, интуиция (внутреннее восприятие истины). И именно он, этот внутренний разум, а не внешний формальный рассудок спасал нас. И именно этим объясняется, что я и другие сохранили веру, – хотя волны искушений накатывались на нее уже отовсюду: душа отскакивала инстинктивно.
3. Помогал охранять эту драгоценность и обряд внешний: почему я и писал о нем маленькие наброски выше… Это касается всех нас, верующих, – а не только меня.
4. Но сила духа, горение жизни падало везде – незаметно, но неудержимо. Не было интереса. Нельзя было назвать религию «жизнью». Это было больше «знание», т. е. запас памяти, бесплодных доводов; склад «холодных замет ума», – как говорил Пушкин. И вообще, все уже падало в России, все ценности. Не устояла и Церковь со своими школами.
Духовного опыта было мало.
Итак, я ехал в академию с «простою» верой, но еще и с поклонением уму… Постепенно это скоро стало применяться… Но я могу считать, что до академии мною был пережит первый период веры, так называемой веры «простой», «детской», веры по доверию, по преданию.
Таков обычно путь каждого интеллигентного человека в его молодости.
На смену ему придет другой.
Насколько мы, студенты, мало интересовались подлинной религиозной жизнью, видно хотя бы из одного факта. Прошло 3 месяца. Мы успели обходить все музеи, театры, Публичную библиотеку (и то очень немногие – эту); прослушали профессоров и откинули их (ходило лишь по 2–3 официальных дежурных) … Наслушались всяких хоров. И не удосужились видеть славного, знаменитого на всю Русь, чтимого и за границей, великого молитвенника, чудотворца – о. Иоанна Кронштадтского[22].
Разве это не плачевно?! Разве это не знамение хладности духа? Ну, хотя бы из любопытства – даже и этого не оказалось. И огромное большинство, за исключением, может быть, 5 или 10 процентов, так за 4 года обучения и не пожелали видеть его! И даже начальство и профессора никогда ни одним словом не обмолвились о нем… А нужно было его звать, умолять посетить нас… Ведь посещал же его народ ежедневно тысячами, стекавшимися из всей Руси великой в Кронштадт… Мы же, будущие пастыри, не интересовались. Стыд и позор! И в числе 2–3 человек мы, уже в ноябре, и то больше из любознательности, отправились в Кронштадт и видели этого духовного гиганта… Что это значит?
Церковь – высшие интеллигентные слои ее – не жили жизнью духа, а умствовали. Ну, а о. Иоанн… какой же, мол, ученый?.. Он – не от науки; не интересен…
Но и наукой-то мы тоже не интересовались. Ничем особенно не интересовались: жизнь духовная глохла.
Вдумаешься – и жутко становится… А еще многие думают, что до революции все было будто бы прекрасно… Нет и нет! Столбы уже подгнили. Крыша еще держалась, а фундамент зашатался. И никакие подпорки не могли исправить нашего дома.
Один мой знакомый, потом занимавший очень высокий политический пост, М., говорил еще в 1910-х годах в СПб: «Если с Россией не случится какая-либо катастрофа, то все погибло…» И другой политик – писатель, б. Революционер, Т.,[23] тоже записал в дневнике своем следующие слова о Церкви (1907 года):
«Не отрадно и все касающееся России, и еще важнее – Церкви. Поражены пастыри, обезумели овцы; и не видать, не чуется нигде Божия посланника на спасение наше… Если не будет бурного кризиса, революции – то будет медленное (курсив его) гниение. Не вижу данных на «мирное обновление». Есть, может быть, шансы на усталость и разочарование всех и во всем. Отовсюду может возникнуть мирное прозябание и гниение… Но ведь это еще хуже, чем революция» (Красный архив, т. 61, с. 85).
«Господь нас покинул на произвол адским силам. Мы внутренне пали» (94). …Уже (!) «и о душе пора подумать».
А то все прежде было не до этого… Другое всем представлялось важным: политика, материальное устройство, удовлетворение чувственных запросов, ну еще, может быть, науки, искусство… Это все называлось и было действительной жизнью…
А религия? Ну, разве же это «жизнь»? Даже неловко говорить «жизнь»… Ну, в лучшем случае сумма холодных догматов, ярлык верующего… Если и будет нам религия – жизнью, – то лишь «там», на «небе»… А теперь? – теперь мы жили и живем всем, только не верою… «Еще не стары: еще не пора и о душе подумать». А жизнь один же раз дается… Пользуйся же жизнью, всяк живущий. А другим и она уже прискучила. Духовенство же не могло влить в охладевающее тело огня живого; ибо и сами мы прохладно жили, не горели.
И в самом деле: ну зачем для меня нужна Пресвятая Троица? Есть ли у меня к Ней какое-либо живое отношение – или осталась лишь «признающая» вера? Зачем мне нужен Христос, воплотившийся Сын Божий? Есть у меня непосредственная живая связь с Ним?.. Что такое благодать? Знаю ли я ее? Я слышал о ней; я «верю», что она где-то есть; но не для меня… А я? – о, я, мы «сами» все «можем», сами строим и свою личную жизнь, и общую, человеческую…
Я много раз задумывался именно над вопросом о благодати. Я в школах научен был знать об этом, что-де все доброе дается от благодати, от Св. Духа. Но откровенно здесь сознаюсь, что в глубине души не только не чувствовал этого, но даже, признаться, и не очень-то соглашался. Наоборот, как и все кругом, думал: человек сам все может.
В такой вере в «человека» построено было даже обучение наше – психологии, нравственному богословию… Все совершается естественными усилиями нашего ума и воли. Не только в психологических учебниках, но и в жизни не было места для вмешательства иной силы, благодатной…
Расстраивается жизнь государства? Ну, что же? Вот соберемся, раскинем умом, изобретем новые политические формы, …поправим. Падает вера? Учебный комитет «предпишет» и укажет – и …поправится дело.
Патриотизм выдыхается? – Ну, …«как-нибудь» и тут «обойдется».
Нравственность пала? Вот заведем общее образование: «наука спасет мир», – сказал один ректор университета при открытии его. (А в это время нас, научников, уже выжимали со всей России большевики… И поделом!)
Так все и катилось вниз… Неуклонно. «Человек! – Это звучит гордо», – кто-то говорит у Горького, этого пророка момента. Один архиерей[24] (еще ныне, в 1939-м, живущий в ссылке) говорил мне, в Москве, когда мы с ним ехали проповедовать в один из замоскворецких храмов:
– Только теперь я понял, почему мне нужен Христос Господь лично! – а он был прежде не только законоучителем, но и миссионером… И ему в то время было не менее 52–54 лет.
Разве же это не знамение оскудения духа? А вот о. Иоанна Кронштадтского мы не жаждали видеть… Предполагаю, что и этот архиерей едва ли горел прежде желанием видеть великого Светильника веры…
Не юродивые ли мы девы?! Не «светильники» ли без елея?! И правду пишет тот же политик Т.: «Все земное разбито. Теперь можно жить только «небесным»… «Только»… Пишу это слово, это фразу, и уже она показывает, как мало я готовился к небесному, как мало места занимает оно в сердце! Значит, небесное-то я оценил собственно неожиданно, поскольку оно окрашивало (прежде) земные формы и земное содержание жизни. Как «юродивая дева» не запас масла; и нечем зажигать светильника при звуках: «Се Жених грядет»… Все масло пожег на царей да на народ; а теперь ни царей, ни народа нет; один Жених грядет; а в светильнике пустота» (87 с.). «Вся моя публицистика разлетелась… Большие и малые труды – просто комичны по судьбе, – начиная с рабочего дела, проходя через монархию, и кончая Церковью» (91 с.).
Нелестно отзывается он и о нас, епископах, – что мы все приспособляемся больше: «только бы не бороться»… Это похуже младенчества» (о коем ему писал казанский профессор церковного права Бердников) – и это теперь характеристическая черта всех представителей наших «основ» (87 с.): ТЕПЛОХЛАДНОСТЬ.
Что же дала мне в вере академия?
Замечу: я пишу, собственно, не о себе лично, а вообще о вере. Личный же биографический материал является для меня лишь иллюстрацией общих идей. И, надеюсь, он делает более интересными, живыми те «отвлеченные» выводы, которые потом делаются… Ведь собственно «отвлеченные» идеи совсем не сухие, мертвые формулы рассудка; под ними был и есть самый живой и конкретный опыт живых людей; и от этого «опыта» жизни общие выводы лишь «отвлекаются в сжатые формулы», в «отвлеченные» идеи. В сущности же, самая так называемая «отвлеченная» философия, даже и математика, суть не что иное, как факты жизни (личной ли или физической, духовной или материальной). Или иначе сказать: всякое человеческое произведение в корне имеет личные биографические восприятия, переживания, чувства, интуиции, мысли.
Нечего уже говорить о литературе, о социальных науках, искусствах; везде можно, при глубоком исследовании, вскрыть личную, автобиографическую подоплеку – что обыкновенно и делается биографами – философов, экономистов, поэтов, музыкантов и т. п.
Поэтому и я прошу читателей моих заметок не сетовать и на мой автобиографический материал.
А может быть, он не только «мой», но и ваш, читатель? Ведь душа-то у человека весьма однородна, подобна: и мои переживания не являются ли в значительной степени общими, типичными для многих других, – по крайней мере, из подобного мне интеллигентного класса? Думаю, что да. И потому моя автобиография не есть ли в значительной, или хотя некоторой, степени и ваша автобиография? И не потому ли мы и интересуемся и даже понимаем чужую автобиографию, что она сродна нам самим? А если не сродна, не «конгениальна», то и не понимали бы: «SIMILIS SIMILI GAUDET» («подобное радуется подобному», – говорили еще римляне).
И Сам Господь Иисус Христос в Евангелии от Иоанна объясняет, почему именно не понимали и не принимали его иудеи и почему приняли ученики: «Вы ищете убить Меня, потому что слово Мое не вмещается в вас». «Почему вы не понимаете речи Моей? Потому что не можете слышать слово Моего». А это отчего? Вы – не сродны Мне и Моим словам: «Ваш отец – диавол…» «Вы – от нижних, Я – от вышних; вы от мира сего, Я не от сего мира». «Я от Бога» (Отца Моего) «исшел и пришел». «Вы – не от Бога». Потому и «не верите Мне». Мы – разнородны.
И наоборот: «кто – от Бога, тот слушает слова Божии» (Иоанн. гл. 8).
«Кто хочет» (даже еще не творит, а лишь «хочет»… как мало требуется, но именно это хотение и изволение и требуется вначале) «творить волю Его, тот узнает о сем учении, от Бога ли оно» (Ин. 7, 17). И одно «хотение» уже показывает сродство хотящего с желаемым… Подобное тянется к подобному… Уже и хотение есть начало «понимания». Хотение есть влечение к единению с желанием, – хотя бы еще и «инстинктивно».
И в Евангелии от Матфея Господь объяснил эту же самую религиозную гносеологию, путь познания через сродство душ. Я разумею замечательное, хотя и образное, разъяснение неприятия иудеями не только Христа, но и Его Самого. Выпишу это место.
«Кто имеет уши слышать, да слышит!» Внимайте, слушатели!
«Но кому уподоблю род сей (еврейский)? Он подобен детям, которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам (капризным, угрюмым), говорят:
– Мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали.
Ибо пришел Иоанн, ни ест, ни пьет; и говорят: «в нем бес».
Пришел Сын Человеческий, ест и пьет; и говорят: «вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам».
…Не угодить евреям упорным… Почему же они не принимают?
Ответ:
«И оправдана премудрость (истина) чадами ее» (Мф. 11, 15–19).
Истину, Христа, приняли, сочли несомненною, правильною, праведною («оправдали» как истинную) – только «чада ее», дети истины. То суть: родные ей, сродные, истинно подобные по духу – как родные, подобны дети своей матери…
…Здесь – правда, очень бегло – вскрывается один из основных законов познания, вообще всякого познания (и духовного и материального мира): подобие познающего познаваемому… Иначе познание невозможно… Тут коренится основная идея философии реал-интуитивизма (Лосский, Франк, Бергсон, наши славянофилы – Хомяков, Киреевский и др.) …Человек подобен и миру (микрокосм), и Богу (макрокосм, если употребить в таком приложении эти термины): человек носит в себе и этот «малый» мир, и тот «большой». И потому понимает оба их. Если же он не принимает «того» мира – то с его душою сделалась страшная болезнь: выпало «подобие Богу»… И тогда уже не «доказать» ему никакими словами и рассудком: нет места; к которому могла бы прилепиться истина. «Вы – слепы». (Ин. 9, 39–41). А отчего это? – От гордости (Мф. 11, 25).
Дальше спрашивается: как же тогда восстановить это подобие? Только – новым откровением Бога человеку, новым явлением «образа» Своего – в душе его. И это возможно – чрез Сына: «Все предано Мне Отцем Моим, и никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть» (Мф. 11, 27)… Чудно!
Теперь вскрывается, что истина – Бог, и познание Его человеком возможно потому и постольку, поскольку Бог есть в человеке и открывает Ему Сам Себя; в этом суть сродства… Истина – от Бога, Бог – от благодати. Благодать есть Истина. Благодать и делает, пребывая в душе, человека «сродным»: разве вы не знаете, что вы – «храм живущего в вас Святого Духа, Которого имеете вы от Бога»… «и в телах ваших, и в душах ваших, которые суть Божии» (1 Кор. 6, 19, 20).
Но почему же не всем открывает Себя Бог? Или почему Он уходит из души нашей? Почему и Христос не мог обратить даже евреев? Почему благодать не озаряет умы всех людей всего мира? Почему отступники?
Тут уже на пути является человеческая свободная воля, вообще греховность души… «Всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету; …а поступающий по правде идет к свету» (Ин. 3, 20, 21). Все грехи (и плотские, а особенно духовные) удаляют Бога и искажают наше богоподобие. «Живущие по плоти о плотском помышляют, а живущие по духу – о духовном»… «Все, водимые Духом Божиим, суть Сыны Божии… Сей Самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы – дети Божии» (Рим. 8, 5, 14, 16), и наоборот, – плотские – вне Духа Божия (ст. 7–9).
Но в особенности страшен и опасен дух гордости, самости: он не дает возможности Самому Богу вселиться в человеческой душе и дать ей почувствовать истину внутри.
«Вы не хотите придти ко мне, чтобы иметь жизнь»… Почему? – Я «знаю вас: вы не имеете в себе любви к Богу». А это почему? – «Как вы можете веровать, когда друг от друга принимаете славу», – т. е. самолюбивы, горды, а потому и «славы, которая от единого Бога, не ищете»…
А вот когда «иной (антихрист) придет во имя свое», а не Божие, «его примете»: он будет – от вас, от диавола, которому и вы, и он – сродны (Ин. 5). «Я говорю то, что видел у Отца Моего: а вы делаете то, что видели у отца вашего»: «вы делаете дела отца вашего» диавола (Ин. 8, 38, 41).
Смириться же не хотите. Между тем иного пути нет:
– Придите ко Мне… и научитесь от Меня: «Ибо Я кроток и смирен сердцем» – эти слова сказаны тотчас после указания пути к познанию истины: «Кому Сын хочет открыть» (Мф. 11, 7–28). Кому же? – Который смирится, как Он. И тогда Христос откроет ему Себя. А первое появление этого смирения – вера словам Его, просто вера в Него… Уверуете, и тогда слово Его вселится снова в душу, и она узрит истину: «Вы… не имеете слова Его (Божия) пребывающего в вас, потому что вы не веруете Тому, Которого Он послал» (Ин. 5, 37–38).
Итак – истина от сродства с Истиной, Богом, от богоподобия; богоподобие – от благодати в сердце; неверие – от потери богоподобия; возвращение к истине от восстановления богоподобия через Благодать Христову;
– Благодать – только дается чрез Христа;
– Путь ко Христу – вера в Него;
– Вера – от смирения, по крайней мере от решимости верить, смиренно признать истину.
Так мы пришли к важным, но и простым выводам – фактам: вера – от благодати; благодать – от смирения. Следовательно, как и говорит св. Варсонофий Великий, «вера есть смирение». А неверие, говорит преп. Антоний Великий, «от легкомысленной дерзости».