bannerbannerbanner
О вчерашнем – сегодня

Мирсай Амир
О вчерашнем – сегодня

Полная версия

По-видимому, то были дни, когда отец только что вернулся – к нему пришли посидеть Ахтям-абзы и Ахун-абзы (его сводные братья от мачехи), ещё кто-то из соседей. Отец рассказывал о виденном на фронте, время от времени все включались в разговор и начинали галдеть, а иногда вдруг дружно рассмеются. Слово коммунизм я впервые услышал тогда из уст отца. Когда прошли годы, и я начал изучать историю, понял: по-видимому, он слышал на фронте большевистскую агитацию. Он очень горячо говорил о коммунизме. Слушавшие с интересом включились в разговор. Кажется, это был Ахун-абзы, младший из братьев отца, молодой парень, не успевший ещё достичь призывного возраста, заметил:

– А ведь и правда, – сказал он, – только тем, кто работает – все блага, а кто не работает – шиш! Это было бы здорово, а?

Ахтям-абзы (брат отца, постарше Ахуна, этот уже успел побывать в солдатах, но захворал и вернулся раньше срока) возразил ему:

– Ой-ой, – сказал он, – каждому дать досыта еды? Чтобы ел, сколько хочет? И одежды, и дров? Да разве это возможно, дурак! Казны не хватит, чтобы прокормить вечно голодную голытьбу!

– А почему не хватит, – сказал папа, – должно хватить, если все будут работать с равным старанием. А если не хватит, так это ещё и не будет коммунизм. Для этого надо ещё долго стараться. А что? Если власть сама будет поддерживать? Если баи не будут хозяевами земель и вод, лесов и заводов, рабочих и батраков?

Ахтям-абзы расспрашивает:

– А если вот мне захочется продать свой хлеб или, скажем, скотину? Или если я сам захочу купить?

– Ну нет, тебе уже не понадобится больше продавать и покупать самому.

– Как так?..

– Сами деньги будут уже не нужны.

Ахтям-абзы приходит в ужас:

– Деньги не нужны?

– А зачем они? Сколько хочешь, и чего душа желает – берёшь даром. И одежду также.

– Даром?! День и ночь будешь стоять в очереди за всем, дурак. Нет, что может быть интересного в жизни без денег?!

– Это дьявол, разделяющий народ на бедных и богатых, – эти самые деньги. Если ликвидируют деньги, все люди станут равны.

– Ой ли!.. А кто сделает его, этот коммунизм?

– Такие, как мы, – с пылом отвечал отец. – Рабочие!

(В то время слово «рабочие» я понимал только в значении вообще работающих людей, трудящихся. В поле работает, в хлеву или строит дом, шьёт ли сапоги, валяет валенки, вбивает колья, плетёт ограду – любой такой человек для меня рабочий.)

– Ой ли, а кто на это согласится?

– А что? – сказал отец, – я и сам вот намереваюсь записаться, стать коммунистом!

– Боже сохрани! – вскричала мама. – Да унесёт ветер твои слова! Не вздумай дурить! Мало того, что, бросив детей, ходишь в солдатах – хочешь осиротить нас всех? Опомнись!

Все посмеялись. Такие «опасные» слова отец и сам, по-видимому, сказал просто в пылу спора, я не помню, чтобы после он хоть раз заговорил об этом.

Кажется, на следующий же день мы вдвоём отправились сеять просо.

 
…И коню – желоб,
И корове – желоб,
И козе – бадьян[26]
В Канбулате Махиян!
 

Что означала эта частушка – для меня это так и осталось непонятным. Когда отец был в солдатах, девушки, бывало, долгими зимними ночами вечеряли в нашем доме. Во время одной из таких вечёрок и запала мне в уши эта частушка. Хотя и казалась бессмысленной, она помогла мне оживить в памяти одну давным-давно забытую башкирскую деревню.

Если перейти возле Зиргана сперва Биргидель, а потом на пароме – Аргидель, ещё немного левее расположилась, почти упираясь в низкий берег Агидели, деревня Канбулат. В этой бедной деревне, число домов которой никогда не превышало двадцати, был всего один дом с жестяной крышей. Дом считавшегося в этой деревне баем Махияна. Почему он попал в частушку – этим я никогда не интересовался. Через два дома от него, на северной окраине деревни, жил наш дус (друг) по имени Алтынхужа.

В Зиргане почти у каждого татарина были «знакомы» (приятели) из русских или мокшей, «белеш» (знакомый) из чувашей и также были один или несколько «дусов» (друзей) из живших в близлежащих деревнях башкир. Дружба состояла в следующем: когда башкиры приезжали в Зирган на базар или по другому делу, они останавливались у своих татарских дусов-друзей. Здесь они кормят лошадей и сами угощаются. А если, захватив с собой в гостинец сотового мёду или кумысу, привезут с собой и жену, то и заночуют. Если же времени мало, друзья встретятся только на базаре и сходят вместе в чайную. Татары же, в свою очередь, когда выйдут по ягоды или ещё за чем-либо в лес, поле, заходят в гости к своим башкирским дусам. Татары позажиточней и свою назначенную на откорм скотину с весны до самой осени оставляют на попечении дусов, откармливают на безгранично богатых травой и листвой башкирских лугах. В день убоя скота приглашают друг друга на кулламу[27]

Куллама!

В детстве я был совершенно уверен, что на свете нет ничего вкуснее, чем куллама. Я не в силах не вспомнить чуть подробнее это вкусное кушанье, и не только кушанье, а по тому времени и замечательную церемонию, которая в то время и зажиточным людям доставалась только раз в году, а слишком бедным, нищим людям, наверное, не суждено было отведать ни разу в жизни.

Довелось ли мне и самому испытать это блаженство больше одного раза в жизни? Помню только один случай, когда мы зарезали лошадь. Во всех остальных случаях, если что и доставалось, то, наверное, глотать слюнки, когда ели другие. Может быть, именно поэтому она казалась мне необычайно вкусной едой, и впиталась мне в память со всеми своими обрядами.

Куллама, разумеется, бывает разная. Башкирская куллама – сама по себе, казахский бисбармак – особый. Я веду разговор о татарской кулламе. Чтобы не показаться лгуном татарам, живущим в других деревнях Башкирии, я даже назвал бы её зирганской кулламой.

После того, как намеченную на убой лошадь откормят свежей травой, не запрягая ни на какую работу, её, самое меньшее, за десять-пятнадцать дней до того как зарезать, кормят одним только хлебом. Когда земля застынет и будет уже полная уверенность в том, что она больше уже не растает, намечается день убоя. В этот день приглашённые на кулламу люди спозаранку являются со своими ножами. Гости-мужчины, засучив рукава, заняты такой работой, как повалить, зарезать лошадь, освежевать, разделить тушу на части, а женщины – моют внутренности, варят мясо.

Из разных частей зарезанной на кулламу скотины – от головы, грудины, задней части, печени, почек, кишок, рубца – отрезаются щедро большие куски. Всё складывается в один котёл и варится. К тому времени короткий день только что начавшейся зимы уже и проходит. С наступлением вечера гости, сняв рабочую одежду, умывшись, приходят на кулламу. Куллама ещё не готова. Нет, здесь закон такой: есть, самому выполнив всю работу до конца. На стол приносят полные миски с мясом. Всё здесь – и голова, и мякоть, и ливер. Гости, острым ножом, который им вручили или который они принесли с собой, режут мясо на мелкие-мелкие куски. Оголённые кости и жилы, которые не берут ни нож, ни зубы, вручают детворе, после ребятишек ими радуют собаку. Собака, хотя в тот день и так уже наелась, от предложенного лакомства не отказывается: на чёрный день закапывает в известном только ей месте…

Миску, доверху наполненную нарезанным мясом, уносят в боковушку (а если в доме есть отдельная кухня, то туда). Вперемешку с лапшой, нарезанной квадратиками, его кипятят в котле с небольшим количеством бульона, запаривают. Резавшие мясо к тому времени уже умылись и сидят, беседуя, в ожидании кулламы. И вот, наконец, приносят кулламу. На середину стола ставится большая миска с лапшой-квадратиками, перемешанной с кусками мяса. Верх блюда покрыт круглыми ломтиками казы[28]. Угощение начинается с этих ломтиков.

Этот обряд кулламы, по-видимому, перенят татарами от башкир. Жившие кочевой жизнью башкиры ели её руками. У нас её, если не считать казы, ели ложками… А казы… Взяв его руками, гости суют ломтики друг другу в рот, угощают друг друга. Набитые чистейшим салом тёплые ломти казы не каждый сможет легко проглотить. И тем не менее, навряд ли найдётся человек, который не попробовал бы хоть кусочек. С горчицей да солью у некоторых запросто проходит и два, и три ломтика. Пока угощают друг друга, перебрасываются шутками, вспоминают имена легендарных героев, которые когда-то могли проглатывать до двадцати ломтей. Рассказывают всякие анекдоты, связанные с этим казы. Один забавный случай о шутке какой-то озорной женщины помню до сих пор. Рассказывали, будто она, положив между двумя ломтями казы очень много горчицы и обильно наперчив, угостила этим абыстай – жену муллы. Абыстай, бедняжка, не выдержав горечи, завизжала сразу из двух концов и стала всеобщим посмешищем. Анекдоты более глубокого содержания были в то время, по-видимому, не очень доступны мне, случалось, что я не мог понять, почему взрослые до изнеможения смеются над некоторыми фразами. А такие вот грубые шутки я легко воспринимал и смеялся над ними, схватившись за живот.

 

Сам я, хотя и любил есть казы с хлебом, не мог и пол-ломтика проглотить в чистом виде. Ну а кулламу! Не только мелко накрошенное мясо, но и перемешанная с ним сварившаяся в жире лапша квадратиками была так вкусна – язык проглотишь…

Изба Алтынхужи-агай была маленькая, как чёрная баня. На самом краю деревни. Не то что надворных построек – даже огороженного двора нет. Единственное маленькое оконце, обращённое к улице. Помятая, полуразрушенная лубяная крыша. Каково в этой избе во время грозовых дождей и зимних морозов?.. Не знаю. Мне приходилось видеть её только в погожие летние дни.

Мы с отцом приехали к нему. Сам Алтынхужа-агай сидел на пеньке возле дома и плёл туесок из бересты. Когда мы подъехали, он, по своему обыкновению, не спеша поднялся с места, ответил на приветствие отца и тут же крикнул, не поворачиваясь в сторону дома:

– Ты! Вздуй самовар!

Хотя отец и говорил ему, не надо, мол, самовара, пора скорее приниматься за дело, и показывал рукой на солнце, мол, вон и лето уж проходит, Алтынхужа-агай не хотел отказываться от своих слов:

– Как, отправить без чая друга, которого не видел столько лет! Не пойдёт. Нельзя!

Вскоре из избы послышался кроткий женский голос:

– Самовар готов!

У избы есть некоторое, хоть и плетёное, подобие сеней. Кроме повешенных у притолоки нескольких пар берёзовых веников и связок лыка, другого богатства там не видать. В самой избе было ещё беднее. Пол – земляной. На голом, ничем не покрытом саке кипит жестяной самовар, перед самоваром постелена старая, непонятно какого цвета скатерть. И чайник с отколотым носиком, и две пары чашек с многочисленными трещинами обтянуты жестяными полосками. Словно бы для того, чтобы нищета ещё больше бросалась в глаза, жена Алтынхужи-агай была ещё и горбата. Даже когда просто сидит, постоянно приговаривает – «Ох, ох»…

Взгляд мой упал на подвешенную к потолку над самоваром лениво покачивающуюся одинокую бумажную подвеску. Их, должно быть, раньше было много, теперь покачиваются только потолстевшие от пыли нитки от остальных, к некоторым присохли дохлые мухи. Но и та, которая сохранилась, была вырезана из бумаги непонятного цвета. Когда-то они, наверно, были целы, когда-то вырезанные из красивых разноцветных бумажек круглые украшения, подвешенные за серединку на ниточках, наверно, весело плясали над поднимающимся из кипящего самовара паром, придавая своеобразный уют этой маленькой избушке, скрадывая её бедность.

Жена Алтынхужи-агай выложила угощения – жмых калины, сушёную черёмуху, положила на скатерть тёмную пресную лепёшку с отломанным краем и, охая, принялась разливать чай.

Отец, должно быть, заметив, что не на всех хватает чашек, велел мне выйти, присмотреть за лошадьми. Горбатая апа, хотя и сказала: «Пусть, пусть посидит, пусть выпьет чашечку», – однако особенно настаивать не стала. И всё-таки вручила мне, отломив, кусочек пресной лепёшки. Не знаю, из какой муки её испекли, но эта пресная лепёшка, сверху и снизу вымазанная золой, показалась мне удивительно вкусной.

Отец с Алтынхужой-агай, по-видимому, заранее договорились, торговаться не стали, быстро выпили чаю и отправились в путь. Мы едем сеять просо, а Алтынхужа-агай едет показать проданную нам землю.

Несмотря на то, что кроме трёх человек на арбу были сложены железный плуг, две бороны, мешок проса, а также посуда с продуктами, лошадь бежит лёгкой рысью. Если бы в упряжку была впряжена ещё и пегая кобыла, ей, конечно, было бы полегче – отец не решился её запрячь, так как она принадлежала Ахметше-абзы – просто привязал её к оглобле и пустил без груза: спасибо и за то, что дали попахать.

Та часть Зиргантау, которая подступает к Агидели, представляет высокий, весь изрезанный крутой каменистый обрыв. Едем в том направлении. Расстилающаяся до горы вправо от нас долина – ярко-зелёный, испещрённый цветами луг. Слева от нас – Агидель. Она, словно бы с нами наперегонки, торопливо бежит на этом месте, с приближением к горе всё больше убыстряя своё течение, обгоняет нас. Под арбой протянулась ровная-ровная, без единой ухабинки луговая дорога, состоящая из трёх полосок. Потому ли, что тут мало ездят, или ещё не просохла весенняя влага, – её не успела ещё и пыль покрыть. Оба края дороги и нетронутые места между конской тропой и лоснящимися, как два чёрных ремня, следами от колёс – ярко-зелёные. Когда смотришь через щели на дне арбы, кажется, будто они ещё торопливее текут назад, быстрее, чем Агидель…

До чего же интересен этот мир! Даже на картину под телегой не насмотришься. Может быть, потому, что рядом отец?

К отцу я уже успел привыкнуть, и был безмерно счастлив, что выехал с ним в этот путь…

– Ошонда! (Здесь!) – сказал Алтынхужа-агай и, как только бежавшая рысью лошадь перешла на шаг, соскочил с арбы и по траве направился к подножию горы.

Мы, прокладывая первую колею на нетронутом лугу, повернулись с телегой за ним.

Хотя гора была уже очень близко, однако эти места ещё не были её подножием. Для того чтобы выйти к подножию, надо подняться на довольно высокую, но полого поднимающуюся, поросшую густым кустарником прибрежную возвышенность.

Расстилающаяся под этой возвышенностью равнина не была никогда не ведавшим плуга первозданным лугом, как на краю дороги, – это была тучная земля, когда-то вспаханная и засеянная, но превратившаяся в целину, поскольку к ней уже много лет не прикасался плуг.

Отец с Алтынхужой-агай отмерили шагами от края кустарника, покрывавшего прибрежную возвышенность, казённый осьминник[29] земли и вбили по углам колышки.

– Всё, – сказал наш дус, – пользуйтесь на здоровье…

Дня три или четыре провели мы с отцом на этом участке земли. Обычно, когда поднимают такую целину, в плуг впрягают четвёрку лошадей. А у нас – две. Переплетённая корнями травы и ставшая похожей на толстый войлок земля не хочет поддаваться, режется с огромным трудом, не рассыпается под лемехом, как обычная полевая земля, а только переворачивается сплошной лентой дерна, чёрной стороной вверх. Работаем, давая лошадям отдохнуть через каждые два-три круга. Отец, по-видимому, стосковался по полевым работам, нисколько не торопится, словно не может досыта насладиться этим чистым воздухом, прекрасной природой Агидели, работает, часто прерываясь на отдых, радуясь, благодаря Бога за эти счастливые дни.

И действительно, здешней красотой невозможно было налюбоваться. Кустарник, сплошь покрывший прибрежную возвышенность, украшают бело-розовые цветы жимолости. Цветы черёмухи уже опали, тем не менее, в тенистых местах много ещё томно свисающих белых кистей. До сих пор стоят у меня перед глазами ослепительной красоты бело-розовые цветы таволги. А какой там аромат! Да ещё пение птиц!.. Дома я никогда в жизни не просыпался так рано. А здесь! В сооружённом возле арбы зелёном шалашике! И рассвести как следует ещё не успело, а я уже проснулся. Тысячи разных птиц старательно поют, состязаясь друг с другом. Каждая поёт, как умеет, кричит, как хочет. Но ни одна из них не лишняя. Ни голос дергача, не похожий ни на какое пение, ни крик кукушки не мешают слушать нежные соловьиные трели, размягчающие душу, даже, напротив, кажется, что без них и пение соловья не было бы таким мелодичным…

Приехав домой, я рассказал об этих своих чувствах маме. Мама слушала меня с большим интересом. Ласково похлопала меня по спине и доверительно, как будто даже сообщая какую-то тайну, понизив голос, сказала:

– А ты, сынок, напиши обо всём этом!

Что она хотела сказать, я не понял. Напиши! А кому я напишу? Зачем?.. Я не спросил у мамы. А сама она больше ничего не сказала, только беззлобно, обиженным голосом сказала папе:

– Я думала, вы сеете просо, а вы там, оказывается, без нас отдыхали на природе!

– Действительно, надо было и вас взять с собой, – засмеялся отец.

– Какой дурак в это время сеет хлеб, – с той же незлобивостью продолжала мама. – Даром тратить деньги, семена, силы, мучить скотину…

– Ничего, пусть, – возразил папа, – я не сожалею об этом. По крайней мере, поблаженствовали с сыном на берегу Агидели. Бог даст, может, и вырастет ещё. А что? Если осень не будет слишком ранней, просо вполне ещё может созреть…

Точь-в-точь, как хотел папа, в том году осень не пришла рано, просо наше удалось на редкость. Стебли длинные, толстые, крепкие, как у камыша. Каждый, кто видел это поле с просом, крупные, с руку взрослого человека колосья которого свисали под собственной тяжестью, изумлялся: даст же Господь, коли захочет; никогда, мол, не видели такого урожая проса – удивлялись и высказывали свои добрые пожелания.

– Дай вам Бог насладиться урожаем, поесть в мире и спокойствии!

Насладились. И поесть поели. Только вот что касается мира и спокойствия…

Правда, не было ничего такого, что нарушило бы мир для меня, вернее, для моих ровесников. Наоборот, в деревню пришли новости, радующие, вдохновляющие нас. А вот для родителей, вообще для взрослых?..

Лето, с моей точки зрения, прошло, можно сказать, без перемен в нашем хозяйстве, даже как будто лучше, счастливей, по сравнению с другими годами. Мы с родителями, большей частью, возились возле того самого просяного поля. Ходили полоть его, смотреть, жать, везти его домой. Как и у всех, у нас тоже было гумно. Возле дома у нас большого огорода не было, имелся небольшой участок для картофеля. В том году мы посеяли там и огурцы. Это было для меня чрезвычайно радостным новшеством. Оказывается, отец, когда ещё был в солдатах, задумал: если, мол, вернусь жив-здоров, сам бы вырастил такие овощи, как огурцы, морковь, лук. Хотя в нашей деревне русские, мокша, чуваши и выращивали овощи, среди татар почему-то не было склонных к этому делу. Почти никто не сажает никаких овощей, кроме картошки да тыквы, если и были занимающиеся этим делом отдельные хозяйства, им не удавалось самим вволю наесться выращенными овощами, в их огороды то и дело залезали ребятишки.

Возле ограды, граничащей с садом мечети, мы посеяли две грядки огурцов. Земля, чёрная, как сажа, как будто годами только этого и ждала: высаженные проросшие семена через два дня дали зелёные ростки. На глазах выпустили по третьему листочку, потом – по четвёртому, пятому… Стараясь за что-нибудь уцепиться, чтобы скорее вырасти, протянули длинные-предлинные усики. Такие крепкие, что заглядишься, колючие стебли вскоре усыпали жёлтые-жёлтые цветы, у основания цветков показались маленькие, с пшеничное зёрнышко, огурчики. Прошла какая-нибудь неделя, как они уже созрели настолько, что их можно было срывать. Ярко-зелёные, средней величины огурцы, один другого красивей, усеяли промежутки между листьями. Их было такое множество: сколько ни ешь – не кончатся.

– Тут, пожалуй, останется и на продажу, – сказал отец.

Поставив корзину с сотней огурцов на базарной площади, напротив церкви, в ряд торговцев, продававших прямо с земли такие вещи, как рыба, лапти, горшки, отец, оставив меня одного, сам почему-то отошёл в сторону. Что надо делать – мне было уже сказано. Я откинул скатерть, которой была прикрыта корзина. В эту же минуту возле меня остановились сразу несколько человек.

– Огурцы?!

Наверно, не было ни одного человека, который бы не удивился. Это были первые огурцы, появившиеся в то лето на базаре. Русские, мокши, всю жизнь выращивавшие овощи и торговавшие ими, удивлялись:

– Ты чей сын? – спросил один мокша.

Я ответил.

– Вот так татарин!.. Как это вырастил?

– Это отец.

– Молодец, обставил русских, и мокшу обставил.

Русские, мокши, чуваши только удивлялись, глядя на наши огурцы, но почти никто из них не покупал. Зато татары, башкиры и передохнуть не давали. Почти в мгновение ока раскупили все наши огурцы. Я едва успевал получать деньги. Даже успел ли все взять? Не только мне, но и отцу было приятно, что мы первыми вынесли на базар огурцы и услышали за это похвалу. Позже, когда прошли годы, я понял: это необычайное явление, оказывается, не было результатом большого опыта повидавшего жизнь отца – наоборот, это было результатом его неопытности. В нашей деревне был свой издавна испытанный и ставший законом срок сева огурцов. Те, кто занимались этим делом всю жизнь, не сеяли раньше этого срока. А мы не стали учитывать, что лето ещё как следует не установилось, что впереди могут быть заморозки – взяли да посеяли на несколько дней раньше, чем остальные. Видно, на наше счастье, в том году не было заморозков…

 

И вдобавок осень! Благодатная осень, которая дала вызреть нашему просу, которое мы посеяли позже всех, и не огорчила заморозками, пока не собрали урожай!..

2. Октябрьские ветры. Большевики. Бабаи

Оказывается, не только осень была – была ещё и пришедшая с ветрами, ураганами весна нового времени, того времени, когда не только стали жить без царя, но когда царём стал сам трудящийся народ.

Для того, чтобы пришла такая осень, оказывается, нужна была ещё и весна 1917 года. Весна, принёсшая в царскую Россию – тюрьму народов – плохую ли, хорошую ли, но свободу!

При поддержке царских законов чувствовавшие себя господами и даже во время военных лет не испытавшие трудности, как все люди, а только набившие себе карманы зирганские баи, вообще господствующая верхушка деревни, когда был свергнут император, на какое-то время испугались, растерялись. Но почувствовав, что по существу власть попадает в руки имущих, очень скоро взяли себя в руки. По вековой привычке они решили, что и свобода эта – только для них. И значение её поняли по-своему, и народу старались объяснить так. Утверждали: пусть, мол, каждый народ будет по-своему свободен, пусть, мол, люди делятся не в зависимости от того, бедны они или богаты, а по их вере и национальности. И песни, призывающие заботиться о своей нации, снова и снова напоминающие нам, что мы – последователи пророка, видимо не случайно звучали в среде школьников.

Хотя в нашем селе татары и русские жили раздельно, на разных улицах, поля были вместе. Довольно часто на полях с одной стороны соседями были татары, с другой стороны – русские или мокша.

Большие баи деревни ещё до революции пытались поделить народу землю по-новому, так, чтобы русские с мокшей оказались отдельно от татар с чувашами. Однако, земледельцы – в ту пору ещё, главным образом, солдатки – не согласились изменить существующий порядок:

– Нечего мудрить, если надо, поговорим, когда вернутся наши мужья, нам и так хорошо, – сказали они и стали сеять на прежних землях.

Всё это я узнал позже, по рассказам. О том, как мы жили с соседями по земле, у меня сохранилось и одно собственное воспоминание. В то самое лето, когда отец возвратился с войны, должно быть, в ту самую пору, когда поднимали пар, мы вместе с нашим соседом по земле, русским по фамилии Кутлаков, вышли на пахоту – отцы вместе впрягли лошадей и сообща вспахали поле. Кутлаков тоже взял с собой сына. Это был мальчик примерно моего возраста. Кажется, его звали Колей. Пока отцы пашут, мы с ним, большей частью, проводим время возле арбы, идём за водой, кипятим чай. Он не знает татарского, я – русского. Тем не менее, мы, наверное, ни одной минуты не молчали. Спрашиваем друг у друга, как называются предметы, которые у нас в руках или перед глазами. Как по-татарски? Как по-русски? Когда иссякает разговор, Коля начинает петь частушки. Поскольку я не понимал значения, почти всё забылось. Некоторые, в которых встречались знакомые слуху слова, немного сохранились в памяти, но, когда я стал получше понимать их значение, выяснилось: оказывается, они были не совсем приличными. Хотя для меня они и очень приятные воспоминания, изложить их сейчас на бумаге невозможно. В этом, я думаю, конечно, Коля не виноват. Чего греха таить, ведь наш фольклор вообще богат такими двусмысленными, не очень приличными стишками, что поделаешь? И татарский, и русский…

Мы там не только разговаривали и пели частушки – весело играли, шутили. Боролись, катались по земле. Что светлым, отрадным воспоминанием сохранилось в памяти: у нас и в мыслях не было обидеть или унизить друг друга. Наоборот, было очень приятно чувствовать, что человек, которому ты, до этого близко не зная его, не доверял, считал врагом своей веры, оказался таким хорошим, симпатичным, что он хорошо к тебе относится, стремится подружиться с тобой. Не сомневаюсь, что в те минуты и у Коли на душе было точно такое же чувство… Удивительно сложное было это чувство. Если бы тогда сказали: для того чтобы стать равноправным с русским, надо тебе самому стать русским, то есть если бы предложили отречься от своего народа и стать русским, я не только не согласился бы, в моём сердце проснулся бы гнев к тому, кто посмел подойти ко мне с таким предложением. Это было бы равносильно тому, как если бы мне сказали: «забудь своих родителей, будь сыном такого-то человека, он ведь и сильнее, и красивее, и богаче твоего отца, ты должен с радостью согласиться на это! Ты должен благодарить его за проявление такого благодеяния!» То есть это было бы столь же бессмысленным, уму непостижимым предложением.

А так! Оставаясь татарским мальчишкой, то есть самим собой, в то же время знать, что обладаешь равными правами с мальчишками русской и других национальностей, ощущать это всем своим существом! Это было настоящим счастьем. Да, для нас было престижно иметь русского товарища. Мы гордились этим.

Это чувство, проснувшееся во мне ещё в детстве благодаря тому, что я родился в такой деревне, и впоследствии не уменьшилось, а по мере взросления только возрастало. Сближение с человеком другой национальности всегда как будто бы духовно обогащает меня, чувствуешь, как в душе пробуждаются чувства товарищества, братства, общего гражданства.

Но в сложную эпоху борьбы, в которой мы живём, встречаются иногда и такие, кто бросает грязную тень на это прекрасное чувство. Если кто-нибудь другой национальности пытается укорить меня тем, что я татарин, по отношению к такому человеку в моей душе сразу вспыхивает чувство гнева. Он представляется мне человеком низкой души. Я считаю это естественным. Потому что он, унижая меня как «татарина», оскорбляет, унижает тем самым мой народ. Это деликатное чувство имеет ещё одну особенность: если унижающие слова слышишь из уст человека более крупной нации, сердцу ещё больнее становится. По отношению к такому человеку в душе рождаются чувства обиды и ненависти. Хотя они и являются представителями большой нации, находясь, тем не менее, в отношении воспитанности ниже исторического достоинства своего народа, эти люди иногда не могут понять или почувствовать эти тонкости.

Великий Ленин понимал это во всей глубине, чувствовал во всей тонкости. Поэтому, наверное, и признали его самые честные люди всех народов своим родным вождём…

Вместе со словами «революция», «свобода» в те года в наше село пришло и имя Ленина.

После свержения царя с войны вернулся, конечно, не только наш отец. То и дело можно было услышать новость: тот вернулся да этот вернулся. К осени возвращающихся с войны стало особенно много.

В основном, из их среды появились, привлекая к себе внимание всей деревни, беспокойные, неугомонные люди. Этих людей, в большинстве одетых в шинели с оторванными погонами и серые папахи, называли большевиками. Их было не очень много. Из татар, наверное, всего-навсего человек десять-пятнадцать. Но и их было достаточно, чтобы взбудоражить всю деревню. Соединение слов «советская власть» с именем Ленина мы тоже услышали в нашем селе, в первую очередь, из их уст. К уже привычному для слуха слову «революция» прибавилось слово «контрреволюция». Стали говорить о «белых» и «красных». Теперь уже было забыто отчуждение русских и татар, среди самих татар народ разделился надвое. Даже, наверное, не только надвое…

Эти различия, явления дружбы-вражды, проявились в том, кто как относится вот к этим большевикам. На языке у всей деревни были теперь они. Кто ругает почём зря. И ругают-то по-разному. Кто хулит их горячо, во весь голос, так, чтобы все слышали; а кто проклинает шёпотом, озираясь по сторонам: скандалисты, говорят, голодранцы, завидующие чужому добру. А другие защищают. И эти по-разному: кто – смело, уверенно, открыто:

– Это, – говорят, – герои, борющиеся за справедливость, против жадных богачей. Они думают об улучшении жизни трудящихся, не жалеют жизни ради советской власти, то есть ради того, чтобы передать власть в собственные руки народа.

А кто, боясь громко при всём народе говорить о своём хорошем к ним отношении, только в кругу своей семьи шепчутся:

– Намерения у них святые, дай им бог удачи.

Многие же, особенно земледельцы, живущие своим трудом, не торопятся принимать ни одну сторону. Молча наблюдают: на чьей стороне правда?

Однако молчание – не всегда признак спокойствия или согласия. У кого может быть спокойно на душе? Весь мир переворачивается вверх дном. Решается судьба всей страны. В чью пользу решится дело? Как будет крестьянину? Чего можно ожидать от этих большевиков?.. И те, кто их ругает, по-своему правы. Разве нет среди них (большевиков) таких, кто издавна был известен как забияка, кто брал своим горлопанством? Чего ждать от людей, старающихся поймать рыбу в мутной воде, заботящихся о своей пользе?.. Но в то же время ведь большинство их – умные люди, умеющие отличить чёрное от белого, познавшие и горести и радости жизни. Люди, которые, хотя и не сумели разбогатеть, однако понимающие толк в работе, крестьянском труде, ничем не заслужившие в глазах народа дурной славы, вдобавок столько лет пробывшие на войне, в огне, повидавшие жизнь, набравшиеся опыта. Среди них даже Сайфулла, прославившийся своей храбростью на войне, награждённый всеми степенями серебряных крестов. И главарь их не какой попало человек…

26Бадьян – небольшая деревянная чаша.
27Специально приготовленное блюдо в день убоя скотины, откормленной на зиму.
28Казы – колбаса из брюшинного сала.
29Осьминник – 1365,675 м2 ≈ 0,137 га.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru