Хусаин-абзы был ещё молод. Холостой парень. Поэтому, видно, считал меня в какой-то степени ровней себе, не чувствовалось, чтобы делал мне скидку как ребёнку. Прямоту, которой не угодишь и родному брату (как говорится в пословице), я чаще всего слышал от него. Вообще, он оказался очень интересным человеком. Его взяли в солдаты только в год окончания войны. Не успел уехать, как от него стали приходить странные письма. Благодаря маме мы тоже кое-что узнаём: какие-то бестолковые, говорит, письма. Мне и сейчас вспоминается странная песенка, приписанная в конце одного письма:
Ай, джаны, вай, джаны, взял татарин марджаны (русскую).
Это ведь он отцу написал! Ахметше-абзы, у которого уже борода седая, набожному старику, который не пропускает ни один из пяти намазов в мечети!
Вскоре он и сам прибыл. Говорили, вернулся по болезни. Со временем раскрылась и тайна его странных писем: оказывается, Хусаин-абзы нарочно притворялся дурачком. Убедил ведь и своих офицеров, и докторов! Для того чтобы его не разоблачили, он и свои письма родителям писал, как умалишённый. И решив, что он действительно слаб разумом, его отпустили домой.
После революции он в поисках счастья отправился в Ташкент.
Теперь уж их обоих нет на свете. Сыновья Закира-абзы – отличные колхозники. Среди них есть и герои Отечественной войны, и передовики колхоза. Особенно пошёл в отца старший сын Сулейман. Он любит собрать вокруг себя толпу ребятишек и рассказывать им о том, что повидал на фронтах Отечественной войны.
Хусаин-абзы нашёл своё счастье там, куда поехал искать его. До конца своей жизни проработал в Самарканде, на фабрике «Худжум». Об этом я слышал от его старшего сына Амира Амирова. Недавно он, выучившись в Москве, вернулся кандидатом технических наук. Хусаин-абзы оказался патриотом своей фамилии. В честь дедушки Амира назвал его именем старшего сына. Меня, оказывается, тоже поминал добрым словом – даже назвал одного из сыновей Мирсаяфом. Мой тёзка и племянник, которого я не видел, похоже, парень трудолюбивый, подающий надежды: в газете «Правда» вышла его фотография с хвалебными словами.
Когда прошли годы, я понял: оказывается, самым большим богатством у нас были не кудрявые ивы, и не ковёр, сотканный из зелёной травки, и не скворцы, оставшиеся приятным, незабываемым воспоминанием на всю жизнь, и даже не лошадь и корова – а сама мама!
Мама!
Мне даже трудно представить себе мои детские годы без неё.
Не знаю, было ли это раньше того памятного случая с ножом, оставившим отметину на моём носу, или позже – не могу точно сказать, пошли мы на жатву.
По-видимому, меня оставили спящим, помню, как я совсем один искал возле арбы маму. Забрёл в рожь. А рожь выросла густая, высокая. Чтобы увидеть её колосья, мне надо смотреть наверх, задрав голову. А наверху, кроме ясного неба, ничего не видно. А попадёт в глаза пылающее солнце – ослепит.
Шагаю вперёд, прокладывая себе руками путь в ржаном лесу.
– Ма-а-а-ма!
Ничего не слышно, ничего не видно. Хочу вернуться обратно к арбе – арба пропала. Куда ни повернусь – рожь… рожь… рожь… Теперь уж я не зову маму, только реву в голос и всё иду-иду куда-то. Мне хочется выйти к краю ржаного леса. А ему ни конца, ни краю нет…
Не знаю, сколько я так бродил. Во всяком случае, мне показалось, что очень-очень долго. Наконец, мне стало казаться, что рожь передо мной поредела. Тут же ко мне вышла одна мама. Не моя мама. Что-то говорит мне – я её слов не понимаю, Кажется, говорит, не плачь. А я не могу остановиться, всё реву и реву. Она подняла меня на руки. Вынесла изо ржи и принесла к арбе. Не наша арба. Я заметил стоявшую возле арбы маленькую девочку. С жёлтыми-жёлтыми волосами и белым-белым лицом. Смотрит на меня. И не плачет, и не смеётся. Я тоже перестал плакать. Не отрываю глаз от белокурой девочки.
Откуда-то появилась и моя мама. Начала уводить меня. Теперь я принялся плакать, не хочу, мол, уходить. Мама смеётся. Это, говорит, не наша арба. Пойдём, говорит, к себе, к отцу.
– Давай и беби (малышку) возьмём с собой.
– Мама не отдаёт беби, самой, говорит, нужна, – уговаривает меня мама. А сама опять смеётся, что-то говорит той маме. Та тоже смеётся. А я продолжаю плакать.
– Возьмё-о-ом!..
– Ладно, возьмём, – соглашается мама. – Красивая, что ли, девочка-марджа[13], сынок?
– А?
– Беби красивая?
– Красивая.
– Мы тебе принесём ещё более красивую беби, чем эта девочка-марджа.
Мне отчётливо запомнилось это «девочка-марджа». По-видимому, я впервые услышал это выражение.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, но однажды на самом деле принесли беби.
– Вот, сынок, – сказала мама, – принесли тебе хорошенькую беби.
Какой уж там показалась мне беби – этого совершенно не помню. Но только помню, что я горько рыдал, требуя принести ту девочку, которая была на жатве. И тут произошло удивительное. Мама, сказав: «Ну, тогда ладно, мы эту беби выбросим и принесём ту, которую ты просишь», – и приговаривая: «Вот так, вот так», – на моих глазах положила ребёнка в таз. Затем вынесла на улицу и выкинула.
– Вон, – сказала она, возвратившись, – я выкинула плохую беби, а теперь принесём хорошую.
Через некоторое время уже принесли хорошую беби.
– Вот она, беби, которую ты просил! – У мамы на руках, действительно, была маленькая хорошенькая девочка, которую я видел на ржаном поле. Я до сих пор не могу понять, как могла мама убедить меня в этом. Но я очень долгое время искренне верил этому.
Таинственная беби оказалась моей новорождённой сестрёнкой Мадхиёй. Разница между нами около четырёх лет. Значит, это было приблизительно в 1910 году, то есть когда мне было между тремя и четырьмя годами.
К шести годам я уже начал держать в руке карандаш. Помнится, собственноручно написал «1913». Наверное, именно в этом году я впервые услышал о существовании летоисчисления. И папа, и мама с большим уважением относились к людям, которые были образованы, стремились к приобретению знаний. Они мечтали вырастить и своих детей образованными людьми. Мечты их, по-видимому, были не совсем уж безнадёжными. В моей памяти очень ярко сохранилось одно воспоминание о нашей старшей сестре Хаджар-апа.
Однажды она принесла из школы работу. Письменную работу. Какая-то дочка бая, с которой они вместе учились, заказала ей переписать из книги стихи. И тетрадку свою отдала. Удивительно красивая тетрадка с блестящей чёрной обложкой, новенькая. Прямо боязно в руки брать! Это очень польстило маме. Значит, её дочка пишет всех красивей среди своих соучениц. Вдобавок, такую работу байские дочки, конечно, поручают не бесплатно.
Хаджар-апа вдруг сильно зауважали, вырос её авторитет. Мама сама аккуратно застелила скатертью стол. Сестра наша, вымыв руки, села писать. Однако сразу приняться за письмо не могла. Начала капризничать:
– Ой, стол качается, ой, пол качается!
Нам запретили ходить по полу.
– Сидите на месте! Не слезайте с саке!
Сестре не понравилось и то, что качается саке.
– Ой, испортили уж, мама! Уйми ты этих непосед!
Мама прогнала нас в боковушку. велела и там сидеть не шевелясь.
– Смотрите, чтоб не шелохнуться! Хаджар-апа переписывает стихи. Если она хоть буковку испортит, не ждите снисхождения-милости! – Мама придавала этому делу такое большое значение, как будто судьба всей нашей семьи была связана с переписыванием этого стихотворения.
Не помню, чтобы Хаджар-апа какими-нибудь ещё качествами так отчётливо сохранилась в памяти. Вскоре её отдали замуж. По-видимому, она оказалось несчастливой: не успев даже родить ребёнка, умерла.
К этому времени и Марьям-апа уже ходила в школу девочек. Разница между нами менее двух лет, поэтому я больше считал её ровней себе. Даже стал называть её «апа» только позднее, когда оба уже повзрослели, когда стали годами жить в разлуке, и то в первый раз назвал её так в письме.
А в детстве… Мы с ней дружно играли, находя общий язык по многим вопросам. Нередко случалось, что и поспорим, поссоримся. В чём заключались наши ссоры? Как можно уродливей скривив рот, дразним друг друга. Обзываемся.
Порой возникшая между нами ссора не решается только дразнилкой или обзыванием – дело доходит до рукоприкладства. Марьям-апа, выйдя из себя от гнева, крепко схватит меня или за руку, или за плечо, или за щеку. Схватит – это не просто схватит – или ущипнёт, или поцарапает. А я изо всех сил вцеплюсь ей в волосы. При этом оба испускаем дикие, не похожие на человеческий голос звуки. В такое время, схватив лучину, из боковушки выходит мама.
– Что вы не поделили, негодники?!
По возможности не оставляем дела лучине – стоит нам завидеть маму, мы уже, стоя с двух сторон саке, беззвучно, исподтишка дразним друг друга.
– Хватит вам! – говорит мама.
Её слово – закон. А если бы тут не появилась мама?! Мы что же, разодрались бы до крови? Боже сохрани!.. По-видимому, предчувствуя это, мы в отсутствие мамы не дрались. Играем, шалим, смеёмся, пользуясь свободой, на головах ходим. Обычно не угомонимся, пока не разобьём что-нибудь. Но и тут держимся заодно. У нас есть ещё сестрёнка Мадхия. Она ещё маленькая, слушается нас. Мы её не обижаем. Но всё-таки, уговаривая, предупреждаем:
– Не говори маме, ладно, сестрёнка?..
Однако говорить и не приходится. Мама, как только входит, догадавшись по нашему виду, спрашивает:
– Что разбили?
Иногда в отсутствие мамы, бывало, проголодаемся, но что же поесть? Варить картошку – долго. Сахар на счету. Самое лучшее – лук. Закапываем в горячую золу, которая всегда есть в очаге, луковицу. Она быстро печётся. И вкусная. Вдобавок, лук висит прямо на стене в боковушке, на длинной верёвке. Наверное, головок сто есть. Кто их станет считать! Мадхие самой печём одну головку. Смотри, маме не говори!.. Но нет и надобности об этом говорить. Мама, как только войдёт, приподнимет нос, поморщит его немного и сурово спросит:
– Опять лук пекли?
Когда Марьям-апа начала ходить в школу, наши отношения заметно улучшились. Поскольку она теперь учится, я стал к ней относиться с большим уважением, интересуюсь её букварём, тетрадками, она тоже чувствует себя теперь более взрослой, ей нравится моя любознательность, она с удовольствием, даже, по-видимому, несколько хвастая своим превосходством, показывает мне свои книги, тетради, старается научить меня тому, что сама умеет.
Старание старшей сестры научить меня и моё старание научиться, по-видимому, не прошли даром, я ещё до школы уже умел и читать, и писать. В тот год, когда папа ушёл на войну, я пошёл учиться, то есть начал ходить в медресе…
Но прежде чем рассказать о медресе, хочу сказать несколько слов о том, как мы жили без отца.
В летние дни, в свободное от полевых работ время, у мамы собираются соседки-солдатки, все вместе рассаживаются во дворе, на травке, руки их непрестанно что-нибудь да делают: вяжут чулки, шьют, латают, а языки беспрерывно болтают. Я любил слушать их разговор. Валяюсь на траве возле них, строгаю ножом, что-нибудь мастерю. Когда рассказывают что-нибудь особенно интересное, я, по-видимому, увлёкшись, забываюсь.
– Смотри, смотри, – говорит тогда одна, обратив на меня внимание, – смотри, как он слушает, даже рот разинул!
– Что ты тут сидишь? – говорит мама, беззлобно ругая меня. – Разве маленькому можно подслушивать, как разговаривают мамы, бессовестный?
Пока они хватятся, я уже многое услышу из их рассказов. Но только почему «бессовестный»? – не понимаю. Вообще мне многое из того, что они говорили, было непонятно. Очень хорошо помню: о какой-то одной солдатке рассказывали, что она в отсутствие мужа родила ребёнка. И удивляются этому. Кто ругает или проклинает её, проклятая, говорит, бессовестная, говорит, кто жалеет, бедняжка, говорит, видать, на роду, говорит, ей написано, судьба, говорит. Боже сохрани, не приведи Аллах, говорит… И тут мне приходит в голову: почему это их так волнует? Ну и что, если родила в отсутствие мужа? Ведь и наша мама вон родила Талху, когда папа ушёл в солдаты. Почему же это никого не удивило? И не обвиняли маму, и не так чтобы очень жалели. Даже некоторые по-дружески, из уважения, приносили и миску манной каши. С маслом посерёдке! Так много, что не только маме – всем нам хватало!
Чего только не рассказывают солдатки! Кто, попортив себе ухо, избавился от солдатчины, кто, сунув духтыру (доктору) или писыру (писарю), получил белый билет, кто был ранен. Выругают каких-то жадных баев. Поругивают мулл, ишанов и даже царя!.. Когда разговор доходит до царя, вдруг переходят на шёпот:
– Говорят, от нашего толку нет, ничего, по сравнению с германским царём – ни оружия, ни хитрости… Говорят, его янаралы (генералы) так и бросают, так и бросают солдат под ядра, как снопы в барабан (молотилки).
– Тссс! Тихо, боже сохрани!
– Э-э, ты уж слишком! Какой тут шайтан услышит?
– Не говори так, его шпионы, говорят, всюду подслушивают. Ежели услышат, кто худо говорит о царе, боже сохрани, в Сибири сгноят!..
Не ограничиваясь тем, что перешли на шёпот, пугливо озираются по сторонам. Опять замечают меня.
– И что это ненасытное ухо здесь всё слушает?
– Уйди, – приказывает мама. – Не подслушивай взрослых. Вон твой Абдрахман тебя ищет.
Меня опасаются. А я ничего не понимаю. И всё же слышать крамольные слова о самом царе немного боязно. Как-то заставляет задуматься. Да и как не задуматься: ведь у нас ничего не прибавляется, кроме заплат на одежде да тараканов на печи. Если заговоришь о новом бешмете или новых валенках, у мамы один ответ:
– Когда папа вернётся!
– А когда папа вернётся?
– Когда будет мир!
– А когда же будет мир?
– А это в руках царя…
Но царь не торопился с миром. И с продуктами становится всё труднее. Мама стала давать нам к чаю только по одной лампачи (монпасье). Это, говорит, выгоднее, чем сахар. И действительно, если не спешить разжевать её с хрустом, а просто сосать, как велит мама, одной хватает на три чашки. Вначале лампачи казались нам праздничным угощением, а постепенно мы поняли: вкусно-то вкусно, слов нет, но лампачи, оказывается, лакомство, только если их сосать после чая с сахаром.
В зимнее время трудно становится и с молочными продуктами. Почти с первым снегом наша корова перестаёт доиться. Пока не отелится, вернее, пока в поле не появится трава, её саму надо прокормить. Но, тем не менее, нельзя уж так сказать, что нам не хватает еды. Мама каждый день варит затируху. Если в затируху с накрошенной картошкой положить ещё и шкварки – никакой мясной лапши не надо!..
Кстати, о шкварках…
Однажды мама ушла к дедушке. Они там топили баранье сало. За то, что помогала целый день, ей вручили сито со шкварками.
Мама пришла, смеясь.
– Проголодались? – говорит.
– Проголодались, проголодались!
– Вот видите:
Если проголодались Масалима дети,
Мама им приносит шкварки в сите.
Мы все громко рассмеялись. Забавным показалось. Недавно мы читали стихи Габдуллы Тукая и никто из нас ещё не забыл такие строки:
Если проголодались птенчики скворца,
Комариков-мошек им приносит мама.
Переиначила это двустишье. Нам очень понравилась эта шутка мамы. Но больше, чем стихи, должно быть, понравились шкварки: набросились на сито. Мы принялись отправлять в рот прямо замёрзшими хрустящие, почерневшие шкварки. Мама не дала перебрать лишку.
– Достаточно, – сказала она, – их так не едят, животы заболят…
А для нас они были очень вкусны и так. Но мама убрала их.
Каждый день, положив на сковороду только одну ложку, добавив и луку, сильно прожарит и кладёт в уже выложенную в блюдо затируху. Пугая нас, раздаётся сильное шипенье – «чаж-ж-ж». Затируха принимает аппетитный вид. На неприглядном зеленоватом бульоне разбегаются золотисто-тёмные монетки. Вызывая слюнки, по дому распространяется запах поджаренного на масле лука…
Питание – это одно. Если в те годы, когда папа был на войне, очень редко доставались такие лакомые блюда, как мясной суп или чай с сахаром, я, тем не менее, не помню, чтобы мы когда-нибудь сидели без хлеба или картошки. А вот дрова?! Правда, жестокие морозы тяжёлых лет не смогли заморозить нас насмерть. Даже не было и случаев особо сильных болезней. А те, что и были, не расшатали наше здоровье, а возможно, только закалили. Маме спасибо! Огромное спасибо – чувство, которое в детские годы по неумению осталось невысказанным, поэтому сохранилось цельным в течение всей жизни! Какие только трудности она не переносила, чтобы не застудить нас!
Заготовить заранее дрова даже тем, у кого в доме есть мужчины, для нашего села было трудной проблемой. Потому что лес – на противоположном берегу Аргидели. Попробуй ты переправить воз с дровами через бурный поток! Переезжать на пароме тоже не только хлопотно, но и дополнительный расход. Поэтому у нас возят дрова после того, как станет лёд на реке. А зимой пробираться в лес через сугробы?! Нет, это не такая работа, которая была бы под силу женщинам или детям!
Между Биргиделью и Аргиделью есть довольно большая низина. Поскольку она на том берегу Биргидели, её называют одним словом – «аръяк» (противоположная сторона, та сторона)
– Куда ты отправил коня?
– На аръяк.
– Где ты пропадал весь день?
– На аръяке.
– Что вы там делали?
– Ели смородину…
На аръяке в изобилии произрастали кусты жимолости, крушины. У реки, в низинах и на берегах мелких озёр – заросли тальника. Что привлекало нас, ребятишек, – так это усыпавшая траву под кустами жимолости земляника, растущая среди тальника смородина, кусты ежевики. Рассыпанные по разным местам низины дикий лук, гусиная лапка, борщевик, дикая морковь, дягиль и другие вкусные травы казались нам несметным богатством.
Когда мы стали жить без взрослых, когда чуть подросли, я понял: оказывается, главное богатство аръяка для хозяйства – луг с сочной травой, на котором можно пасти скот, заросли жимолости, тальника, которых хватало всем на изготовление изгороди для хозяйственных строений, помещений для скота. Мало того, они, оказывается, были и источником дров для сирот и вообще бедноты, которая не в состоянии была заготавливать дрова в дубняке на Зиргантау, за Аргиделью, или ещё дальше – в боярском лесу.
Была осень 1915 года. Земля замёрзла, замёрзли и оставшиеся на улицах после осенних дождей лужи, но снег ещё не выпал. Мы попросили у Ахметши-абзы нашу собственную лошадь и отправились с мамой вдвоём на аръяк – в лес бедняков, за жимолостью. Ахметша-абзы сам как следует, чтобы в дороге не распрягалась упряжка, запряг лошадь в ридуан – большую телегу для таких грузов, как сено, снопы, дрова и прочее. Едем. Лошадь бежит неторопливой рысцой, колёса ридуана с грохотом катятся по мёрзлой дороге. Я, старший сын Ханифы-джинги, мужчина, оставшийся в доме вместо отца, – восьмилетний Мирсаяф, держу в руках вожжи. Еду стоя, держась за край ридуана. В руке – кнут.
– Но-о-о, пошё-о-ол!..
Когда доехали до песчано-каменистого берега Биргидели, мама взяла вожжи в свои руки. На этом месте Идель, немного расширяясь и мелея, звонко журчит по камешкам-голышам. Когда ты босиком, это место можно перейти, даже не подворачивая штаны. Вот почему это место мы называем «Отмель». Всего на полверсты повыше есть другая дорога. Это место называют «дорога на Актиряк». Там уже поглубже, если надо переходить вброд, приходится подворачивать штаны до верха бёдер. Река на том месте течёт спокойно и поэтому, хотя тут и глубже, поверхность воды покрыта льдом. Лёд ещё не толстый. Если наступить, потрескивает, издавая пугающие звуки. Тем не менее, мы, мальчишки, не очень-то боимся – хотя и с опаской, любим кататься по льду. Впрочем, особенно бояться нечего. Не зря, наверное, сказано: «Осенний лёд надёжен, хотя и тонок, как зеркало». Даже если и не выдержит, не такое место, чтобы утонуть. Зато какой лёд! Чистый лёд, точно дорогое стекло. Сквозь него отчётливо видно, как плавают внизу пескари. А гладкий какой! Ударишь по гальке-голышу клюшкой – улетит бог знает куда! Если не ударится о берег или не провалится в полынью, всё катится, катится, пока не скроется с глаз, не останавливаясь, пока её мелодичный звон не перестанет быть слышным. Мы вчера только тут играли. Только маме об этом ни гу-гу. Если вернёмся пораньше, может, и сегодня к вечеру схожу с ребятами…
Хотя наш ридуан и отяжелел, проваливаясь колёсами в смесь песка и гравия, мы чуть ли не рысцой переправились по отмели на аръяк.
Аръяк – это целый мир. У него есть разные места со своими особыми названиями. «Салабашское озеро», «Актиряк», «Ручеёк», «Чёрный яр», «Мещанское поле», «Длинное озеро»… А самый дальний угол, место, отделившееся в виде острова между Старым руслом и Новым руслом Биргидели, называется Исэнбикэ. Больше всего жимолости именно там. Не только жимолость – там встречаются неплохие вязы и пригодные для жердей осины… Мы направились туда. Доехали. Мама принялась топором рубить жимолость, а я перетаскиваю срубленные деревья к арбе. Нагрузили ридуан доверху. Теперь осталось только возвратиться. Но мы, оказывается, не подумали заранее, как на узкой дороге среди густого кустарника повернём телегу назад, чтобы ехать обратно. Пока искали удобное место, чтобы завернуть, навстречу нам появилась лошадь. Арба, как и у нас, нагружена жимолостью. Разъехаться негде. Остановились. И они тоже.
– Куда это вы едете с возом, в обратную-то сторону?
Мы объяснили.
– Ах, хозяйка, разве никогда ты не слышала пословицы: прежде чем войти, подумай, как выйти?
– И не говори, бывало, ведь и мой тоже так говаривал…
– Ну что ж, раз такое дело, давай, постараемся, – говорит мужик и, срезав или отогнув некоторые разросшиеся кусты, расширяет дорогу. Затем, взяв за узду нашу лошадь, начинает поворачивать арбу. То ли он поторопился, то ли такой оказалась наша арба, но ридуан, оказавшись поперёк дороги, вдруг оторвался от упряжки.
– Ба-а, – воскликнул абзы, – что это вдруг случилось? Разве бывает такой короткий сердечник?
Глядь, а сердечник наш не выскочил, а сломался. Оказывается, он был надтреснут давно.
Придётся выгружать. Освободившийся от груза, отделённый от передних колёс ридуан оттащили пока в сторону. Абзы направился к своему возу. Теперь уж ему можно возвращаться домой – преграждающей его путь телеги нет. Мы с мамой следим за ним, затаив дыхание. Вот он взял за поводок свою лошадь, повёл. Не спеша прошёл мимо нашей арбы. Вон уже начал и подгонять свою лошадь. Мама не выдержала: желая что-то сказать, бросилась к нему:
– Набиулла-абзы!
Абзы продолжал шагать, как будто вовсе не слышал её. Мама, не веря своим глазам, всё ещё продолжала смотреть ему вслед. Я, почувствовав, что попали в крайне тяжёлое положение, крикнул: «Мама!»
– Тихо!..
Абзы, отъехав довольно далеко по узкой, зажатой среди густых кустов дороге, вывел свою арбу на встретившуюся на краю дороги небольшую полянку и повернулся в нашу сторону.
– Не бойся, хозяйка, – приговаривал он, направляясь к нам, – разве можно бросить в беде сирот? Сейчас наладим вашу арбу.
Оказывается, это он убирал свою арбу в сторону, чтобы не загораживать дорогу, на случай, если вдруг кому-либо надо будет проехать. Провозившись довольно долго, он приладил нам с помощью деревянного клина сердечник. Теперь наша телега была обращена в сторону дома. Набиулла-абзы хотел помочь нам и воз нагрузить, но мама не согласилась. Поблагодарила его, говоря:
– С этим уж мы и сами справимся.
Этого человека я в то время ещё не знал. Он оказался мастером на все руки. В те годы, когда вся деревня страдала без мыла, он варил мыло с репейной золой. Когда в школах не стало чернил, он стал продавать чернила, делая их из дубовой коры. Говорили, что он умеет ещё многое делать, чего я не знал. А секрет его обширных познаний и умений следующий: он, оказывается, прочитывает от корки до корки ежегодно выпускаемый настенный календарь, с большим вниманием воспринимает мудрые советы, помещённые в календаре, и пробует сделать сам всё, что, по его мнению, представляет интерес. Кроме календаря, он, говорят, и газеты читает. Все новости о войне, событиях в России, о международной жизни узнавали, главным образом, от него.
Оставшись одни, мы заново, ещё лучше прежнего загрузили воз и направились к дому. Сразу остались позади, были забыты наши мучения с арбой и сердечником. Они превратились теперь в своего рода радость победы. Должно быть, окрылённые этой радостью, даже не заметили: оказывается, мы поехали не к отмели, по которой переправились на этот берег, а к дороге Актиряка. Эта дорога привела нас к той самой уже покрывшейся льдом переправе. Остановились. Для того чтобы заново подъехать к отмели, надо опять поворачивать арбу и сделать довольно большой крюк. Маме не хотелось возвращаться. «Если выдержит, проедем по льду, – видимо подумала она, – а не выдержит – не беда: место неглубокое, проломится под тяжестью подводы и переедем». И недолго думая, она взяла вожжи в свои руки и решительно тронула лошадь. А сама ни слова, только губы шевелятся: то ли молитву про себя читает, то ли заклинает. Лошадь осторожно шагает по льду. Подковы, оказывается, ничего, не скользят. Колёса ридуана тоже легко катятся. Мне интересно. Дескать, смотри-ка, какой крепкий лёд! Выдерживает лошадь и воз! Целый воз с дровами! Вдобавок на нём два человека! А мы, мальчишки, худые, как осенние цыплята, боимся кататься и играть на нём. И то стараемся скрыть от родителей. Ну-у-у, раз так!..
Однако мой хвалёный лёд, оказывается, выглядел таким только на краю реки – на мелком месте. Стоило нам попасть на более глубокое место, как он начал трещать, прогибаться под копытами лошади. Лошадь как бы в нерешительности остановилась. Мама, словно бы стараясь поскорее пройти и избавиться от этой опасной дороги, начала торопить её. «Но-о, трусиха!» – крикнула мама и даже стегнула кнутом. Лошадь рванула вперёд, но не успела сделать два-три шага, как лёд проломился под ней. Она теперь стояла по колено в воде.
– Но-о-о, Турат[14]! Давай-давай, скотинушка, но-о-о!
Лошадь не сопротивлялась. Энергично, как бы говоря: я и сама понимаю положение, ринулась вперёд и, закинув передние ноги, наступила на ещё не проломившийся лёд. Словно бы стараясь не сдаваться сразу, лёд некоторое время качался, потрескивал, но потом, не выдержав тяжести лошади, опять проломился. Вода уже была поглубже. Арба наша тоже всеми четырьмя колёсами была в воде. Лошадь ещё раз решилась вскочить на лёд, но прыгнуть подальше её не пускала арба. Таким образом, мы вместе с нашей лошадью и арбой, нагруженной дровами, оказались в воде, ограждённые с четырёх сторон льдом. И отступить невозможно, и повернуться… А впереди до берега – сплошной лёд, шириной с две улицы…
Я понимаю, что мы оказались в жутком положении. Но я не в силах что-либо сделать. Не то чтобы дать маме какой-нибудь совет – не в силах даже спросить о чём-нибудь. Мама тоже в растерянности. Она некоторое время неподвижно смотрит вперёд, словно кого-то глазами ищет. Потом обернулась назад. Ни одного человека нет поблизости. Да и откуда может быть? Это ведь теперь заброшенная дорога, здесь никто не ездит. Сегодня нет даже вышедших поиграть на льду мальчишек…
Словно надеясь услышать откуда-нибудь обнадёживающий звук, мама насторожилась, притихла. Глядя на неё, и я притих. Как будто понимая нас, недвижимо стоит и лошадь. Какая-то жуткая тишина… Внезапно, раздирая душу, – сильный гудок…
– У-у-у!..
Воет мельница Клеменкова.
Мы всё ещё не могли свыкнуться с этим жутким звуком, который совсем недавно стал раздаваться в нашей деревне. Как только он начинал звучать – так сильно, что звенели стёкла окон – бывало, сердце стронется с места, вся душа вздрогнет. От гудка, становившегося всё сильнее и сильнее, свербило в ушах…
Однако этот звук никогда ещё не злил меня. Для нашего села, расположенного на таком месте Агидели, где и пароходы не ходят, вдали и от города, и от завода, и от железной дороги, для нашего Зиргана, который, кроме собачьего лая, мычания коров, ржания коней, более сильных звуков никогда не слышал, это было новшеством. Будучи единственным таким среди всеобщей тишины, он звучал особенно грозно, привлекая меня своей мощью, даже вроде бы вызывая гордость за своё село. Дескать, вот оно какое наше село! Его голос теперь слышен не только нам самим, но и окрестным деревням. Как город!
– Чтоб ты подавился! – промолвила мама.
Такие резкие слова проклятия в адрес мощного гудка из уст людей старшего возраста мне и до этого много раз приходилось слышать. Но я не понимал, почему они так сердятся на него, думал, что это просто ворчание стариков, которые вообще не любят шума. А в этот раз и я рассердился вместе с мамой.
Я уже знал, что Клеменков – самый богатый человек Зиргана. На базарной площади у него есть большой каменный магазин. Самый хороший дом на русской улице – его дом. Построенная на перекрёстке каменная кладовая тянется на весь переулок. Ещё и пристани его на берегу Биргидели! Вдобавок вон выстроил нынче на противоположном берегу той же Биргидели большую, сплошь из кирпича паровую мельницу. С тремя жерновами! Мало того, что мелет муку – тут же работает и лесопильный завод. Иногда мы смотрели, разинув рот от изумления: толстое, не обхватишь, сосновое бревно по железным рельсам въезжает между пилами и в мгновение ока, превратившись в десять-пятнадцать досок, выезжает обратно. И на мельницу, и на лесопильный завод – одна труба. Наверно выше, чем минарет мечети! Если окажешься рядом, когда она вдруг загудит, на какой-то момент совсем оглохнешь…
Сколько богатства надо, чтобы выстроить такую мельницу? Наши отцы страдают на войне. А Клеменков? Наверняка, он помоложе нашего отца. Постоянно ходит в новенькой одежде. Чего стоит одна шапка на голове! Не знаю, из какого меха, но такого замечательного малахая ни у кого больше нет…
Не знаю, мог ли я так чётко рассуждать в то время о богатстве и бедности? Но я это чувствовал.
Пока мы озирались по сторонам, надеясь, что кто-нибудь протянет нам руку помощи, надеясь услышать какой-нибудь обнадёживающий звук, гудок звучал как будто издёвкой над нами.
Хотя мельница была почти в версте от этого места, и её не видно было сквозь оголённый кустарник, покрывающий берег, в тихом воздухе гудок, казалось, звучал над самым ухом. Он, разумеется, не может оказать нам никакой помощи, наоборот, только напоминает нам о том, что день уже прошёл, наступает вечер. Казалось, он говорил нам: вот сейчас наступит ночь, до утра вы вместе с вашей лошадью и арбой примёрзнете ко льду. И на самом деле начало смеркаться. Воздух холодеет. Залившая лёд вода замерзает на глазах.