bannerbannerbanner
Агнесса. Исповедь жены сталинского чекиста

Мира Яковенко
Агнесса. Исповедь жены сталинского чекиста

Полная версия

От автора

Я познакомилась с Агнессой Ивановной Мироновой в 1960 году у своих друзей. Это была женщина лет сорока (так мне в первый момент показалось, но вскоре выяснилось, что она много старше), еще очень красивая. Прекрасные черты лица, живые зеленовато-карие глаза какого-то удивительного сияющего оттенка, прическа из крупно вьющихся каштановых волос венцом вокруг головы, большое декольте (хотя была уже осень), безупречно гладкая стройная шея. Платье было светлое, летнее, идеально пригнанное по фигуре, подчеркивающее большой бюст. Было видно, что она следит за своей еще очень хорошей фигурой.

За ужином она стала рассказывать об этапе, которым пересылали ее из Москвы в Караганду. Она рассказывала ярко, красочно, темпераментно, с интонациями действующих лиц, все мелочи в ее рассказе вставали, как живые. Талант рассказчицы и сама рассказчица произвели на меня огромное впечатление.

Мы вышли вместе, нам было по дороге. Я стала ее расспрашивать.

Агнесса не принадлежала к тем репрессированным, которые словно стеной закрывают пережитое от чужих глаз, не хотят говорить о нем, обрезают всякие воспоминания. Она ничего не хотела вычеркивать, ничего не хотела забывать, наоборот – она рассказывала охотно, с огоньком, ни в чем не таясь, а с людьми несведущими чувствовала ответственность – дать им узнать правду. Больше того – тут она становилась страстной пропагандисткой этой правды, которую люди не знают или не хотят знать.

В тот первый вечер мы, прощаясь, условились, что в ближайшее время она придет ко мне. И она пришла и принесла мне прекрасные письма из лагеря Михаила Давыдовича Короля, ее третьего мужа, и стихи бывшей узницы АЛЖИРа Софьи Солуновой. А затем я стала приходить к ней. Так возникла наша дружба.

Мы дружили до самой ее смерти, больше двадцати лет…

Я любила приходить к ней. Я побуждала ее к рассказам, а ей рассказывать было нужно, это теперь была ее жизнь.

Оговорюсь – я не точна. Она жила не только прошлым. Активная и энергичная натура, она деятельно жила настоящим, жизнью своих близких и друзей и собственной духовной жизнью.

Но вернусь к рассказам. Предложить ей записывать их я не решилась. Я боялась не того, что она не согласится, а того, что узнав, что слова ее запечатлеваются, она цензуровала бы себя, рассказывая, подбирала бы, что сказать, а что нет, и естественный рассказ превратился бы в надуманный и мертвый.

Приходя от Агнессы домой, я записывала, что удалось запомнить. Были и пропуски в памяти. Тем не менее что-то осталось. И на основании этих вех, дополнив их рассказами близких Агнессы и собственными воспоминаниями о ее рассказах, я и попыталась написать о ней то, что удалось сохранить. Увы! Это только схема, только краткий смысл, только скелет ее рассказов. Живые интонации, яркие подробности, эмоциональная окраска ситуаций – все это потеряно…

У Агнессы была исключительная память. А зрительная просто феноменальная. Пятьдесят лет спустя она могла подробно назвать, кто во что был одет и какого цвета что было. Цвета и оттенки она помнила удивительно. Все это ускользает из моего изложения, и не только потому, что самой мне многое не запомнилось, но и умышленно, иначе описание туалетов заняло бы слишком много места.

Ускользнут и многие имена. Это жаль. Я вовремя не переспросила Агнессу и не записала их точно.

Мира Яковенко

Часть I. И рай, и ад – всё рядом

Мой дедушка

Вы знаете, я сейчас больше всех писателей люблю Чехова. Я его не понимала прежде, я только сейчас оценила. Спасибо, что вы принесли мне его письма[6]. Это ведь самое подлинное.

Чехов мне еще и потому интересен, что он был на Сахалине[7], как раз когда там отбывал каторгу мой дедушка – отец моей матери. Чехов, думается мне, знал его. Я рассказала в Ленинской библиотеке, и они мне разрешили пройти в рукописный фонд. Там я нашла картотеку арестантов[8], составленную Чеховым. На каждого арестанта, о котором удалось Чехову получить какие-то сведения, он заводил карточку.

И я нашла там карточку на Зеленова Ивана – уроженца Томска. Все сходится, и возраст сходится, только фамилия дедушки была Зеленцов. Ошибся ли Чехов? Или дедушка значился там как Зеленов?

Семья дедушки Ивана и бабушки Анисьи (Они) жила в Барнауле. Дедушка был простой человек, русский. Бабушка была якутка, неграмотная. Детей было много, дедушка ходил на заработки, уходил рано, приходил поздно.

Напротив жили богатые поляки. Вероятно, они были высланы после восстания в Польше в 1863 или даже в 1830 году. В Сибири они разбогатели, имели несколько доходных домов – сдавали квартиры жильцам.

И вот однажды этот хозяин, поляк, старик – уже восемьдесят лет ему было – вызывает моего деда и говорит:

– Стар я и слаб, ничего уже делать не могу, вот только сижу и смотрю в окно, дом твой вижу и всю вашу жизнь вижу, как дети выбегают босые на мороз, как ты каждый день уходишь рано утром на заработки. Не пьянствуешь, в церковь ходишь. Я понял, что ты человек честный, трудящийся. У нас с женой никого нет – ни детей, ни внуков, одиноко живем, а смерть наша не за горами… Вот я и хочу завещать тебе все свое имущество, чтобы ты присматривал за мной и за женой в нашей старости, стал бы нам за родного.

Дедушка согласился не сразу, сказал, что посоветуется с женой, и, поговорив с бабушкой Оней, предложение принял.

Старик-поляк прожил недолго, умер. Осталась старушка, за ней дедушка ухаживал заботливо: вызывал докторов, покупал лекарства, сам, не доверяя горничной, давал их ей, следил, чтобы у старушки все было, часто сидел с ней, разговаривал, и она относилась к нему как к сыну.

В доме были горничная и два поляка-приживала, они от зависти не знали, что и выдумать. Может быть, они сами надеялись стать наследниками, а тут объявился какой-то бедняк без роду и племени… И вот, когда старушка умерла, они стали говорить, будто дедушка отравил ее, будто они сами видели, как он давал ей яд с ложечки. Старушка уже была похоронена, но слух не затихал. Состоялся суд. Главным свидетелем выступил батюшка, его голос на суде был равноценен голосам двенадцати свидетелей. Батюшка сказал, что в гробу умершая была с зелеными пятнами, значит, ее отравили. Тут же выступили и горничная, и те два приживала и опять сказали, что якобы видели, как дедушка давал ей яд с ложечки.

Труп выкопали, вырезали желудок и в запечатанной банке отправили на экспертизу в Томск. Ответ пришел, что в желудке найдены следы мышьяка. А он, мышьяк этот, входил в состав лекарства, которое старушке прописали для аппетита. Но никто в этом не разбирался. Все знали, что мышьяк – яд, и значит, дедушка мой – отравитель.

Его осудили на двадцать лет каторги. Начиналась зима, пароходы по Оби уже не ходили, а ехать надо было на пароходе. Дедушка просидел в тюрьме в Барнауле восемь месяцев. К нему в тюрьму пускали на свидания бабушку Оню и детей. Там, в тюрьме, ставили самовар, и все, сидя на полу вокруг самовара, пили чай с принесенными булками. При этом присутствовал жандарм и тоже пил чай.

В начале лета пароход увез дедушку. Он стоял на палубе, закованный в цепи, ножные кандалы были привязаны к поясу, на голове – арестантская шапка. По лицу текли слезы.

После его ареста старшая его дочь, мамина сестра, пошла работать, а маму отдали ученицей в пошивочную мастерскую, где ее заставляли подметать пол, бегать за покупками, помогать кухарке, а шить не учили. Когда она спросила, почему так, хозяин ответил, что днем все швейные машины у него заняты и учить ее не на чем. Учись, мол, сама, ночью.

Маме в мастерской каждый день давали два кусочка сахара. Она не ела его, а прятала в мешочек, который затем приносила домой – маленьким братьям и сестрам.

Пока дедушка не был осужден, а только нависла над ним угроза, умные люди научили бабушку, и она брала из дома поляков серебро – посуду, подсвечники, безделушки, – там все было из серебра. С этим бабушка ездила в Томск и другие места и продавала. Вырученные деньги помогали сводить концы с концами.

У мамы было четыре класса образования. Она ушла из пошивочной мастерской. Старшая сестра к тому времени уже работала кассиршей в одном магазине и на такую же работу смогла устроить и маму.

Так прошло восемь лет. И вдруг приходит телеграмма: “Молитесь Богу оправдан”.

И опять все на пристани, но уже не провожают, а встречают. На палубе худой человек с длинной белой бородой, слезы катятся по его лицу.

Почему же его оправдали? Дедушка рассказывал, что он встретил на Сахалине очень умного и хорошего человека, которому поведал все, что с ним случилось. А тот тотчас обратил внимание на такую деталь: когда дедушка якобы отравил старушку, он уже юридически был полным хозяином всего и отравлять ему ее не было никакого смысла. Человек, о котором рассказывал дедушка, вскоре уехал с Сахалина, подал от имени дедушки прошение в Петербург, и дедушка был оправдан.

 

Кто это был? Может быть, Чехов? Есть фотография, где Чехов снят с каторжанами, и там есть один худой, с длинной белой бородой. Я думаю, что это мой дедушка, но проверить это не удалось.

Дедушка вернулся, и к нему на дом пришли городской голова и другие почтенные люди города. Только батюшки, который свидетельствовал, с ними не было – он сошел с ума. Пришедшие принесли дедушке ларец с золотыми и ассигнациями и сказали, что все годы дедушкиного отсутствия дома сдавали жильцам и вот от них доход – он принадлежит дедушке.

Мой отец

Греция… Я никогда не была в Греции. В Барнауле была, а в Греции нет, а ведь Греция – это тоже родина моих предков.

Отец мой – Иван Павлович Аргиропуло – был грек по национальности, турецкий подданный. Царское правительство разрешило части турецких греков, спасавшихся от расправы турок, приехать в Россию[9]. И родители отца привезли его, еще совсем маленьким, в Анапу. Как и почему уже юношей он попал в Барнаул, я не знаю.

Там это было диво – южанин, грек. Подружки прибежали к маме на работу:

– Знаешь, в лавке у Прохоровых новый приказчик! Грек! Красавец! Все барышни приходят на него посмотреть!

Пришла и мама. А папа был и правда красивый – черноглазый, черные кудри. Нос большой с горбинкой, но это его не портило. И не только лицом был папа интересен. Он был гораздо культурнее барнаульских юношей, он очень любил книги, знал литературу. Какой-то принц из далеких экзотических стран – таким он показался маме.

Они познакомились, встретились на маскараде, папа был в костюме Пьеро[10]. Он стал ухаживать за мамой. Дедушка сказал ей:

– Смотри, если выйдешь за него замуж, он увезет тебя за тридевять земель.

Мама говорила, что не выйдет и не увезет, а самой ей именно и хотелось, чтобы он увез ее. Она вышла за него замуж. Поп не хотел венчать:

– Не буду, вы разной веры!

Папа вспылил:

– А откуда вы свою веру взяли, вы не знаете?

Поп не знал и был очень упрям. Пришлось венчаться в другом месте, у другого попа, который был грамотнее.

Дедушка дал несколько тысяч приданого за мамой, и папа увез ее в Майкоп. Тут оказалось у него очень много родственников-греков, и все мечтали разбогатеть. Мамино приданое оказалось для них как раз кстати, и они стали вовлекать отца во всякие аферы, а он легко поддавался их влиянию.

Помню, появилась затея разбогатеть на извести. Где-то можно было ее раздобыть чуть не бесплатно. Ее приобрели, наняли железнодорожные вагоны за пятьсот рублей, привезли эту известь, а никто не берет. Продать удалось всего на пятьдесят рублей. Железная дорога больше ждать не хотела, требовала, чтобы вагоны наконец-то разгрузили, пришлось вывезти известь в поле и сбросить, а тут как раз пошли дожди… Другие затеи были не лучше. Родственники отца комбинаторами были плохими: все комбинации у них лопались, принося убытки. Но папа и сам был прожектером. Уже при белых у нас жил отец белого офицера (мы брали жильцов для приработка), за этого офицера Лена вышла замуж. Отец его тоже был “делец”. Они с папой затеяли приобрести совместно мельницу. Папа рассчитывать не умел, в делах ничего не понимал, ему все казалось, что компаньон его надувает… В конце концов, они оба прогорели на этой мельнице.

Моя память начинается раньше этого времени, когда папа поступил работать управляющим к очень богатому греку. У этого папиного хозяина были плантации табака, виноградники, склады, магазины, кинотеатр. Папа был управляющим магазинов и кинотеатра. Хозяин платил ему жалованье семьдесят пять рублей в месяц. К Новому году давал еще конверт с пятьюдесятью рублями (не мог даже полного оклада дать, скупердяй!).

Отношения с хозяином у отца были близкие. Оба греки, они говорили друг с другом на родном языке, были на “ты”.

Жена хозяина Клио Федоровна была рябая и некрасивая, но очень хорошо сложена – стройная, высокая. Она тоже относилась к нам по-семейному. Однажды она пришла поболтать с мамой, а уходя, споткнулась о какой-то половик и упала. Ее тотчас подняли, все у нее было цело, и даже ушибов не было. Она ушла.

И вдруг вскоре хозяин взволнованно сообщил отцу, что Клио Федоровна потеряла из кольца очень ценный бриллиант – подарок покойного деверя… Не нашли ли мы его? Папа сказал, что нет. Мы стали искать. Сперва ничего не находили, затем мама велела прислуге принести все половики, стала их тщательно перебирать пальцами и нашла бриллиант. Тотчас позвонили отцу по телефону-вертушке. Обрадованный хозяин отпустил отца с работы, благодарил, превозносил, на радостях говорил: “Вот что значит честные люди!” Это было перед Новым годом.

А на Новый год хозяин пригласил нас всех на семейный ужин. Мы, дети, играли с детьми хозяев. Моей подружкой была Галатея – хозяева давали своим детям греческие имена. Ужин был роскошный.

В начале ужина Клио Федоровна встала и в наступившей тишине сказала:

– Вы знаете, какой это ужин? Это бриллиантовый ужин! – И произнесла тост за честных людей.

Но больше никак они нас не отблагодарили.

Когда пришла советская власть и у них все отняли, мама сказала отцу:

– Ну и дураки мы были, Иван, что отдали бриллиант! Мы бы сейчас себе дом купили!

Помню свадьбу сестры Клио Федоровны. Невеста в длинной фате, жених высокий, похожий на Столыпина[11]. Шлейф невесты несли две девочки из гимназисток – Агриппина и Медея. Свадебный обед был в греческой кофейне. Столы стояли подковой. Нас, детей, сперва за столы не посадили. Мы с сестрой Леной были одеты очень просто, в белых платьях. Мама из голубых лент сделала нам повязки на голову.

После праздничного обеда был бал. Открывал его наш отец – стройный, красивый. Ему очень шли большие черные усы. Танцевал он отлично. Он пригласил невесту на вальс. Все смотрели на них. Папа вел бал, танцевал все время – и с мамой, и с Клио Федоровной, и с другими, а мы смотрели и любовались, и гордились папой, и чувство у нас было такое: “Это наш папа танцует! Видите, какой у нас папа? Хоть вы и богаты, а мы нет, и одеты мы просто, но мы не хуже вас! Наш папа здесь лучше всех!”

Потом нас посадили за стол.

У нас не было своего дома, мы снимали квартиры. В начале гражданской войны мы снимали квартиру у генерала в отставке в его особняке. Генерал был на пенсии, с утра до вечера занимался своим садом. Сад был прекрасный, аккуратный, в английском стиле, все подрезано, подчищено, зеленые лужайки. Генерал знал названия всех деревьев, рассказывал нам о них. Старик был добрый, приветливый.

Пришли красные. Генерала убили, “надели”, как на вертел, на садовую решетку. Некоторое время он висел так.

Папа был в Махачкале, отрезан от нас фронтом. Когда он вернулся, так совпало, к нам в особняк пришли реквизировать вещи.

Отец говорил:

– Это не наше.

И пришедшие все забирали. Затем явились уже к нам, реквизировать наши вещи.

Нашли Ленины новые маленькие сапожки.

– А говорят, буржуи в каблуки бриллианты прячут!

И хотели оторвать каблуки. Лена взмолилась, они ей:

– А если найдем, что будет, а?

– А если не найдете, – сказала Лена со свойственным ей задором, – мне ходить будет не в чем.

Они оставили.

Вы знаете, я ездила недавно в Майкоп… Как только получила наследство Шарлотты[12], тотчас поехала “по следам своей юности”… Отыскивала старых знакомых, улицы, родные мне с детства. Многое изменилось, только кое-где еще следы прежнего… А скольких людей уже нет – или умерли, или раскидала жизнь… Но кое-кого все-таки разыскала. Свою майкопскую подругу я нашла в Сухуми. Ее семья когда-то была очень богата, у них действительно были драгоценности. Они зарыли их под большой цветущий куст в саду, но реквизиторы были дотошны, они почти все цветы перекопали, чудом этот куст не тронули – надоело возиться, вероятно.

На сохраненные драгоценности семья моей подруги потом купила несколько домов в Сухуми, один из них – ей. Он небольшой, сияющий белизной между синим морем и синим небом. Кругом сад, где цветут магнолии. Это рай.

Подруга моя смеялась:

– Помнишь, какие были у нас розовые кусты в Майкопе? Вот ты видишь один из них.

И, заметив мое недоумение, раскрыла мне только сейчас – спустя пятьдесят лет – их семейную тайну. Но у нас брать было нечего. После прихода красных слух пошел такой: будет объявлена свободная любовь, ни одна женщина никому не должна отказывать. Папа умолял маму:

– Ты их не выпускай из дому!

Лена потешалась над его страхами, не верила.

Весь мир, в котором мы жили, встал вверх дном. Папе это очень не нравилось. А тут его родственники начали хлопотать об отъезде в Грецию. Еще до того отношения с мамой у отца разладились. Я часто слышала, как мама, вспылив, бросала ему упрек, что его родственники профукали ее приданое. Это была правда, но отец был очень предан этим своим родственникам, а они, в свою очередь, настраивали его против мамы. В конце концов он ушел от нас, стал жить врозь с семьей. Но нас – Лену, меня и Павла – он очень любил. Мы уже были не дети. Лена была замужем, я собиралась замуж, но никому еще об этом не говорила.

Отец давно мечтал о Греции, думал о ней, о родине, которой не знал, о земле своих предков. Мечта эта захватывала его все больше. И когда родственники начали хлопотать об отъезде, его стали раздирать противоречия. Он приходил к нам, уговаривал маму и нас поехать с ним. Мама и слышать не хотела, у нас с Леной уже была своя жизнь, я жила ожиданием, что мой жених приедет за мной. Мы отказывались.

А тем временем родственникам пришел ответ из Москвы. Ленин разрешал им уехать в Грецию[13]. Отец разрывался на части – поехать? остаться с нами?

Родственники его уже уехали в Новороссийск, оттуда должны были плыть морем. Отец пришел к нам совершенно убитый. Я понимала все, стала его успокаивать:

– Что ты такой грустный, папа? Ты хочешь ехать? Поезжай в Новороссийск, там еще, может быть, и корабля не будет. А если будет, поезжай в Грецию, узнаешь, как там, напишешь. Если хорошо, приедешь за нами.

Он поехал. В Новороссийске корабль стоял уже в порту, родственники – на чемоданах. Раздумывать было некогда. И он решился. Поехал.

 

И – как в воду канул. Никаких вестей.

О судьбе отца мы узнали много позже, когда Павел сделал запрос – написал одному богатому греку в Афины, а тот разыскал папиного двоюродного брата Алкивиада, который и рассказал, что случилось.

На пароходе было очень тесно, все ехали на палубе. Наконец увидели свою вымечтанную Грецию. Но на берег их не пустили. Они были из большевистской России, их называли “агентами большевиков” и высадили на остров в нескончаемый карантин. Он длился и длился, было голодно, холодно, трудно. Начались эпидемии. Умерли тетя Лизика с мужем и ребенком. Начали умирать и другие братья, сестры, родственники… Отец еще крепился, он обязательно ходил к морю, купался, старался не сдаваться. Но эпидемия и его подкосила. Он тяжело болел, плакал, вспоминал детей, подолгу рассматривал фотографию, где сняты мы трое, говорил:

– Если бы Ага была со мной, я бы выздоровел!

Я была его любимицей.

Он умер. В живых из всех остался только Алкивиад.

Милая Мира, вы едете во Францию? А на берегу Средиземного моря вы будете, да? В Марселе и на Лазурном берегу?

У меня к вам просьба: привезите мне, пожалуйста, камешек с берега Средиземного моря. Море, Средиземное море, мое море… Это такая же эфемерная мечта у меня, как была у отца… Но я Средиземного моря никогда не увижу…

Мама. Лена

Мне хочется дожить до 1986 года. Почему именно до 86-го? Тогда должна вернуться комета Галлея. Она возвращается каждые семьдесят пять – семьдесят шесть лет. В детстве я ее видела. Она приближалась с каждым днем, все вырастала в небе. Тогда пошли слухи о конце света. Некоторые даже ямы рыли – спасаться, если она столкнется с Землей.

Она появлялась и при Пушкине. Это ведь она навела его на образное сравнение с Натальей[14]. Помните – “Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост?”

Потом она появилась уже… Когда? Сейчас вспомню. Наверное, в 1910 году, потому что, помню, – как раз когда она была на небе, мы как-то с Леной пошли к колодцу, а там был соседский мальчик. Он нам сказал: “Толстый умер”. Мы не поняли, спросили папу. Папа объяснил, что это граф Толстой, самый большой русский писатель. Папа сильно переживал смерть Толстого, он его очень любил.

Так вот это было как раз тогда, когда появилась комета, а Толстой умер в 1910 году, значит, осенью или зимой того года.

Мне хотелось бы только дожить до ее возвращения…

Комета вернется, а юность…

Нас было трое детей в семье: Лена – старшая, потом я, потом Павел (или “Пуха”, как мы его звали).

Папа был очень начитанный. Много он вложил и в наше образование.

Вложила и мама. Она учила нас добру – подавать нищим, молиться Богу, помогать людям.

– За каждое доброе дело, – говорила она, – вам отплатится добром.

Помню, кто-то мне рассказал, как надо дразнить евреев: приставить к своему уху большой палец, растопырить пятерню и шевелить пальцами. Это называлось “свинячье ухо”. Евреи ведь не едят свинины.

Я очень обрадовалась затее, и как только пришла в школу, стала показывать “свинячье ухо” своей соседке по парте – еврейке. Но девочка ничего не поняла. Это испортило мне все удовольствие.

Я рассказала маме, как дразнила девочку “свинячьим ухом”. Мама очень рассердилась и сказала мне:

– Твоя бабушка была якутка, а отец – грек. Значит, и тебя надо дразнить за это?

А греков тоже дразнили: когда Павлику купили велосипед и он стал ездить по улице, мальчишки кричали ему вслед:

– Пиндос[15], поехал на паре колес!

Моя сестра Лена была старше меня на два года, а Пухи на пять. Она по характеру была заводилой, главарем, да еще – у нас старшая. Она была вспыльчива, горяча, привыкла первенствовать, привыкла, что все лучшее – ей.

Помню, в детстве она изображала королеву на троне, но если мы с Пухой не так ей прислуживали, бросалась бить нас кулаками. А мы все терпели, чтобы не выбыть из игры. Она всегда выдумывала очень интересные игры. За эти игры мы соглашались быть ее рабами. А ей только того и надо было – властвовать, чтобы ей подчинялись беспрекословно. Правда, мы с Павлом были для нее “мелюзга”. Запросто могла нас прогнать из игры. Это ей ничего не стоило.

Она была насмешница, могла рассмешить до слез. Уже когда я была замужем, к нам часто приходил в гости один армянин – рохля и размазня, неинтересный и скучный. И вот стала Лена играть роль, что влюблена в него. И ласкова, и предупредительна, и все ему подает, угощает, а он не понимает, что она над ним смеется, что она нарочно разыгрывает страстно влюбленную. Ну а мы знаем и только удерживаемся, чтобы не рассмеяться. Она еще пуще. Зайдет за его спину и рожки ему пальцами ставит, и рожи строит. Помню, раз Верочка не сдержалась (она у нас тогда жила) и, чтобы не расхохотаться, выскочила из-за стола.

Лена была очень красива. Мама наша имела в лице что-то монгольское – от бабушки Они. Лена была на маму похожа, но монгольского было в ней чуть-чуть, едва намечалось и придавало ее лицу это особое выражение – затаенной насмешки. В остальном же она была русская красавица. Блондинка, синие глаза, густые косы, яркий румянец, такой яркий, что, бывало, она прибегала к маме в слезах: “Мама, меня дразнят, что я щеки накрасила!” Мама утешала, а когда Лена стала постарше, посоветовала ей гуще пудриться, но и это не помогало – румянец проступал сквозь пудру.

Я была моложе. Лена расцветала, а я была еще девочка, и я носила одежду после нее. У нас было заведено – Лене покупалось новое, а я донашивала.

Но вот я стала Лену перерастать, я стала плотней ее, такая “бомба”. Тогда и мне пришлось покупать новое.

Все кругом говорили: “Толстой быть нехорошо, некрасиво”. Я им верила и все старалась поменьше есть, стесняясь, что меня так разносит. Лена говорила, что и ноги у меня толстые. Такие “бутылочки” стали. Я им всем верила, а потом стала замечать, что мужчинам такие “бомбы”, как я, нравятся гораздо больше тощих.

Лена пользовалась большим успехом у мужчин. В любой компании она всегда была первая, “душа общества”, ее острый язычок никому не давал спуску.

Когда в Майкоп пришли белые, за ней многие ухаживали. Помню, генерал Калмыков[16] устроил бал. Сам в темно-бордовой черкеске, со стэком. Лена была в центре внимания, ее приглашали наперебой. Но генерал Калмыков оттеснил всех. Хотя не бал ему был нужен, а резня[17].

Через день белый офицер, дворянин известной фамилии, поклонник Лены, повез ее на своем выезде (прекрасные лошади были у него!) кататься за железную дорогу. Он собирался поразить ее – показать ей виселицы. Вот мужчины всегда так: обязательно им нужно воевать, убивать, уничтожать, а потом еще гордятся этим. Лена, как только поняла, куда он ее везет, приказала остановиться, повернуть обратно.

Красные расстреливали, белые вешали. Вешали за железной дорогой и на центральной площади. Было объявление: родственникам приходить в подвалы Сазонтьева, там сложены трупы повешенных, пусть берут и хоронят.

Лене хотелось блистать по-настоящему, стать самостоятельной, хозяйкой дома, хозяйкой салона, устраивать приемы. Ей было тогда девятнадцать лет.

Она вышла замуж за белого офицера, и мечта ее исполнилась – она стала хозяйкой в своем доме и никому отчета больше не давала.

Лену любили два гимназиста – братья Роговы. Однажды старший брат встретил меня на улице:

– Это правда, что Лена вышла замуж?

Я молчу, а он с горечью:

– Что ж она не подождала? Мы скоро кончим, мы бы на ней женились.

Любила ли Лена мужа? Нет.

Она прожила с ним ровно год. Когда красные вошли в город, белые ушли без боя (по договоренности), желающие остаться сдали оружие, им обещали, что их не тронут. И они стали служить в разных местах.

Спокойно прожили год. И вдруг приказ: всем бывшим белым офицерам зарегистрироваться и прибыть на станцию Тихорецкую такого-то числа в такое-то время[18].

Лена провожала мужа. До Тихорецкой ехали на лошадях. Прощаясь, он плакал. Затем Лена вернулась домой. Она мне рассказывала: ехала домой и вдруг почувствовала, что она совсем свободна. Свободна! Это была радость.

Он прислал несколько открыток с дороги. Сообщил, что едут в Архангельск. Затем все затихло.

И вдруг вернулся один из увезенных. Он рассказал, что тяжело болел тифом, в бараке лежал, свернувшись на койке, лицом к стене. Его сочли умершим и оставили.

А всех других офицеров увезли и расстреляли из пулемета. Так Лена узнала, что она вдова.

6Речь идет о томе (или нескольких томах) писем Антона Чехова, принесенных Агнессе Мирой Яковенко из 30-томного Собрания сочинений Чехова, которое было опубликовано в М.: Наука, 1974–1983. 12 томов занимали письма.
7Чехов был на Сахалине в 1890 году.
8С острова Чехов привез “целый сундук всякой каторжной всячины”, около 10 тысяч статистических карточек и “много всяких бумаг”.
9Русским дипломатам в Константинополе и Трапезунде в 1863 году удалось подписать указ о свободном переселении христианского населения на российские территории. В результате в Россию переселилось значительное число греков из-за дискриминационной политика османов в отношении христианского населения.
10Образ Пьеро – фр. Pierrot – из французского ярмарочного театра стал очень популярным в конце XIX – начале XX века.
11Столыпин Петр Аркадьевич (1862–1911) – крупнейший российский государственный деятель, автор аграрной реформы. Погиб в результате покушения Д. Богрова.
12Дальняя родственница, за которой Агнесса ухаживала последние годы жизни.
13В 1920-е годы, стремясь урегулировать статус насильственно выселенных или бежавших от преследований турецких греков и греческих турок, Греция и Турция заключили Анкарскую и Лозаннскую конвенции. В Греции на основании Лозаннской конвенции был в 1923 году издан указ, который создавал условия для репатриации понтийских греков.
14Из экспромта Александра Пушкина, посвященного жене (1831).
15В XIX – начале XX века на Черноморском побережье Российской империи слово “пиндос” использовалось в просторечье как презрительное прозвище для черноморских греков.
16Скорее всего, Агнессу подводит память. Генерала Калмыкова в составе казачьей армии в Майкопе не было. Под ее описание подходит генерал Покровский, известный своей решительностью и жестокостью – и действительно всегда носивший так называемую черкеску. Черкеска – вид мужской одежды, которую носили многие командиры белых частей во время Гражданской войны.
17Действительно, в Майкопе в сентябре 1918 года после того, как части белой армии вошли в Майкоп, начался один из кровавейших эпизодов гражданской войны – было казнено более 2 тысяч человек.
18Здесь Агнесса вспоминает точно – несколько десятков бывших офицеров были вывезены в 1921 году из Майкопа в Архангельские лагеря и там расстреляны.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru