Эти злые маленькие незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши из пыльных углов наших жизней, – их можно бы вставить в замок, как отмычку, или как нож – в устрицу: будет ли жемчужина внутри? Кто знает? Но где-то же они обязаны иметь свои права, эти зернышки истины, которая «промелькнула и скрылась». В здравом уме и твердой памяти истина невыразима. Она – именно то, что «промелькнуло и скрылось», – опечатка, способная выдать весь фарс с головой. Понимаешь ли ты меня, мудрая твоя голова? Я сам себя не понимаю. У меня никогда не хватит смелости передать тебе эти бумаги, я уже знаю. Я докончу сюжет для самого себя, для внутреннего пользования.
Л. Даррел. «Александрийский квартет. Бальтазар»
ПРОЛОГ
Гордись, Россия! Дух сынов твоих победил величие Греции и Рима. Ты не имеешь более нужды, в пример питомцам твоим, указывать на родину Леонидов и Сципионов: ты перенесла её с сими Героями на священную твою землю.
Август 1813 года.
Из дневника Ивана Ивановича Лажечникова
Взвыл впереди стремительно нарастающий шарик, взметнул фонтан земли и камней и пропал. Среди грохота пушек, ружейного треска, воплей и гулкого скального эха воцарилась удивительная, покойная тишина. Августовская высокая синева и парящие крылатые тени в ясном небе над горной Богемией…
Нет, не земля опрокинулась, понял генерал Остерман-Толстой, а он сам лежит навзничь. Хотел подняться, пока не видят солдаты, негоже командиру арьергарда падать среди самого дела, но рука подломилась, и почернело перед глазами. Ядро – сообразил с запозданием. Это было ядро.
Слух вернулся одновременно с разумом. И с болью. Саднила ушибленная спина, горело правое плечо, простреленное с год назад, по левому боку расплывалось липкое тепло, и руки этой он вовсе не чувствовал, только жгуче отдавало через спину в затылок, как от судороги в пальцах. Ко всему, еще и очки потерялись.
Гаргулья – неясная крылатая тень – заклекотала, ринулась вниз, но шарахнулась от выстрела рядом. Сквозь боль пробился холодок страха – неужели так плохо, что уже нечисть его не боится? Гаргулью отгонять – от него, потомственного чародея, наследника великого Остермана?..
Перед глазами все плыло, левая рука не повиновалась, мысли путались. Адъютант Лажечников, целый и невредимый, отбросив разряженный по гаргулье пистолет, немилосердно тряс за мундир на груди и орал фальцетом, срываясь чуть не на визг:
– Ваше сиятельство! Ваше превосходительство! Александр Иваныч!
«Иван, сыщи мне очки», – хотел сказать Остерман, но не успел – над ним склонился перепуганный король Пруссии, если, конечно, сослепу он не ошибся.
– Это вы, Ваше величество?.. Мой государь в безопасности?
– Перетянуть надо! – истошно завопил адъютант. – Носилки сюда! Скорее же! Что вы копаетесь?!
Перетянуть что? Остерман не выдержал – повернулся, близоруко сощурился. Вовсе не на него, оказывается, позарилась крылатая хищная тварь! Как его звали, этого ординарца из уланов, что минуту назад тянулся перед ним, ожидая приказа?..
Он отвел взгляд от размытых багровых пятен – ошметков человеческой плоти, усилием воли осмотрел себя. Левая кисть, вроде, цела, но вывернулась неестественно, ладонью вверх, а у разбитого локтя – кровавая каша с проблесками осколков костей в лохмотьях рукава мундира.
Отрежут по плечо – подумал Остерман с внезапным отчаяньем. Из последних сил рванулся сесть и превозмог, зная одно – нельзя оставлять командование, пока нет смены.
– Ермолова ко мне! – закусил губу, не потерять бы сознания. – Да живее, черт!
И тотчас со стороны долетело невозмутимое:
– Здесь, ваше превосходительство.
Боль застилала разум, но мысли его прочесть Ермолов сумел – на ладони подал пропажу, чудом уцелевшую и заботливо вытертую. Схватив очки, Остерман с облегчением поглядел на знакомое рубленое лицо и сложенные на груди могучие руки. Даже если он сам не закончил бой, Ермолов цел и знает весь план.
– Что там?
В ответ – бесстрастное пожатие плеч, только в маленьких, пронзительно горящих глазах – тень сочувствия.
– Все по-прежнему, ваше превосходительство. Постреляли – сейчас пойдут.
Остерман захлебнулся воздухом, прокусил губу – лишь бы не орать во всю глотку, пока выше локтя, на остатках кости, затягивают через палку кусок портупеи.
Гаргульи вились над кровью, но уже не приближались – страшен им Ермолов, и хорошо, что он рядом!.. Еще и кивнул тихонько, посылая приказ ординарцам – мчаться в штаб арьергарда, поперед собственного визга лететь! В армии должны знать, что французы вот-вот прорвутся к Теплицу от Кульма, и тем скорее прорвутся, что ранен командующий, а если русская гвардия не устоит здесь, вся союзная армия будет Наполеоном от Вены отрезана. Это без слов ясно и ему самому, и Ермолову, но сдать командование все же лучше словами.
Ермолов ждал распоряжений так спокойно, будто не лежал генерал Остерман перед ним на руках адъютанта, среди перепаханной земли и в луже кровавой грязи, а стоял перед театром сражения со зрительной трубой в обеих целых руках.
– На правом фланге в овраг не полезут, – Остерман усилием воли вернул себе твердый голос. – Кавалерии Депрерадовича мой последний приказ – весь резерв налево… – и не стерпел, пошатнулся, упал вбок, на руки санитаров, договаривая самое важное: – Алексей Петрович, господин генерал-лейтенант… Деревню эту, Пристен… держите любой ценой…
Отдав честь, Ермолов невольно покачал головой, отошел к испуганным ядрами и нечистью лошадям. Наверное, он не хотел, но его безмолвное ворчанье Остерман услышал ясно. И то, легко сказать – удержать селенье!
Набежали наконец санитары, и Лажечников теперь бестолково топтался возле носилок, побелевшими губами пытался заговаривать рану, то и дело сбиваясь на ругань.
– На море, окияне, на острове на Буяне, лежит латырь-камень… Осторожнее, черти, Христа ради, осторожнее поднимайте!
– Небойсь, вашбродь, нешто не понимаем! Не тряханем!
– Эх, сердешный, по самое плечо ведь, начисто!
– Пресвятая Богородица на камне сидела, в золотую иглу вдевала нитку шелковую…
– Гля, куды прешь, не картошку топчешь!
– Зашивала рану кровавую… Ногу держи, корова!
– Осспаде, Исусе Христе, помилуй нас, грешных!.. В брызги разметало ведь, вашбродь, в брызги…
– Вот правда же, что корова! Ногу держи, ногу, оглоблю тебе в коромысло!.. Куды нести-то вас прикажете, вашсдитство? Тут, чай, еще как стреляют…
– Недалеко, – пробормотал Остерман, пытаясь приподняться на здоровом локте и выглянуть из-за края носилок. – Я должен видеть.
Санитары замялись.
– К нам-то ядры не долетают, вашсдитство. Можа, там и постоим, у резервы? Чай, у дохтуров ноги-то целы!
– Да несите же скорее!
– Иван, не суетись, – нашел случай сказать адъютанту Остерман, и ему полегчало. Докторов слушать не стал – перессорились, как вороны на падали. Взглядом выбрал какого-то молодого. – Ты! Твоя физиономия мне нравится. Отрезывай мне руку!
И все-таки выказал слабость – уже лежа плечом на полковом барабане, чтобы удобно было вылущивать сустав, задохнулся от внезапного страха, отдернул голову от поднесенного в зубы ремня, оглянулся. Солдаты резерва вокруг вытягивали шеи в строю и шушукались – о нем ли, о бое, о докторах?
– Спойте, братцы. Что-нибудь русское… – сам почувствовал, что улыбка вышла беспомощной. Впрочем, Господь ли оказался милосерден, доктор ли – не только хирургом, но сознание он потерял почти сразу.
Пришел в себя уже в темноте и под другую песню.
– Ой, ти, Галю, Галю ж молодая! Прив'язали Галю до сосни косами, – мурлыкали рядом со знакомым малороссийским говорком. И тут же, без смены тона: – Одна колонна скрылась в лес, а другая огонь дерзости угасила в крови своей и, охваченная со всех сторон, легла мертвая рядами на равнине. Бог мой! Алексей Петрович, вам не реляции – поэмы надобно писать!
– А так все и было, – бесцветно откликнулся помятый в рукопашной Ермолов, сидевший лицом к Остерману. – В пятом часу гвардейская кавалерия под руководством Дибича Ивана Иваныча-а… – он вдруг зевнул с подвыванием, смутился и, встряхнувшись, докончил: – Атаковала без моего приказа, ваше высокопревосходительство.
Остерман сощурился, вгляделся и вздохнул с облегчением. Отблеск лампы на золотых эполетах, русые кудри поверх стоячего ворота мундира, невероятное сочетание цветных платков с офицерским шарфом на поясе… Слух его не подводит, а если генерал от инфантерии Милорадович тут, значит, подкрепление из арьергарда пришло. И за мертвецов можно тоже не волноваться: у этого человека даже после полуночи из их «рядов» неупокоенные точно не встанут.
Милорадович бросил бумагу на стол, хлопнул ладонью по колену и от души рассмеялся.
– Без приказа! Ну и буквоед же вы, Алексей Петрович! Не вы ли в Пристене с семеновцами тогда орудия отбивали? Бог мой, у кого Дибич должен был приказа-то спрашивать?
– Не буквоед, – возразил Ермолов, вновь сонно покачиваясь на табурете. – А надо же сказать, что это наш «безобразный карла» сам порешил…
– А точно ли сам? – переспросил Милорадович рассеянно, будто бы снова изучая реляцию.
Ермолов непочтительно фыркнул, поправил на плече шинель, изодранную то ли в рукопашной, то ли зубами особо отважной гаргульи.
– Уж поверьте мне, ваше высокопревосходительство, сам. И славно, что Дибич так решил.
Остермана даже кольнуло любопытство – о чем это Ермолов? Что не имел времени скомандовать Дибичу, или что проверил, и именно Дибичу в голову явилась мысль об атаке? Сознаться, что слушаешь мысли других офицеров – великая дерзость! В бою-то, понятное дело, каждый пользуется всем, чем владеет, но оглашенным чародеем Ермолов не был, впрочем, как и сам Остерман. Хотя что он такого сказал?
То же самое, видимо, подумал и Милорадович.
– Алексей Петрович, душа моя… До чего же вы все-таки ядовиты!
Остерман засмеялся бы, но смеха не вышло – из горла вырвался лишь сиплый писк, а высохшие губы не расклеились вовсе. Ермолов, впрочем, услышал – вскинулся тут же, сощурился, вгляделся сквозь лампу.
Милорадович тоже обернулся. Круглое его, приятное лицо с сербским горбатым носом просияло улыбкой.
– Александр Иваныч! Очнулись? С викторией вас, душа моя! И всех нас – с вашей викторией!
– Воды… Ради Бога!
Ермолов вскочил, едва не снес макушкой крышу палатки, выругался и пригнулся. Милорадович, на голову ниже, смеясь, добрался до койки, встал на колено, просунул руку Остерману под спину. Поднимая, старался не потревожить, но от движения Остерман чудом не провалился обратно в беспамятство. Холод поднесенной манерки и горная ледяная вода на губах вернули в чувство. Смочив рот, он откашлялся и наконец задал вопрос, который в ясном сознании его занял сразу:
– Ваше высокопревосходительство, отчего я не в лазарете?
– Бог мой! Командования вашим отрядом с вас никто не снимал, душа моя, одна морока вашему Ваньке – от вас ко мне бегать и наоборот, пока мы с диспозицией разберемся. Уж полежите здесь, сделайте милость, у вас адъютантов и так немного осталось!
Остерман сморгнул – подступили внезапные слезы. Милорадович в ответ простодушно захлопал голубыми глазами, будто самое обычное дело – оставлять при штабе арьергарда тяжелораненых, а в командирах – беспамятных калек без руки. Всегда он так! Силы не занимать, но тратит вздорно, на то, что могли бы сделать иные люди! Вот и сейчас ползет по истерзанному плечу ручеек тепла, от души, хоть и не слишком умело, чужая лишняя морока, будто при армии лекари перевелись.
– Что дело?
– Выиграно, – беззаботно сообщил Милорадович. Уложил Остермана обратно на койку, рассеянно щелкнул ногтем по крышке опустевшей манерки и наконец-то поднялся с колен. – Здесь пока части третьего пехотного и вторая кирасирская, ваши в резерве. Завтра пойдем ловить маршала Вандама. Бог мой, только вообразите, господа, если удастся, то-то огорчится Буонапарте!
– А кто из его маршалов был нынче? – лениво полюбопытствовал Остерман, устраиваясь на подушке и слушая, как утихает боль. – После, когда я уже…
– Да так и был один Даву, – ответил Ермолов, пересев к нему в ноги, и снова нечаянно зевнул.
Милорадович поглядел на него сочувственно, виновато дернул форменный галстук вместе с узкой лентой колдовского командорского мальтийского креста, ордена Святого Иоанна Иерусалимского, надетого ради сражения по парадной форме, навыпуск.
– Потерпите еще четверть часа, Алексей Петрович. Я за Дибичем послал, право, Дибича надо вместе поздравить.
– Ну, хоть водкой поздравлять догадались, ваше высокопревосходительство, – буркнул Ермолов, и засмеялись все, даже раненный Остерман.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВЫСШЕЕ БЛАГОЧЕСТИЕ
Доставлен полициею Лейб-Гвардии Егерскаго полка рядовой Никанор Лифантов за то, что ходил в 12-м часу ночи около мелочной лавки, принадлежащей мещанину Панину, в числе трех человек. А когда хозяин оной, вышед, спросил их, что им нужно, то один из них ударил его имевшимся в руке неизвестным орудием и разсек лицо под левым глазом до крови, причем Лифантов пойман, а остальные, пользуясь темнотою, скрылись.
3 сентября 1818 года.
Из донесений графа Милорадовича императору Александру
I
У Синего моста, в тихой комнате петербургского Английского клуба, изморозь на окнах дробила низкое солнце. Важный пожилой домовой встал на цыпочки, утащил со стола молочник и со вздохом полез в подпечье, пачкая расшитую позументом ливрею.
Внимания на него двое завсегдатаев не обратили. Они разбирали почту в тишине, лишь изредка прерываемой короткими фразами, пили кофе и с удовольствием щурились от зимнего света. Один, сухощавый, темноволосый и синеглазый, с лицом умным и тонким, то и дело откладывал бумаги, чтобы поправить очки правой рукой. Левой не было – от плеча, под бахромой генеральского эполета, висел пустой рукав мундира, украшенного крестами и звездами. Товарищ его, в том же звании, был облачен в скромный повседневный сюртук с нашитой слева матерчатой восьмиконечной звездой в виде мальтийского крестика, а под полурасстегнутой стойкой генеральского ворота неожиданно блестел серебряный солдатский Георгий.
Первый читал спокойно, близоруко поднося к очкам газетный лист, второй же теребил нервно узкий черный галстук под воротом, встряхивал головой, отбрасывая седоватые русые кудри, прищелкивал языком, и наконец, потеряв терпение, бросил на стол письмо с императорским вензелем.
– Бог мой! Ваше высокопревосходительство генерал граф Остерман-Толстой, а почем нынче гербовая бумага?
– Мне-то откуда знать, ваше высокопревосходительство генерал граф Милорадович? – резонно возразил Остерман, не сдерживая, однако, улыбки. – Вы, сударь, в столице лицо первоначальствующее, вот мне и скажите.
Огорченно махнув рукой, Милорадович взялся за трубку. Остерман отложил газету и ловко подал ему огоньку.
– Mais dites1, Михайла Андреич. Все одно, не утерпите!
Домовой выглянул снова, засопел недовольно на трубку, но, увидав единственную руку Остермана поднятой для крестного знамения, кивнул с пониманием и утянулся обратно в подпечье.
– Dire!2 То и скажу, душа моя, что дело не стоит бумаги, на переписку потраченной, – Милорадович выпустил облачко душистого дыма и немного повеселел. – Нет, ну каково! Бедняга вице-адмирал Крузенштерн, поди, до сих пор икает, сколько мы на него времени убили. С сентября по повелению государя рассылаем запросы, все Морское министерство вытрясли – зачем-де у них вице-адмиралы в Варшаву в отпуск ездят, а министерство руками разводит, он же в отпуске, мол, Крузенштерн, так какой же с нас спрос? А выяснили только, что надо коменданту петербургскому на вид поставить – у него караульные офицеры пишут, как курица лапой, и Варшаву от станции Вайвары отличают с трудом. Думал, глобусов в Кадетский корпус подарят, так отвечают вот это…
Остерман ждал, терпеливо улыбаясь. Милорадович толкнул ему письмо, отчеркнул ногтем строчку.
– Высочайше повелено заметить, чтобы впредь офицеры не ошибались, – вслух прочитал Остерман, склоняясь к бумаге и потирая висок. – Да… Содержательная у генерал-губернатора переписка!
Под печкой не то чихнули, не то захихикали.
Милорадович фыркнул в ответ и сокрушенно покачал головой.
– Ведь просился у государя в отставку, раз армии не дают, так нет же, Бог мой!
– И что бы вы делали в отставке, господин командор Русского приората Мальтийского ордена? Гоняли мавок и охотились за единственным на губернию упырем? – уколол его Остерман. – Много дела вам в том вашем Чернигове!
– Можно подумать, здесь его много! Пирогов вон этим для Сочельника от казны выделять? – Милорадович кивнул на подпечье, где испуганно икнул домовой, и продолжил, загорячившись: – Бог мой, что говорили! В мирное время, мол, командовать армией ничего не значит, служба генерал-губернатора важнее! Вверили, называется, охрану семейства и государя. Государь в отъезде, а я сиди теперь в кабинете, отправляй каждый день донесения! И почем бы знать мне, что во дворце творится? Пошлют за мной – поеду, а так…
Остерман глазами указал ему на сидевшего в углу за газетой скромного наблюдателя сцены.
– Стоит ли, Михайла Андреич?..
От их взглядов, любопытствующих, с дружелюбной подначкой, наблюдатель поперхнулся кофе – уж очень живо представилось ему, как он глупо выглядит со стороны, тридцатилетний боевой офицер, лейб-гвардеец Измайловского полку, подслушивая разговор генералов под прикрытием несчастного номера «Ведомостей». Но граф Милорадович беззаботно отмахнулся.
– При Федоре-то? Бог мой, я столько раз ему душу изливал, что у него, поди, в зубах уж навязло! Пусть думает, нужна ли ему военная карьера при месте в моей канцелярии, или спокойнее будет сидеть в деревне. Да и тайны великой нет.
– Государю есть чего опасаться после своей речи в той самой Варшаве, – вполголоса заметил Остерман и прибавил погромче: – А monsieur3 Федор Глинка – заговорщик известный.
– То-то и оно, что известный, оттого и не страшный, – Милорадович усмехнулся. – И до, и после Варшавской речи конституцию всякая собака поминает, и этих заговорщиков со всех сторон – как грибов. Думаете, государь их поименно не знает? Ведь не черное колдовство, а политика, так пусть себе говорят, – он повернулся. – Monsieur Глинка, душа моя! Что, распущено это ваше тайное общество?
Глинка высунулся из-за газеты.
– Распущено, ваше сиятельство.
– Impeccable!4 – буркнул себе под нос Остерман. – Пусть не про колдовство, но слухи-то ползли совсем уж нехорошие. А что, Михайла Андреич, в Государственном Совете говорят о реформах?
– Лаются, – бросил Милорадович. Снова рассеянно глянул в бумаги, поморщился и отодвинул их в сторону. – А что до реформ… Вы эпистолу Каразина о природности крепостного рабства видали? Ведь это не просто читают – переписывают!
Остерман пожал плечами.
– Tout de même5, за критический разбор сей эпистолы государь monsieur Муравьева дураком повеличать изволил. Лизетт писала ко мне, в Москве много обсуждали эту историю. Среди тамошних дворян куда больше помещиков, что живут на доходы с имений, а следовательно – с крепостного рабства.
– Поэтому вы теперь спрашиваете меня, а не Лизетт?
– К вечеру снег пойдет, – невпопад заметил Остерман, вновь потирая висок и скованно поводя плечами. – Придете нынче на ужин?
– А велико ли будет общество? – зорко взглянул на него Милорадович, дернув галстук.
– Никого. Не волнуйтесь, гостей принимать не заставлю.
– Тогда не могу, душа моя Александр Иваныч. Зван вечером к князю Шаховскому, неудобно отказывать.
– Жаль! Я хотел бы показать вам перемены в верхнем этаже, план архитектора у меня сомнения вызывает. Впрочем, в чем дело? Едемте сейчас, отобедаем у меня.
– Бог мой, какая удача! Принимаю с благодарностью! – воскликнул Милорадович и добавил с улыбкой, глядя на выразительно заломленную бровь Остермана: – Да, Александр Иваныч, угадали! Пока вы занимаетесь переустройством дома, я планирую отделать как можно лучше помещения долговой ямы. Не ровен час, самому придется там сидеть!
Остерман покачал головой.
– Опять уже все промотали? Не диво, что вы просились в отставку! С вашей бы силой и опытом как раз бы не скучали без дела и денег, зарабатывали бы на всякой кикиморе.
Милорадович рассмеялся.
– Сами сказали, душа моя, гонялся бы за единственным на всю губернию упырем. Бог мой, не те времена!
– В прежние времена вышибли бы вас из охотников за ваши военные подвиги, Михайла Андреич, ибо охотнику по уставу Ордена в политике не бывать, – усмехнулся в ответ Остерман. – Не создай император Павел Русского приората…
– Я бы генерал-губернатором здесь не сидел! – подхватил Милорадович. – Впрочем, об этом и не сожалел бы. Раз уж с нынешним жалованием я в долгах, не сильно разбогател бы и на кикиморах.
Остерман спрятал очки и поднялся.
– Вы правы. Но, как я все-таки друг вам, я просто обязан читать нотации, призывая для настоящего дела. Может, Савл обратится в Павла, хоть я и не огненный куст6.
– Что это за настоящее дело, душа моя? – Милорадович насторожился. – С вашим-то происхождением, вы ведь тоже могли бы быть охотником Русского приората, если бы во времена императора Павла подсуетились.
Шевельнув левым плечом, Остерман указал на пустой рукав.
– Император Павел мне не больно-то доверял, зная мою близость к князю Потемкину. А теперь уж и вовсе какой из меня охотник! Так, теоретик, разбираю бумаги прадеда7. Как раз нашел кое-что любопытное к эпистоле Каразина и к волшебным способностям дворян Петра Великого. Что ж, едем?
– А вечером к Шаховскому? – Милорадович подмигнул. – Как, Александр Иваныч? Поверьте, тамошние Хариты…
– О нет, увольте и от Харит, и от иных искушений! Общество наше болтливо, и если дойдет в Москву до Лизетт…
– Душа моя, но ведь она сейчас в вашем Ильинском? Кто ей скажет, зеркало или карты?
– Зеркало или карты, Михайла Андреич, ей всегда скажут, правдивы ли слухи. Что до Ильинского, что ей за беда, когда в деревню к ней готова явиться хоть вся Москва! Une dame très puissante8…
Милорадович укоризненно вздохнул и встал. Остерман вновь покачал головой, улыбаясь.
– Мне вполне хватит семейного общества у Голицыных. Вообразите – ma sœur9 Натали почуяла, что Долли влюблена в Валерьяна, а ведь ей всего четыре года, и он еще Пажеского корпуса не кончил. Но у Наташи уже большие планы, а у меня от них голова кругом!
– Бог мой! Маленькие детки – маленькие бедки? Я вот старшего племянника вытребовал к себе для особых поручений, а выпустится Алешка – надо будет и его, они ребята способные. Федор, душа моя, вели-ка приказать экипаж его сиятельства к подъезду. Мы ведь едем?
– Едем, – согласился Остерман. – Кофе для вас сварить я расстараюсь и дома, – и добавил вполголоса, с привычной ловкостью натягивая зубами единственную перчатку: – Только Федора Николаича не приглашаю, уж простите, ради разговора. Ему ведь найдется, где пообедать?
– Думаю, да, – с некоторым сомнением отозвался Милорадович, расправляя форменную двууголку. – Ежели он все деньги мне на табак не спустил. Впрочем, все равно ему в полк возвращаться.
Вылетев с пылающим лицом из кабинета за возком, Глинка едва не пришиб домового распахнутой дверью.
***
Одолженный Остерманом возок укатил – с конских морд свисали сосульки. Звезды застывали в темном небе над заснеженным каналом святой Екатерины. Промороженно и недобро замер в ночи Петербург, щурясь на управляющего им по случаю чужака слепыми провалами подворотен.
Милорадович по привычке потянулся к галстуку, к припрятанному Орденскому кресту, но рука, даже в перчатке, моментально замерзла. Пряча ее в карман шинели, он укорил себя за душевную слабость – дом статского советника Клеопина в глубине Малой Подъяческой приветливо перемигивался свечами в окнах, на «чердаке» князя Шаховского нынче, как и всегда, должно быть многолюдно, а если продрог аж до зубовного скрежета, особая радость войти в уютный и дружеский дом.
Доложить о приезде генерал-губернатора не успели – хозяин, тучный и носатый, сам удивительно похожий на домашнюю нечисть, выкатился встречать прямо к лестнице.
– Ваше сиятельство! Какая радость! А мы уж ждали, ждали!
– Quoi du neuf, mon prince10? – весело спросил его Милорадович. – Зачем звали?
Князь в ответ замахал руками.
– Помилуйте, граф, мы всегда рады вас видеть! Вы не замерзли?
– Бог мой, замерз еще как! Холода-то нынче собачьи.
– В кабинете натоплено? – сурово спросил Шаховской куда-то в темный угол прихожей. Оттуда пробубнили невнятное, но князь довольно кивнул: – Идемте, граф. Я прикажу глинтвейна подать.
Из дверей выглядывала детская мордашка, лукаво блестели глазенки. Милорадович не удержался – подмигнул мальчишке в ответ.
– Кто это у вас, князь?
– А! Николка Дюров, ученик театральный, из балетного класса. Сестра его учится у меня в драматическом. Вот берем их к себе, да еще племянницу Катерины Ивановны, на праздники. Нам в доме веселей, и детям роздых.
– От занятий отлынивают, значит?
Шаховской в ответ негодующе вздернул нос.
– Не от занятий, граф, а так – хоть поесть вволю. Поверьте, мы им баклуши бить не дозволяем, занимаются как положено.
– Поесть?
– Поесть. На целых простынях поспать. Отдохнуть от колотушек. Все Театральное училище взять к себе, видит Бог, не могу, да и не дозволит мне князь Тюфякин.
Милорадович думал промолчать – князь Шаховской из театров ушел, рассорившись с князем Тюфякиным, так стоит ли слушать? – но не удержался и все-таки спросил напрямую у большеглазой мордашки:
– Что, правда, душа моя, кормежка скверная?
Мальчишка застыдился, покраснел до ушей, скрылся за угол. Потом, видно, взял себя в руки и выглянул снова.
– Точно так, ваше сиятельство, скверная!
«Р» у него выходила плохо, но Милорадович изумился другому.
– Бог мой! Что это ты так по-военному, будущий служитель Мельпомены?
– Mais vous êtes une generale, votre excellence11!
Милорадович рассмеялся. Во французском картавость мальчишки оборачивалась модным грассированием, зато от ошибок его князь Шаховской даже носом задергал.
– Mon prince12, душа моя, не тревожьтесь, я не обижусь. Сам вечно путаюсь и могу сказать, что барышень весьма забавляет.
– Рано ему еще о барышнях-то, – буркнул князь. – Другим замучил. Расскажи да расскажи ему про смоленский пожар!
– Про смоленский не расскажу, не видал, – бросил Милорадович небрежно, заметив, как вспыхивает надеждой детский взгляд. – А про московский или как Смоленск обратно брали…
– Идемте же, граф! – взмолился Шаховской. – Прохладно в коридоре стоять, а Николка вцепится, так уж не отстанет!
В кабинете князя, в покойном кресле, Милорадович едва не задремал с недокуренной трубкой в руке. Хорошо! Кресло, печное тепло и душистый табак, а князь еще и глинтвейн обещал. Растаяли тени промороженного Петербурга и непростых разговоров с Остерманом, и будто вернулись давние времена, когда они с кузеном Гришкой шатались в Сочельник по узким улочкам Кенигсберга в распахнутых студенческих шинелях. На каждом углу торговки орали: «Glühender Wein!», а мальчишки считали гроши и отчаянно боялись опьянеть – прежде не пили крепкого. Несколькими годами позже, в Геттингене и в Страсбурге, они с кузеном уже для забавы товарищей до первой звезды садили гопака на площадях, распугивая припозднившихся бюргеров и местных привидений, но в первое Рождество за границей были малы и опасались всякого неприличия.
Его совсем сморило, когда в подступающий сон ворвался знакомый вежливый голос:
– С прибытием, ваше сиятельство. Заждались вас.
Милорадович с усилием разлепил глаза. Кружку горячего вина ему протягивала актриса Ежова, свет очей Шаховского Катерина Ивановна, а за ее плечом возвышался военный, которого он помнил еще темнокудрым молодым адъютантом с античными чертами лица и спокойным внимательным взглядом. Впрочем, с тех лет взгляд monsieur Киселева остался прежним, разве что прибавилось уверенной определенности, а пролегшие среди кудрей залысины сделали еще выше умный лоб.
Пришлось встать, поцеловать ручки хозяйки и поприветствовать своего когдатошнего адъютанта, уже с год как произведенного в генерал-майоры.
– Bonsoir13, душа моя Павел Дмитриевич. Какими это вы здесь судьбами?
– Ради вас, ваше сиятельство, – склонил голову Киселев. – Вы не забыли о моей способности отыскивать нужное?
Способности Киселева лежали скорее в области чувствительности к неправде, но скрыть от него местонахождение кого или чего-либо и впрямь было всегда нелегко. Не зря же он теперь военным следователем подвизается.
– Да разве забудешь? И неужто опять с бумагами?
Киселев улыбнулся.
– Не с бумагами, конечно, однако вы правы – по делу.
Милорадович, досадуя, дернул галстук.
– Помилуйте, Павел Дмитриевич! Вечер, вино с пряностями, театральные красавицы – какие тут дела могут быть? Дайте хоть ненадолго забыть про счета, караулы, и что на Неве обвалился кусок набережной!
– Его сиятельство граф Михаил Андреевич истинно прав, и мы ждем вас в зале, господа, – вмешалась Катерина Ивановна с милой улыбкой, но Киселев даже бровью не повел.
– Мы не задержимся, damoiselle Egoff14.
Катерина Ивановна подмигнула в ответ и вышла, оставив их наедине, но Милорадовича покоробило. Хорошо, что тут нет Шаховского – князь трепетно относился к репутации своей любимой Ежовой, которая лишь по собственному почину не желала стать «смешной княгиней», по-прежнему регулярно получала билеты на ведовство и, хоть и пользовалась ими исключительно для театра, вызывала этим разные толки.
Пришлось сесть и указать Киселеву на кресло. Павел Дмитриевич чинно положил ладонь на подлокотник.
– Не о набережной я хотел говорить, а попросить ваше сиятельство о помощи одной особе, к коей питаю большое уважение.
Милорадович устало вздохнул в сторону, хотя утаить что-либо от Киселева было практически невозможно.
– Говорите.
– Графиня Потоцкая с дочерьми в Петербурге, как вы знаете, – обстоятельно начал Киселев – разом вспомнилось, как он зачитывал бесконечные реляции после сражений и просил внести правки. А что, спрашивается, после него править? Излагал на бумаге факты Киселев тоже всегда очень гладко.
Милорадович с трудом сдерживал зевоту, но вспомнил, что означенной графине Киселев надеется стать зятем, а значит, следует хотя бы изобразить внимание – усилие собеседник почувствует и оценит.
– О тяжбе comtesse15 Потоцкой с пасынками я наслышан. Продолжайте, прошу вас.
– Она просит ваше сиятельство принять ее и разобрать дело, надеясь на ваше справедливое заступничество и всем известную смелость.
– Бог мой! Павел Дмитриевич, канцелярия открыта для всех просителей в приемные часы, но я все-таки по иному ведомству. Да и известная ваша близость к государю могла бы много больше пользы принести для графини Потоцкой. Отчего же вы не сами?..
Киселев любезно улыбнулся, но в глазах мелькнуло приметное огорчение.