Зернов и Сергеев сидели вдвоем на скамейке в издательском внутреннем дворике; машина, которая привезла их, только что уехала, и они могли бы сразу войти в дом и подняться наверх, в свою редакцию, где заведующий, младший редактор и девять редакторов располагались в двух комнатах, довольно большой и очень маленькой. Но отчего-то Зернов с Сергеевым не сделали этого, а сели на скамейку – оттого, может быть, что Зернов чувствовал себя не очень хорошо. Однако, несмотря на неважное самочувствие, думать он уже мог четко, и неизбежный и необходимый разговор между ними начался сам собой, когда Зернов сказал:
– Странное впечатление: словно когда-то это уже было. Совсем недавно… И вот сейчас со двора уедет фургон. Но видишь, нет никакого фургона, а я ведь точно вроде бы помню: он стоял тут, во дворе, вон, около дверей, выгружали книги – в магазин пришел контейнер. Потом фургон, помнится, стал разворачиваться, неловко так, в несколько приемов, вперед-назад, а потом уехал. – Зернов еще раз обвел дворик взглядом. – Наверное, это и есть так называемая ложная память. Кажется, что все было точно так, а начнешь анализировать – и оказывается, ничего подобного… Знаешь, у меня эта память в последнее время что-то разыгралась, мне даже немного не по себе из-за этого…
Сергеев только усмехнулся в ответ, пошевелил губами. Подвывая на низкой передаче, фургон въехал из подворотни задним ходом и стал неуклюже, туда-сюда, разворачиваться. Наконец остановился, водитель вылез, распахнул заднюю дверцу, и девушки принялись таскать пачки книг из магазина и складывать в кузов. Зернов смотрел, забыв закрыть рот. Потом медленно проговорил:
– Не понимаю…
– Пора понять, – сказал Сергеев негромко. – Вот так мы теперь живем. Навыворот.
– Слушай, я вспомнил: это ведь действительно было! С фургоном. Было… вчера? Нет, вчера меня тут не было. Нет, сегодня! Когда же это было сегодня? Мы ведь только что приехали!
– Это было сейчас.
– Не понимаю… – озадаченно проговорил Зернов.
– Это произошло только что. На твоих глазах. Но до того было еще раз. Пять, десять или, может быть, двадцать миллиардов лет тому назад – никто не знает, когда именно.
Зернов отозвался на эти слова не сразу. Помолчал, пожал плечами:
– В такие цифры я вообще не верю. И фантастикой никогда не увлекался. И не жалею: хватило с меня и той истории… Ты можешь объяснить так, чтобы было понятно?
– Попытаюсь. Объяснение таково: мы живем в обратном ходе времени. Возвращаемся по своим следам. Это доходит?
– Наивный вопрос. Конечно, нет. Что тут может дойти? В этих словах, по-моему, ноль смысла.
– Обратный ход времени. Ну, ты же образованный человек и обладаешь каким-то представлением об устройстве мироздания. У нас в редакции полно брошюр «Знание».
– Ну и что? Они бывают нужны редакторам – мало ли…
– Ты уж лучше не перебивай пока. – «Опять хамит», – сердито отметил Зернов, но смолчал. – Соберись с мыслями. Пульсирующая модель Вселенной. Помнишь? Ну, разбегание галактик, эффект Доплера, и все прочее. Затем – в какой-то миг времени – остановка…
– Насчет остановки я не помню. Может, и не читал.
– Остановка – и начало обратного процесса: сбегание галактик к одному центру, фиолетовый Доплер вместо красного и так далее.
– Постой, постой. Ну, вспоминаю – была такая гипотеза. Но она ведь даже учеными окончательно принята не была, не доказана, чего-то там не хватало…
– Ну, законам-то бытия все равно, приняты они или нет – действуют себе, и все тут, это ведь не уголовный кодекс или, допустим, гражданский… И вот эта гипотеза, вероятнее всего, оправдалась. Из всех возможных объяснений это – самое естественное. Но кроме сбегания галактик произошло, видимо, и еще одно, самое существенное: вспять повернуло и время. И если раньше оно шло, допустим, от минуса к плюсу – или, если угодно, справа налево, то после этого двинулось обратным путем – слева направо, от плюса к минусу. То есть от будущего к прошлому. Вернее, от того, что мы тогда называли будущим – к тому, что тогда же считалось прошлым.
– Стой, так это же… Была у нас в свое время одна рукопись об этом. Что же ты мне ее пересказываешь? Я же сказал – не надо фантастики…
– А то, что ты сейчас тут сидишь, это что: фантастика или факт? Рукопись – да, была. И будет еще, никуда не денется и ничего с этим не поделать. Но я-то о реальной жизни говорю.
– Ну ладно, допустим… И когда это случилось? Поворот времени?
– Я же сказал: никто не знает. Из нас, ныне живущих, никто. Ведь после того, как мы с тобой умерли…
– Что-что?
– Да не дергайся. Понимаю, что тебе неприятно. Но больше ты не умрешь, не бойся. Однако в свое время мы с тобой померли, и после нас были еще десятки, или сотни, или миллионы поколений, и все они тоже успели умереть, а потом, возможно, – возможно, но вовсе не известно наверняка, ибо это недоказуемо! Вселенная существовала еще какое-то время, миллиарды лет, может быть, без нашего участия, без участия разумной жизни; но может быть, разум существовал и до самого конца – а потом все двинулось задним ходом, и стали снова возникать и протекать те же процессы, что происходили раньше, при прямом ходе времени – но только в обратном направлении. И снова повторялись те же поколения, но уже от последующих к предыдущим, если судить со старых позиций – от детей к отцам, от следствий – к причинам…
– Да нет, – сказал Зернов уверенно и даже махнул рукой. – Этого не может быть.
– То есть как? – опешил Сергеев.
– Очень просто. Ведь если так, значит, должны повторяться все те события, которые происходили раньше? Только в обратном порядке… Или я неверно понял?
– Ты понял правильно. Зернов усмехнулся:
– Кто же это разрешит?
– Что ты сказал?
– Сказал ясно: кто это разрешит! Кто допустит!
– А, вот что, – Сергеев серьезно и даже как бы сочувственно посмотрел на Зернова. – А никто никого не спрашивал. Вот никто и не запретил. Да и кто бы мог? Господь? Так мы его не признаем – де-юре, во всяком случае.
На этот раз Зернов молчал не меньше минуты.
– Но как же так… Вся наука, философия… Движение вспять? Прогресс ведь неудержим, необратим!
– Вижу, ты и правда сильно растерялся, если такими аргументами… Почему вообще существует мир? Да еще не всегда такой, каким мы его себе представляем – или, если точнее: всегда не такой.
– М-да, – сказал сильно озадаченный Зернов. – Конечно, так можно объяснить некоторые частности… Но все же вдруг, сразу я эту точку зрения принять не могу.
– Да ведь это дело целиком твое, мир от твоего мнения не изменится. Ну, не признавай, пожалуйста, сделай одолжение. Тем не менее только благодаря этой, как ты говоришь, точке зрения ты сейчас существуешь на свете.
– Я существую потому, что в свое время родился, надо полагать.
– Нет. Это в том течении времени ты существовал поэтому. Родился, жил, умер. Нормальная последовательность – тогда. А теперь – наоборот. Вернулся – жил – исчез. Или, если угодно, антиродился.
– Не понимаю все же.
– Что именно? Механизм антирождения? Ну, в этом я, естественно, не специалист, я по-прежнему филолог и, дожив до ранней молодости, снова окажусь на филологическом, а никак не на медицинском. Но если это тебя так интересует, позвони кому-нибудь из гинекологов, если только…
– Я лучше прямо отсюда подъеду.
– Отсюда ты, Митя, никуда не подъедешь, да и позвонить даже не сможешь – если только в том, прежнем течении времени у тебя в этот день не было никаких контактов с гинекологами.
– Зачем они были мне нужны? У Натальи здоровье такое, что позавидовать можно…
«Много ты знаешь», – очень хотелось сказать Сергееву, и еще кое-что добавить по поводу Зернова и Натальи Васильевны; но сейчас не время и не место было, и он сдержался.
– Но в конце концов, – произнес он вслух, – придется тебе, как и мне, и каждому вернувшемуся, просто поверить, что так все и происходило, и происходит. Надо бы, конечно, говорить «воскресшие», но тот термин чересчур окрашен эмоционально и мифологически. Правда, еще не так давно мы его и употребляли…
– Несколько лет назад… – Зернов ухватился за эти слова, прикинул: – То есть, глядя с моей позиции, через несколько лет?
– По старому счету – да.
– Это когда я уже… – Последнего слова Зернов не произнес.
– Да. Тогда происходило много, очень много интересного, важного, нужного, тебе рассказать сейчас – ты не поверишь, что такое могло быть. Но если на тебя выбросить всю информацию сразу – задохнешься. На сегодня хватит, пожалуй.
– А ты… долго еще жил после меня?
– То есть когда я вернулся? Двадцать лет назад.
– Выходит, пережил меня на двадцать лет. Ну, знаешь… – казалось, Зернов и тут не удержится и спросит – а кто позволил; однако же сдержался.
– Вот видишь, – сказал Сергеев, – ты уже начинаешь ориентироваться в новой системе понятий. Да, на двадцать… Но ты не обижайся: дело прошлое. Так что теперь я соответственно на двадцать лет старше тебя, богаче в смысле опыта, ко многому успел привыкнуть, хотя со многим так и не могу в глубине души согласиться, но это другой разговор… Ну, если тебя волнуют вопросы продолжительности жизни, можешь утешиться тем, что исчезну я на восемь лет раньше тебя. И ты будешь еще студентом, пользоваться всеми благами молодости, когда я уже окажусь в начальной школе. Устраивает?
Зернов пожал плечами.
– Давай о деле. В том, что ты излагаешь, я вижу все больше слабых мест… Ну например: еще по школе помню, что все виды энергии в конце концов переходят в тепло, а его ни во что обратить нельзя…
– Жизнь вообще полна всяческих алогичностей. Разве когда-нибудь было иначе? Никто не запрещает тебе думать, только вот опровергнуть лучше не пытайся: безнадежная задача. Лучше усвой то, что в главном ты уже понял: дело далеко не исчерпывается тем, что мы движемся от старости к детству, а не наоборот. Мы еще и проходим этот путь след в след, точно так же, как совершали его в тот раз, только в обратном порядке. След в след, и если сейчас мы с тобой сидим здесь и разговариваем, то лишь потому, что в тот раз, когда мы вышли из редакции, закончив процедуру передачи дел – временной, считалось, но было ясно, что ты ложишься надолго, хотя никто не знал, конечно, что ты больше не вернешься… Ну ладно, ладно… Так вот, когда мы спустились сюда, машины еще не было – директорской, она потом отвезла нас к тебе…
– Та, что сейчас привезла нас сюда?
– Именно. Ее тогда не было более получаса, и мы с тобой сидели вот на этом самом месте и болтали. Вот почему у нас и сейчас нашлась возможность посидеть и поговорить. Иначе ее не возникло бы. Так что если у тебя в той жизни, – так говорить проще всего: в той жизни, – не было в этот день, скажем, встречи с гинекологом, то и на этот раз ты его никак не встретишь.
– Ты абсолютно уверен? Стопроцентно?
– На сто в квадрате. Невозможно, и все.
– Пусть так. Тогда объясни вот что. Ты прав: в прошлый раз мы сидели тут же, я помню, но говорили-то мы не об этом! Обо всем этом мы с тобой в тот раз никак не могли разговаривать, верно? И когда три дня назад я звонил тебе из дому – согласен, это было повторением звонка в той, как ты назвал, жизни – но в тот раз мы и по телефону говорили совсем другое, я точно помню: я тебя расспрашивал о заседании тиражной комиссии. А если так – а оно именно так! – значит, не все повторяется! Согласен?
– Было бы странно, если бы до тебя никто не заметил этого несоответствия. Все замечают. И, наверное, куда больше об этом думали, и куда больше нас понимали те, кто жил до нас и успел исчезнуть прежде нас – то есть те, кто в прошлой жизни жил соответственно после нас: отдаленные потомки. Возможно, они делали какие-то выводы…
– Ты говоришь так, словно ничего об этом не знаешь.
– А откуда же мне знать? В первой жизни они пришли после нас, и мы, естественно, могли только гадать о них. А на этот раз они были раньше – и исчезли, и то, что они знали, ушло с ними.
– Но ведь должны были остаться труды…
– Труды исчезали значительно раньше их авторов.
– Ну, хотя бы из уст в уста, из поколения в поколение?
– Из поколения в поколение… – медленно повторил Сергеев и задумался ненадолго, то ли отыскивая ответ, то ли уже зная его, но колеблясь – нужно ли ответить. Наконец сказал:
– Вероятно, что-нибудь подобное существует… Можно предположить, что какие-то, скажем, информационные туннели тянутся из далекого прошлого – по нынешнему отсчету прошлого – в наши дни, в сегодня. Но ведь туннель – не полевая дорога, к нему нельзя подойти в любой точке, только в начале или в конце, а если то и другое для тебя недоступно – придется рыть шахту или вести подкоп сбоку, а это очень трудно, очень…
– Сравнение хорошее, – оценил Зернов, только ты, пожалуйста, объясни на этот раз проще, без художественности.
– Ты извини, просто я за двадцать лет этой жизни успел уже ко всем таким понятиям привыкнуть, забываю, что для тебя все внове… Понимаешь, в этой жизни у большинства людей прошлое как бы отсекается. Прожит день – и словно его не было. Эти люди о своем нынешнем прошлом знают не больше, чем в первой жизни, когда оно было будущим… Вот ты, например: ты помнишь, что было с тобой уже в этой жизни – вчера, позавчера?
Зернов подумал.
– Ну, я все-таки болел… – осторожно ответил он на всякий случай: была у него старая привычка – при всех условиях обеспечивать себе отход в случае, если что-то скажется не так. – Поэтому у меня в голове некая неразбериха, я и сам не всегда понимаю. Ну вот, помню например, что был в больнице. Что звонил тебе. Что мы устроили что-то вроде вечеринки в редакции…
– Стоп! Это уже наложение. Вечеринка – из первой жизни, сейчас она нам еще только предстоит. Но больница действительно уже позади, больше ее в твоей жизни не будет. Ага, значит, есть у тебя какие-то воспоминания о том, что было вчера. Насколько я знаю, у большинства людей они сохраняются в первое время после возвращения. Но потом исчезают.
– Почему?
– Да скорее всего потому, что люди просто не хотят ее сохранить – память о вчерашнем дне. Она ведь очень часто мешает. А для того, чтобы удержать эту память, нужны некоторые усилия – такие, какие были нужны в прошлой жизни, чтобы представить себе какие-то черты будущего. Зато прошлая память – то, что теперь у нас в будущем, – существует без всяких наших усилий и известно более или менее точно, в соответствии с крепостью первой памяти каждого из нас…
– Подожди. Мы говорили о туннеле, как ты назвал…
– Ну, это понятно: не обладая нынешней, второй памятью, подключиться к этому туннелю никак нельзя: сегодня ты узнал от кого-то нечто о былом, а завтра уже забудешь, значит – никому из следующего поколения передать не сможешь: своему отцу, допустим, или матери, вообще – любому из тех, кто вернется после нас и будет еще жить, когда мы уже исчезнем.
– Да, верно, память нужна для этого.
– Мы ее называем второй памятью.
– Запомню… И для нее нужно усилие, а люди не хотят его?
– По большей части. Потому что с этой второй памятью жить труднее. Знаю по себе.
– У тебя она есть?
– Есть, – как-то неохотно ответил Сергеев. – Ты спрашивай, – добавил он, – не медли, время-то нам отмерено заранее, и течет, не удержишь, не продлишь…
– Да-да. Значит, выходит, мы теперь знаем свое будущее?
– Знаем наверняка. Потому что не можем совершать никаких других поступков, кроме тех, какие были совершены в той жизни. Все происшедшее накрепко впаяно в свой миг времени и никуда деваться не может. Время – железная детерминанта, иначе Вселенной вообще не существовало бы. И когда миг возвращается в обратном течении времени, он приносит с собой все без исключения, до последней мелочи все, что в нем содержалось и продолжает содержаться. Миг времени – или квант времени, как угодно, – идеально консервирует все заключающееся в нем. И нам никуда не деться от этого.
– Хорошо, хорошо. Убедительно, не спорю. И все же вернемся к началу: разговариваем-то мы иначе! Не те мысли, не те слова. А ведь это тоже – факты бытия. Следовательно, существуют исключения из правила?
– Кажущиеся исключения.
– Объясни.
– Ты сказал: мысли и слова. Но это, ты сам знаешь, совершенно не одно и то же. Слова… Слушай, а так ли уж ты уверен, что я сейчас выговариваю те слова, которые ты воспринимаешь?
– Полагаешь, у меня расстройство слуха? А у тебя?
– Ни в коей мере. Но проследи за моими губами, пока я говорю…
– Ты знаешь, – признался Зернов через секунду, – как-то трудно перевести взгляд.
– Естественно – потому что когда мы разговаривали в тот раз, ты мне в рот не смотрел – ни к чему было. Тогда остается тебе только поверить: артикуляция не совпадает. Губы, язык выговаривают одни слова, а ты слышишь другие. И я тоже. И все.
– Но в таком случае…
– Ты, я, все люди – мы слышим, надо полагать, не слова. Мысли. А внешне – для глухонемого, допустим, читающего по движениям губ, – мы ведем точно тот же разговор, что и тогда, только навыворот.
– Тогда. Миллиарды лет назад?
– Это нас не должно волновать. Для нас этих миллиардов не было и не будет. Они уже миновали.
– Пусть так. Значит, для мыслей все же делается исключение? А может, и не только для мыслей? Если у нас все должно происходить наоборот, как в киноленте, пущенной с конца, то мы должны ходить – пятясь, ездить только задним ходом, я уж не говорю о многих физиологических деталях. А на самом деле…
– Знаю, что ты хочешь сказать. Это тоже приходило в голову каждому. А объяснение просто. Строго в обратном порядке повторяются все процессы, в которых не участвует жизнь. А когда участвует – возникают какие-то отклонения, тем более значительные, чем выше по уровню эта жизнь. Но не в событийном ряду! Повторение события – закон в любом случае. А в ряду, так сказать, рационально-эмоциональном, интеллектуальном, духовном, если хочешь, и на самом деле происходят процессы, не являющиеся зеркальным отражением тех, что существовали в той жизни. Понаблюдай рыб в аквариуме – когда в твою жизнь опять вернется аквариум, мне помнится, это должно произойти довольно скоро…
– Верно, – согласился Зернов и ощутил удовольствие при мысли, что вскоре у него опять будут рыбки; в той жизни он подарил их сыну, вернее – его жене, когда она забеременела: на рыбок в аквариуме приятно смотреть, они успокаивают, улучшают настроение, а это очень важно для будущего ребенка… И тут же понял вдруг, что ребенок этот уже был, прошел и больше его нет и никогда уже не будет, и Зернову так никогда его и не увидеть, – и стало очень тоскливо на миг.
– Так что ты – о рыбках?
– Они будут плавать в аквариуме по-разному: то головой вперед, то хвостом. Но вот мышь уже пробежит точно по той же, что и тогда, дороге, но в трех случаях из четырех – головой вперед. А человек, за исключением самых маленьких детей, идет нормально во всех случаях. Хотя, откровенно говоря, пятиться – легче. Не замечал?
– Да, – вспомнил Зернов. – Это я почувствовал.
– И машину человек ведет точно так же. Хотя куда проще – положить руки на баранку и позволить ей ехать багажником вперед. Но сознание не мирится с этим. Не желает мириться.
– Иными словами, когда в действии участвует сознание…
– Именно. Зернов помолчал, потом выговорил с недоверием:
– Выходит, по-твоему, что сознание – вне времени? Неподвластно ему? И связь его с материей, с веществом…
Сергеев откинулся на спинку скамьи, сложил руки на груди (в прошлой жизни он совершил это движение после длинной тирады, которой старался убедить Зернова по всем правилам логики в том, что болезнь у того пустяковая, бояться совершенно нечего, а надо оставаться бодрым и побыстрее выздоравливать, чему Зернов очень хотел поверить, но до конца как-то не верилось, и он подозревал к тому же, что Сергееву вовсе не хочется, чтобы Зернов быстро вернулся – и это нежелание его было Зернову абсолютно понятно и казалось естественным, но приятным от этого оно не становилось). Сергеев усмехнулся уголком рта:
– Во времени – материя. Она вцементирована во время каждой своей частицей. А сознание… Может быть, сознание – не просто или не только продукт материи? Наверное, философы и естественники об этом думали и думают, только нам с тобою не узнать… Но во всяком случае, мысли возникают у нас не как обратная запись прежних, а заново и независимо от прошлого – хотя, конечно, и опираются на опыт. Беда только в том, что мыслим мы, так сказать, вхолостую: то, что мы думаем, никак не влияет на наши действия – они предопределены. Тут запрет. Поэтому три дня назад ни я не мог приехать к тебе, ни ты ко мне: не было такой поездки в той, первой нашей жизни. И ты, и я могли в тот миг делать лишь то, что делали в это же время в первой жизни. Хотя думать при этом могли о чем угодно, и хотеть – тоже чего угодно. Ничего, когда свыкнешься с этим комплексом явлений, успокоишься, примиришься – то поймешь, что в нынешнем нашем бытии хорошего, пожалуй, не меньше, чем плохого, а больше…
– А что в нем плохого? – успел еще спросить Зернов.
Но Сергеев уже встал, и Зернов тоже поднялся почти одновременно – не потому, чтобы ему захотелось встать, но просто тело само встало; значит, время пришло. Зернов оперся на руку Сергеева, и они медленно пошли к подъезду издательства. Зернов успел еще только сказать:
– Обо всем этом надо бы книгу издать. Пособие для возвращающихся. Если, конечно, еще не издана. Сергеев невесело ухмыльнулся:
– Нет, ты еще не обвыкся. Книгу издать? Да разве мы сейчас издаем? Все наоборот, друг мой милый, все наоборот…
Первый день на старой работе для Зернова прошел как-то незаметно и очень непривычно, хотя, с другой стороны, все было почти как тогда – внешне, во всяком случае. Приходили те же люди, большинство из них Зернов помнил, а остальных быстро припоминал, как только начинался разговор, и дело сразу вспоминалось, по которому посетитель явился. Но не сразу оказалось можно привыкнуть к тому, что о делах говорить в общем не было никакого смысла, потому что Зернов уже начал понимать, а каждый из его собеседников давно понял, что результат визита предопределен, заранее известен, ничто не изменится от того, будут ли они говорить, как и в той жизни, об этом самом деле, или о чем-то не имеющем к нему никакого отношения, или просто будут сидеть и молчать отмеренный до секунды срок, предоставляя губам произносить бессмысленные звуки; впрочем, как оказалось, можно было сделать из этого своего рода развлечение, пытаясь услышать не то, что звучало, но разгадать, что было сказано тогда, в той жизни; независимо от этого любой вопрос, с которым приходили, из ясного и решенного в начале визита превращался в открытый и неясный – все равно, когда посетитель уходил с выражением надежды на лице, он уносил с собой нерешенный вопрос. Немало было, впрочем, и таких вопросов, которые оставались неясными, с какого конца к ним ни подходи, но и это было привычно еще по той жизни.
Бывали, правда, и затруднительные для Зернова ситуации в случаях, когда шел осмысленный разговор и собеседником оказывался человек, обладающий той самой памятью – Сергеев тогда окрестил ее второй памятью, – которая хранила то, что уже минуло в этой, теперешней жизни. Большинство этих людей успело уже прожить здесь намного больше, чем Зернов, и был у них, следовательно, опыт, какого у Зернова быть не могло; и вот эти посетители ставили зачастую его в тупик словами неожиданными, и не просто неожиданными, но пугающими или, самое малое, приводившими Зернова в глубокое смущение. Так, один из них, например, глядя на застекленный шкаф, в котором стояли редакционные экземпляры изданных книг, сказал вдруг (а лицо его при этом сохраняло то просительно-заискивающее выражение, какое было в первый раз, в той жизни, потому что тогда решался вопрос, очень для посетителя важный, а как решить его – было целиком в ведении Зернова, заведующего редакцией): "Да, нету здесь уже Набокова, и Солженицына нет, вон и Замятин исчез, и Войнович, многие. Некрасов Виктор Платонович, ныне уже здравствующий, вот там стоял, на второй полке, с краю, как сейчас помню, а пониже – «Жизнь и судьба». – «Какая жизнь, чья судьба?» – не понял Зернов, в то время как холодок от только что названных фамилий растекался по всему его телу. – «Гроссмана „Жизнь и судьба“, роман знаменитый…» Зернов о таком романе не слышал вроде бы, наверное, написан он был уже после его, Зернова, смерти (теперь он мысленно произносил это слово без страха, поверив наконец, что тот ужас, который оно обозначало, ему на несколько ближайших десятилетий не грозил), – но на всякий случай спросил: «Это какой же Гроссман?» – «Да Василий же, какой еще?» – ответил посетитель, и ощущалось удивление в его ответе-вопросе. Тут Зернов припомнил, что и правда, будут со временем ходить такие слухи о каком-то арестованном романе автора, уже давно и основательно раскритикованного. Да нет, его еще только будут обоснованно критиковать, – мысленно поправил Зернов сам себя; он, однако, всегда в той жизни предпочитал на слухи не обращать внимания: то, что ему полагалось знать, он получал из серьезных источников, а не из базарных разговоров. «М-да, – произнес он неопределенно, – но вот те, кого вы упомянули… эти авторы… что же, вы хотите сказать, что они тут, у нас, изданы были, раз в этом шкафу, по вашим словам, стояли?» – «Да вы что, не помните, что ли?» – недоуменно ответил вопросом на вопрос посетитель; но тут же спохватился, видимо поняв, что Зернов совсем недавно еще вернулся, и все это издавалось еще до него и исчезло до него. «Да, – подтвердил посетитель, – издавались, множество таких книг было, и теперь без них как-то тоскливо – мы же все их в руках держали, читали, говорили…» – «Как же это можно было их издать? – очень тихо спросил Зернов. – Что, было такое указание?» – «Многое было, – ответил сидевший напротив, – такое, что сейчас уже не всегда и веришь памяти, но было, точно было, жаль только, что кончилось, теперь уже навсегда, в нынешнем времени больше не повторится». Разговор этот очень смутил Зернова, и после него он подумал, что, пожалуй, Сергеев прав в том, что без этой второй памяти жить легче; вот он, Зернов, не знал до сей минуты ничего подобного, и было спокойно, а сейчас возникло в душе тревожное беспокойство оттого, что оказалось возможным то, что по всякой логике было раз и навсегда невозможно, недопустимо и неприемлемо – но что же в таком случае вообще происходило в мире? Боязно было думать об этом, но в то же время и влекло к этой странной информации, как влечет порою к пороку. Так что Зернов, пожалуй, даже порасспросил бы собеседника еще, но время визита истекло, и посетитель ушел со своим нерешенным вопросом, чтобы никогда больше уже не возникнуть. Другой посетитель по ходу, казалось бы, отвлеченного разговора, – речь шла о сельскохозяйственных делах, посетитель в прошлой жизни пробивал вопрос об издании книжки его очерков, – вдруг сказал жестко: «Дубина эта, манекен для побрякушек!..» – при этом взгляд его был направлен не на Зернова, а значительно выше – туда, где на стене висел портрет – Зернов и не глядя знал, что портрет висит, и знал чей. Тут уже Зернов просто испугался и просто-таки вытолкнул из себя: «Да что вы себе позволяете! Да вы…» Но посетитель только усмехнулся и сказал: «А вы что, боитесь, посадят? Не волнуйтесь, теперь уже не посадят, это у меня позади». Зернову очень хотелось сию же секунду выгнать посетителя из кабинета, но нельзя было: время не вышло, и они еще минут десять сидели друг против друга, работая губами, но ничего осмысленного более не сказав. О подобном безобразии, откровенно говоря, нелишне было бы и проинформировать; однако в той жизни этого разговора не было, а значит, и информации не было, и приходилось с этим мириться, внутренне одновременно кипя от негодования и содрогаясь от холодного страха. Этот посетитель определенно тоже знал нечто такое, что происходило в прошлом и Зернову было неведомо. Черт, – занервничал Зернов, – так ведь работать совсем невозможно будет, начнут меня осыпать такими вот заявлениями, а я совершенно не в курсе и оттого не понимаю, как держаться и что тут вообще можно предпринять. Нет, лучше бы, пожалуй, и вовсе не было второй памяти… Просто свинское положение: даже просто сходить в библиотеку, полистать подшивки нельзя – и потому, что не ходил я в той жизни в библиотеку, и потому, что газеты и журналы, в которых обо всем наверняка писалось, исчезли вместе с теми временами и теми событиями, и нигде ни клочка не сохранилось. Информационный туннель, о котором Сергеев толковал? Да существуют ли такие, и как до них добраться – кто же объяснит? Если это вообще возможно… К счастью, больше таких разговоров в тот день не состоялось, и можно оказалось доработать спокойно.
Правда, немного кольнуло его, когда Мила, младший редактор, незадолго до конца работы (а по-старому – вскоре после начала) встала, подошла к шкафу, вынула томик, новенький, свеженький, и с зерновского стола взяла второй точно такой же – и направилась к двери. «Мила, вы куда это? – окликнул ее Зернов, не допускавший, чтобы редакционные экземпляры показывали кому-нибудь вне его кабинета, даже самому автору, еще не получившему своих договорных десяти экземпляров. – Куда понесли?» Мила, не оборачиваясь, ответила: «В производственный отдел, сдавать» – и вышла. Так Зернов впервые всерьез столкнулся с тем, что теперь в издательстве книги не выходили, как в той жизни – теперь они, напротив, одна за другой должны были сдаваться производственникам, когда приходил для этого день, свозиться из магазинов и складов в типографии, где с них снимали переплеты, разброшюровывали, расфальцовывали, сросшиеся сами собой листы пропускали через машины, где они свертывались в непрерывный рулон бумаги, позже увозившийся на фабрику или на станцию для погрузки в вагоны и отправки на бумажную фабрику; набор же в конце концов поступал в линотипы или другие наборные устройства и превращался в однородную металлическую массу – такая техника была тогда при Зернове, такой, понятное дело, оказалась и сейчас. Вот в чем заключалась теперь работа, и Зернову это даже понравилось невозможностью каких угодно недоразумений и неприятностей – кроме тех, конечно, какие состоялись в той жизни, но те можно было теперь считать как бы официально предусмотренными, и оттого не такими уж и неприятными – как горькое лекарство, например, которое полезно, в отличие от горькой же водки, которая, как известно, скорее вредна. Зернов уже начал понимать, что привыкнуть ко всему этому можно и жить можно, потому что главное в жизни и в работе – процесс, а возникает ли что-то в его результате или исчезает – не столь важно, если процесс отлажен и если он нужен – или принято считать, что он нужен; это, по сути дела, одно и то же. Когда Зернов понял это, на душе стало вдруг солнечно и воздушно: оказалось непреложным, что все годы, проработанные им в издательстве в той жизни, он неизбежно проработает и сейчас и никакие силы этого не изменят. И это сознание наполнило его такой беззаботностью, какой он раньше в себе никогда не ощущал.