Сначала в году было триста шестьдесят пять дней с четвертью, так что каждый четвертый год получался на сутки длиннее. В сутках содержалось двадцать четыре часа, в часе – шестьдесят минут, в минуте – столько же секунд.
Потом четвертушки по общему решению отпали: они только усложняли счет. Високосных лет не стало. Никто не пожалел.
Затем изменилось летосчисление. Какое-то время годам велась двойная бухгалтерия: отмечалось, каким был текущий год на родине, то есть на Земле, а в скобках – какой шел по своему, местному счету. Однако прошли дни – и решили, что двойной отсчет ни к чему: все равно никто не мог с уверенностью сказать, какой год стоял сейчас на Земле: пока их швыряло по пространству, могли и сбиться, да и не было гарантии, что там, где они сейчас находились, время текло так же, как на планете, отторгнувшей их, как инородное тело, несовместимое с нормальной жизнью. Две тысячи с чем-то – цифры эти ничего более не означали. Их перестали употреблять. И сейчас корабельный календарь показывал лишь, что год нынче шел восемнадцатый.
Дальше – отбросили лишнюю пятидневку, и в году осталось ровно триста шестьдесят дней; двенадцать месяцев по тридцати суток в каждом. Так что исчисление возраста теперь не вполне совпадало с некогда привычным. Ну и что?
Так они постепенно – в душе – уходили от Земли все дальше. Как и сами, наверное, успели стереться из памяти метрополии, да и всей Федерации.
Это – старые. А молодым уходить было неоткуда, потому что Земля, как и любая другая из планет, являлась для них лишь звуком пустым, не более. Реально было только то, что происходило тут, в строго ограниченных, безвыходных пределах корабельных корпусов; и еще заслуживало какого-то внимания нечто, возникавшее совсем неподалеку. За бортом. Рукотворная планета Петрония – так ее, после небольшой дискуссии, нарекли. До таких вот размеров сузилась Вселенная.
Так был нынче устроен мир.
Впрочем, разве вблизи корабля и на самом деле что-то возникало?
Имелись в этом сомнения. И даже немалые. Чем дальше, тем больше их становилось. Но об этом вслух, официально никто пока еще не говорил. Может, потому, что как-то неудобно казалось. Все-таки столько лет верили в сотворение нового мира. А еще точнее – только эта надежда позволила в свое время выжить. Сохранить облик человеческий. Хотя вообще-то потерять его было очень несложно, когда – эти самые восемнадцать лет тому назад – стало ясно, что не только на Землю или хотя бы на какую-нибудь Ливию, но и вообще никуда им больше не попасть и жить придется здесь, в корабле. Или вообще не жить.
Вот тогда-то и спасла идея: самим создать планету. Тут, рядышком. За бортом.
И еще одно, конечно, выручило: то, что потом назвали старинным термином – «Демографический взрыв». Или (это физик, ехидно) эрой спаривания.
Началось с того, что, как уже известно, у Веры – по-старому бортпроводницы, а по тогдашнему фактическому своему положению – жены администратора Карского, родилась дочка. Назвали ее тогда красиво: Орланой. Так захотелось матери, хотя Инна, в прошлом актриса, предлагала имя куда более скромное: Офелия. По воспоминаниям театральной молодости. Карский, однако, помнил, что у девушки из пьесы судьба оказалась незавидной, и долго еще обижался на Инну, усмотрев в ее рекомендации скрытое недоброжелательство. Хотя на самом деле ничего подобного, конечно, не было.
– Вот сами родите, – сказал он тогда актрисе, – тогда и называйте как вам заблагорассудится.
Инна в тот раз промолчала. Только надменно запрокинула голову и поджала губы.
А через полгода взяла да и родила.
Однако Офелией не назвала. По той, наверное, причине, что произвела на свет мальчика. Красивого, со временем все более походившего на штурмана Лугового. Отец страшно гордился. Все ждали, что имя младенцу дадут классическое – что-нибудь вроде Фортинбраса, скажем. Но оказалось, что родился просто Семен. Тут сыграло роль совпадение: оказалось, что и отец Инны был Семен, и родитель штурмана Лугового носил то же самое имя. Ну что же: в жизни еще и не такое случается.
Истомин немного огорчился тому, что Инна оказалась теперь уже на все времена для него потерянной; но (во всяком случае, так казалось со стороны) быстро утешился тем, что у него забот не прибавилось, в отличие от родителей.
Прошло не так уж много времени – чуть больше года, помнится, – и ему стало казаться, что хорошо бы устроиться где-то подальше от ребячьего писка и семейных идиллий; укрыться от торжествующих взглядов, которые Инна нет-нет, да и бросала в его сторону. Захотелось вдруг уединиться от всех, никого не видеть как можно дольше, а главное – не слышать детских голосов, порою начинавших казаться ему невыносимыми вплоть до того, что приходило на память древнее изречение: «Детей убивать, конечно, нельзя, но что-то же нужно с ними сделать!» Причиной столь сильной мизантропии было то, что Инна родила второго ребенка, и, как и следовало ожидать, Истоминым овладела непродолжительная, но весьма сильная досада на самого себя: ведь, не взбрыкни он тогда, не закружись голова от близости Земли, от предвкушения новых мест и новых лиц, молодых и прекрасных, – близость с Инной сохранилась бы, и детишки эти были бы сейчас его. Теперь ему уже казалось, что все связанные с семейной жизнью заботы суть явления преходящие и в чем-то даже приятные, а если и возникали бы неудобства, то они были бы воистину мелкими по сравнению с ощущением продолжаемости своего рода. Прежде такие мысли его не волновали, поскольку все люди происходят, как известно, если не от Адама, то от какого-нибудь Арона Гутанга; но с годами и с одиночеством представления об этом изменились. Воистину, на корабле было все – даже и свои пустыни для желающих поотшельничать.
Правда, осуществить замысел ему удалось далеко не сразу. Хотя корабль был достаточно велик, удобное местечко для одинокой жизни пришлось поискать. Для начала он на некоторое время – помнится, года на два, а может быть, и три – переселился в туристический класс, где других обитателей не было и вроде бы и быть не могло. Не исключено, что он и по сей день обитал бы там; помешали молодые, когда они, отделившись от родительского поколения, хотя и не сразу, но все же обосновались именно в турмодуле. Истомин сперва чуть ли не обрадовался этому – к молодым он всегда относился хорошо, – и даже подружился, но уже месяца через два ему стало казаться, что они слишком уж шумны, подвижны, безалаберны – а хотелось тишины, покоя, простора для размышлений… Может, сыграло какую-то роль, между прочим, и то, что старшие девочки стали уже, по сути дела, совсем женщинами, и это волновало, хотя он раз и навсегда сказал себе, что для него они – даже и в мыслях неприкосновенны; вывод был, безусловно, правильным. Так что пришлось возобновить поиски укромного и надежного пристанища. Скита, пустыни, как он про себя называл это – хотя и не без усмешки.
В конце концов Истомин отыскал такой уголок и переселился. Надо сказать, местечко для одинокой жизни удалось найти удобное и очень даже комфортабельное.
Помог ему в этом капитан Устюг.
Когда поиски стали уж слишком затягиваться, писатель обратился к нему и попросил, ни более ни менее, как уступить ему, Истомину, капитанские апартаменты: после примирения с Зоей Устюг своей каютой не пользовался, лишь иногда заходил туда – просто так, по старой памяти. Тем не менее писательские притязания были категорически отвергнуты. То ли капитан хотел на всякий случай сохранить запасные позиции, то ли все еще считал себя настоящим капитаном, а отказ от каюты означал бы для него признание своей полной отставки – трудно сказать. Но, поглядев на совсем приунывшего писателя, в ответ на крик души: «Что же: неужели на таком корабле человеку и укрыться негде? Мне для работы необходим покой!» – капитан спокойно ответил:
– Отчего же? Есть хорошее местечко, и думаю, оно вам вполне подойдет.
Местечком этим оказалась каюта суперкарго – человека, коему полагалось ведать грузом и нести за него полную ответственность. Поэтому каюта его была даже более удобная, чем пассажирские в первом классе, а располагалась она в грузовом корпусе, весьма удаленном от обитаемых палуб.
Свободной же она оказалась потому, что этот рейс был чисто пассажирским, на Анторе срочного груза для Земли не нашли, его и не предвиделось даже; старые роботы, с которыми некогда развлекались сперва покойный Еремеев, а потом и ныне здравствующий Нарев, шли по цене лома и в особом сопровождении не нуждались, а серьезный груз ожидал на Земле, и предполагалось, что, доставив пассажиров, «Кит» заберет его и унесет в систему Тау. Следовательно, начальнику груза делать в этом рейсе было нечего, и он остался на Земле и производил необходимое оформление готовых для отправки товаров. Как известно, корабля он так и не дождался, и груз, надо думать, отправился в Тау на другом каком-нибудь борту; каюта же так и осталась свободной, и капитан смог предложить ее писателю, никого и ни в чем не стесняя.
Так все и обошлось – ко всеобщему удовольствию. Ни один не стал возражать, потому что никто от истоминского поступка не пострадал. В глубине души писатель обиделся: выходило, что он тут никому не был нужен. Может, это и не совсем так было, но в те дни и месяцы все увлекались детским вопросом, а в этих делах Истомин авторитетом не пользовался.
Как можно было предположить заранее, остальные дамы, похоже, решили не отставать от Веры с Инной: человечество «Кита», пусть и крохотное, должно было продолжаться и множиться – в тех, разумеется, пределах, какие задавал сам корабль.
На Ливии, откуда происходил Нарев, двойни рождаются чаще, чем в любом другом мире, входящем в Федерацию. Принято было считать, что там на женщин влияет какой-то еще неустановленный фактор. Так или иначе, Мила вскорости разрешилась двойней; младенцы оказались разного пола, и вовсе не исключено, что не в матери тут было дело, а в Нареве: Мила на Ливии никогда не бывала. Но это никого не занимало; все были рады за женщину, очень рады – может, одного ребенка ей бы и не хватило, чтобы мысли отвлеклись от оставшегося в далеком, недостижимом мире мальчика, но с двумя оказалось всего выше головы: и возни, и волнений, и любви. К человечеству прибавились Валентин и Валентина. Память о покойном Еремееве была еще слишком свежа, надо думать. Нарев не почувствовал себя задетым; жизнь давно научила его не быть слишком обидчивым.
Хотя, правда, имелось среди дам и исключение: доктор Зоя не стремилась вроде бы стать матерью. Когда ей намекали на это – лишь отшучивалась: говорила, что ей хватает возни с чужими детьми, где уж тут заводить своих. И еще, что если уж очень захочется, она выведет младенца в пробирке, чтобы совершенно не зависеть от мужской части населения. Шутила, разумеется; однако можно было и всерьез задуматься: а не придется ли именно таким способом доводить народонаселение до необходимого минимума? Если бы найти способ ускорить естественный процесс…
Время показало, что характер у Зои оказался покрепче, чем у капитана Устюга – хотя уж от опытного судоводителя можно было ожидать предельной выдержки. Она и была, и хватило ее почти на целый год. Ровно столько он наблюдал, как стремительно набирал обороты внезапный роман Зои с физиком Карачаровым; капитан подозревал (и, может, не без оснований), что со стороны Зои то была лишь своего рода чисто женская месть, и что на самом деле она вовсе не столь неуязвима, сколь хотела казаться.
Что же касается физика, то, спрятав Зою под свое крыло, он счел задачу решенной раз и навсегда, накрепко забыв, а скорее, никогда и не знав, что для женщины, даже для такой самостоятельной, как Зоя, случившееся с ними означало лишь начало отношений, которые должны были постоянно развиваться; Карачаров сразу же после медового месяца снова нырнул в свои теории, полагая, что уж коли жена возникла, то никуда больше она не денется.
Зое же нужно было, чтобы каждый день и каждый час ее завоевывали заново. Увидев, что ничего подобного не происходит, она сначала удивилась, потом обиделась (физик же упорно не замечал этого); может, другая женщина на ее месте постаралась бы привести супруга к необходимым выводам: средств для этого, как известно, у женщин всегда предостаточно. Она же оказалась для этого слишком гордой и ожидала, когда муж додумается сам, а пока этого не происходило – не рисковала родить ребенка: семья, по ее представлениям, должна была быть нерушимой – на ее условиях.
Она ждала почти целый год, а потом, без всяких объяснений, собрала свои вещи и вернулась в ту каюту, в которой и начинала этот бесконечный полет.
Карачаров очень удивился: по его мнению, все было в наилучшем порядке; он пошел за объяснениями, однако разговор не состоялся, потому что не произошло и самой встречи: Зоя просто не пустила бывшего мужа на порог. Физик попереживал ровно столько, сколько у него оставалось свободного от гипотез и вычислений (о которых речь зайдет позже) времени, и примирился, решив, что в конце концов так даже лучше: семья создавала слишком много сложностей.
Устюг после этого воспрянул духом в надежде, что теперь-то уж Зоя призовет его. Она же, возможно, ждала каких-то решительных поступков от капитана. Похоже, они испытывали друг друга; остальные, уже определившиеся, наблюдали за этим безмолвным состязанием с веселым интересом.
Капитан Устюг не выдержал первым.
Может, потому, что у Зои действительно дел было по горло. Известно, что для того, чтобы выжить в ненормальных условиях, человеку необходимо найти такое занятие, какое поможет ему надолго отключаться от мыслей о настоящем и будущем. Для Зои это была медицина. А поскольку на корабле люди не болели, она занялась их обследованием: осматривала, выслушивала, снимала кардио– и энцефалограммы, накапливала материал, предполагая, что с возрастом придут и недомогания – тогда-то все и пригодится. Люди подчинялись ей охотно: деятельность врача делала жизнь более похожей на привычную, ту, что была в большом мире.
Капитану же корабля (уже потерявшему право называться так, потому что и сам «Кит» утратил те свойства, какие и делали его кораблем) заняться было практически нечем; разве что время от времени проверять командные механизмы и устройства – чтобы хотя бы не стать просто ассистентом у инженера Рудика, который ежедневно с утра до вечера проводил ремонтные работы – да еще (тут уж работали все три члена экипажа) регулярно настраивать синтезатор – источник и основу бытия. А может, сыграло роль то, что, кроме него, в холостяках ходил еще и Истомин – а кто мог знать, что придет в голову обиженной и вдвойне разочарованной женщине?
Капитан не выдержал – однажды, когда считалось, что был вечер, пришел в докторскую каюту. Что и как там происходило – никто и никогда не узнал, зато результат стал известен очень быстро: свершилось наконец то, о чем эти двое договаривались еще накануне прибытия на Землю, как известно, так и не состоявшегося. Капитан выглядел счастливым, Зоя – как обычно. И по-прежнему не очень спешила: дочь Майя родилась у доктора через год и три месяца – тогда, когда Вера донашивала уже новую – как было заказано, девочку. Эту новую назвали Гренадой (ох уж эти родительские фантазии!). Зоя предупредила, что будет поступать по справедливости, соблюдая равноправие полов прежде всего в количестве. Особого труда это не представляло: работать с генами в корабельных условиях оказалось для врача несложным.
Дети рождались и потом, демографические взрывы происходят не мгновенно. Однако Вера хотела девочку – и администратор уговорил Зою уступить. В конце концов она согласилась, но предупредила, что это – в последний раз.
И сама – уже в следующем, Третьем году бытия, родила Атоса (имя сыну дал отец).
В Четвертом году Мила родила Али. В следующем, Пятом году, Инна произвела на свет Павла и заявила, что с нее хватит. В Пятом же Зоя разрешилась Флором, Вера же – Зорей.
Очередной год, Шестой, прошел без прироста населения, и все уже успокоились было, но в Седьмом Вера в очередной раз родила девочку и назвала ее Иллой.
В общем, то были, как теперь казалось, годы радости. Если и был на корабле человек, которого рождение детей огорчало, то это опять-таки Истомин (писателям всегда что-нибудь да не нравится). Нет, как уже упоминалось, детей он, в общем, любил, и в своем – то ли рассказе, то ли очерке, в котором он еще в самом начале Бытия попытался нарисовать картинку великолепного будущего, какое (ему так хотелось этого!) ожидало их на Новой Планете, – в этом своем произведении он так и предсказывал: дети будут, и окажется их немало. Так что сам прирост населения его скорее радовал – особенно когда ему удалось, как уже известно, изолироваться от мира детей.
Но ведь тогда, описывая будущее, он детям и имена дал! Эрг, Вольт, Ом, Дина, Стен… Красивые, звучные имена; что с того, что заимствованы они были в принятой в Федерации Системе единиц измерения? И то, что ни одно из данных им имен так и не было использовано, ни одна мать, ни один отец о них даже не вспомнили, его глубоко обидело, потому что (с его точки зрения) свидетельствовало о полном неуважении к нему – и даже шире: к искусству вообще. Нет, не зря он, так сказать, отправился в добровольное изгнание в трюмный корпус.
После рождения Зори взрыв можно было считать завершившимся. Так что сейчас, восемнадцать лет спустя, молодых было ни много ни мало – уже двенадцать; на одного человека больше, чем числилось живых в старшем поколении. И самой младшей исполнилось одиннадцать лет.
Впрочем, на Земле на взгляд ребятам дали бы больше, чем им было на самом деле. Возможно, жизнь в замкнутом объеме с его концентрированным психополем и должна была привести к такому эффекту, а может, имелись и другие причины; трудно сказать. Но можно с уверенностью утверждать, что родители – да и все старшее поколение «Кита» этого не замечали: дети (казалось им) были как дети. Наверное, потому, что и взрослые успели в немалой степени измениться за минувшие восемнадцать лет. Тоже – сами того не замечая.
Одни миры, отжив свое, умирают, другие – живут, третьи только-только нарождаются.
Для рождения миров нужна энергия. Нужно вещество. И – информация.
Энергия есть везде. Вещество возникает на месте. Информация – передается.
И если передача ее прерывается – возникающему миру начинает грозить множество опасностей.
Такое, правда, практически не происходит. Да и теоретически вроде бы исключено.
И тем не менее…
– Всеобъемлющий, в системе два-пять-восемь – нарушения.
– В чем дело?
– Не проходит основополагающая информация. Процесс останавливается. И есть опасность, что он пойдет в нежелательном направлении. А это, в свою очередь…
– Можете не продолжать. В чем причина?
– Причины непрохождения информации пока неизвестны.
– А место, место? Где поток затухает – или отклоняется от нужного направления? Найдя место, вы найдете причину, найдя ее – исправите.
– Сейчас мы заняты определением места и причины.
– Как только установите точно – пошлите туда кого-нибудь из лучших проницателей. Дайте ему столько сил, сколько понадобится. Пусть сделает все, что нужно, чтобы обеспечить проход информационного луча по нашему каналу.
– Почтительно выполняю, Всеобъемлющий.
Нет, это не боги. Но и не люди, конечно. Совсем другие.
У людей же – свои заботы. Были, есть и еще будут.
Итак, население выросло. Бытовых сложностей это не вызвало: места на корабле хватало, и синтезатор пока еще исправно обеспечивал всех нужными для спокойной жизни пищей, одеждой и всем прочим.
Покоя, однако же, не было.
Он даже и не снился.
Быть может, потому, что люди – хотели они того или нет – принесли в мирок, в котором можно (и нужно) было жить по новым правилам и условиям, не тем, что существовали и соблюдались на планетах Федерации (поскольку большей части тамошних проблем и забот здесь просто не существовало), – принесли с собой и продолжали исповедовать прежнюю систему жизненных ценностей, а следовательно – поведения и политики. В обществе, состоящем из нескольких человек и замкнутом в до предела ограниченном пространстве, люди действовали так, словно продолжали жить в необъятном пространстве Федерации, населенном людьми, количество которых так никогда и не было точно установлено.
Хотя в крохотном мире «Кита» властвовать было незачем, да и, по сути, не над кем, – борьба, то явная, то скрытая за то, чей авторитет выше и чье слово является решающим, – борьба эта не утихала.
Главными ее действующими лицами были, естественно, администратор Карский (которому вся предыдущая жизнь, казалось, давала право на главенство в любом обществе и любой обстановке) и путешественник Нарев – хотя бы потому, что всю свою жизнь он стремился никому не подчиняться и, напротив, подчинять себе других – любыми средствами.
К чести обоих претендентов надо сказать, что соперничество их до сих пор не переходило в схватку: оба понимали, что в этих условиях реальное столкновение (а у каждого были свои сторонники) неизбежно привело бы к всеобщей гибели; поэтому противостояние их оставалось чисто моральным, скрытым, как тлеющий под верхним слоем почвы торфяник, внешне же все оставались предельно вежливыми и доброжелательными. Демографический взрыв вообще на время как бы нейтрализовал соперничество, на первое место вышли дети, даже в этом благополучном мире требовавшие забот. И тем не менее огонь честолюбия в людях не погас. Дожидался своего времени.
И нередко ночами, когда дети спали и дневные дела завершались, это самое честолюбие не давало одному-другому спокойно погрузиться в сон. Именно в промежуточном состоянии между сном и явью вдруг всплывают неизвестно с какой глубины подсознания неожиданные, воистину головокружительные – чтобы не сказать гениальные – планы и проекты, от которых сон и вовсе улетает неведомо куда.
Почему, например, не спит Нарев?
Нет, сейчас об этом еще не время.
А вот Мила – бывшая Еремеева, а ныне жена Нарева и мать его детей – спала. Но – уже не в первый раз – среди ночи пробудилась в слезах. И, шмыгая носом, уткнулась лицом в плечо мужа. Чем на какое-то время отвлекла его от некоего хитрого замысла.
– Что ты, маленькая? Опять?
– Да… – Она всхлипнула. – Ну ничего не могу поделать: он снится…
Он – был Юрик. Маленький мальчик, оставшийся на Земле без отца, без матери. С недавнего времени он начал вдруг – после стольких-то лет – снова сниться матери. Каждую ночь. Но не так, как раньше: не крохотулей, каким был тогда, а таким, каким, наверное, стал сейчас: молодым человеком двадцати с лишним лет. Тем не менее она не то чтобы догадывалась, но точно знала: это он, ее сын. Так бывает только в снах: доказать вроде бы не можешь, но совершенно точно знаешь. Узнавание идет совсем по другим каналам, чем наяву.
– Просто не знаю: может, посоветоваться с Зоей?
«Она же не психиатр», – хотел было сказать Нарев, но благоразумно воздержался. Вслух произнес совсем другое:
– Сны – дело настолько интимное, что вряд ли стоит посвящать в них посторонних. Ты же не станешь рассказывать врачу, как мы с тобой проводим время в постели, а?
Мила невольно засмеялась: действительно, не станет же она… Нарев же воспользовался сменой ее настроения.
– Он снится – значит, с ним все благополучно, – в очередной раз утешил Милу Нарев. – Чего же плакать? Ты радуйся, что хоть и без тебя, но жив-здоров, благополучен, разве не так?
Нарев, в отличие от физика Карачарова, знал, что жена, чтобы быть спокойной, нуждается в постоянном внимании. А если спокойна жена, то и муж чувствует себя вполне безмятежно – особенно в такой вот, лишенной житейских забот, обстановке.
– Спи, моя нежная, спи…
Она послушалась – и уснула. Знала, что вторично в одну ночь Юрик ей не приснится: такого ни разу не случалось.
Когда Мила задышала спокойно, размеренно, Нарев смог снова вернуться к своим идеям. Но теперь уже ненадолго; честолюбие – не отдых, так что сон вскоре добрался и до заботливого мужа.
Инна же Перлинская, ставшая бы по мужу – Луговая (если бы здесь браки официально регистрировались), еще и не ложилась по-настоящему. Когда штурман крепко уснул, она, как и каждую ночь, поднялась с постели, надела халатик и уселась перед экраном.
Каждую ночь она вот так наблюдала и слушала пустоту – в надежде уловить снова какие-нибудь таинственные сигналы, как это удалось ее мужу однажды – давным-давно. Штурман же, наоборот, уже перестал смотреть и слушать пустоту: решил, что смысла в этом нет никакого, пространство иногда чудит, однако им от этого никакой пользы. Но ведь то, что произошло однажды, может и повториться, не так ли? А что касается пользы, то не сказано, что те сигналы не имели к кораблю никакого отношения. Вовсе не сказано… Она верила – а вера не знает границ, если она подлинна.
День за днем, ночь за ночью, год за годом небо упорно молчало. Но вот на этот раз…
Инна напряглась, подобрала ноги под стул, как красивый хищник, готовый к прыжку. На самом же деле намерения ее были противоположными: ей вдруг захотелось сжаться в комок, спрятаться, совсем исчезнуть… Все потому, что она почувствовала, что на экране что-то есть. Именно – почувствовала.
Потому что оба глаза ее ничего не увидели: экран оставался вроде бы пустым. Но вот третий глаз… Тот самый, что есть у всех – но только редкие способны им воспользоваться. Инна за проведенные здесь годы такую способность в себе выработала.
Так вот, третий глаз ясно дал понять, что экран показывает что-то. Или кого-то. Неопределенное, но несомненное.
Такое ощущение оставалось у нее с полминуты.
А потом и для обычных глаз нашлось занятие. Потому что на экране появилось изображение.
То были всего лишь ломаные линии. Тесные зигзаги. Словно запись каких-то колебаний разной амплитуды и частоты.
Инне осталось лишь протянуть руку и включить запись. Вся эта техника у нее давно была отлажена – именно на такой случай.
О том, чтобы уснуть, жрица пустоты больше и не думала. Сейчас в мыслях ее возникало уже другое: к кому она пойдет утром, чтобы рассказать, показать и, в конце концов, доказать, что они не одни в этой части пространства, что кто-то видит их, а раз видит, то непременно постарается помочь. Ибо всякий разум в основе своей добр и благороден.
В этом последнем предположении она вряд ли была права. Но – как говорится, всяк по-своему с ума сходит. И уж пусть лучше так, чем наоборот.
Нет, не шел этой ночью сон. Делай что хочешь – не шел.
А вместо сна накатывало неизвестно что. Какой-то сумасшедший сюжет. При этом – в картинках, не как текст, а ясное изображение. Не книга; скорее фильм. Несмотря на то, что для видеопромышленности Истомин никогда не работал. Сны, однако, порой совершенно не считаются ни с фактами, ни с логикой.
Это был какой-то военный фильм; особенность же его заключалась в том, что война происходила не где-нибудь в пространстве или на планете, а здесь, на корабле. И участвовали в ней все до единого обитатели «Кита». Корабль стал как бы крепостью, на которую кто-то нападал извне; кто – так и осталось неясным, потому что ни одного противника Истомин не увидел, хотя знал, да и все знали, что противник этот был тут же рядом, за бортом, и атаковал корабль упорно, стараясь каким-то образом попасть внутрь. До сих пор этому удавалось противостоять, но сил у защищавшихся оставалось все меньше, и они уже несли потери. Хотя писатель не смог бы при всем желании объяснить, при помощи какого оружия велась война и с той, и с другой стороны.
Потом ему – все еще во сне – каким-то необъяснимым образом стало ясно, что противниками были некие существа, обосновавшиеся на Петронии, маленькой искусственной планете, которая вот уже восемнадцать лет обращалась вместе с «Китом» вокруг общего центра тяжести системы и медленно, очень медленно прирастала в размерах. Видимо, новые соседи были весьма агрессивными, и одной лишь планеткой не удовлетворились, а хотели заполучить и весь корабль – для каких-то своих, неведомых людям целей, а возможно, и без всякой цели, просто захватить ради захвата, ради самоутверждения. Так или иначе, война шла, и людям не приходилось рассчитывать ни на чью помощь. Похоже, что судьба их была уже решена.
Местом, где неведомый противник пытался ворваться в корабль, оказался не модуль первого класса, где жило все взрослое население «Кита», а туристический корпус, населенный молодежью. Именно туда были направлены все атаки, и там была наибольшая опасность. Но никто из взрослых почему-то этого не понимал.
Осознав опасность, писатель поспешил в туристический модуль, но где-то по дороге почувствовал вдруг, что все это – лишь сон, ночной кошмар, и что спешить некуда и бояться нечего. Он проснулся.
Истомин, покряхтывая, спустил ноги на пол. Кряхтел он скорее всего по обязанности. Таким уж было его представление о возрасте, которого писатель благополучно достиг; прожитые годы обязывали к определенной модели поведения. Хотя, если откровенно говорить, пресловутого груза минувших лет он на себе не чувствовал. В обычной, открытой жизни груз этот складывается из обязанностей, несогласий, конкуренции, зависти, погони за недостижимым, от излишней жары или чрезмерного холода, разных инфекций и множества перемен – всего, что старит плоть, а главное – дух. А тут, в коллективном саркофаге (как он давно уже мысленно окрестил бывший корабль), было, в общем, спокойно и комфортабельно. Время вроде бы шло – но старость все не приходила. Да ее и не торопил никто. Может, одиночество в корабельном закоулке послужило своего рода консервантом? Если бы еще не снилось всякое – вот такое…
Истомин за минувшие восемнадцать лет придумал книг, наверное, не менее тридцати – из них первые шесть не дописал, а остальных и не начинал даже. Мартышкин труд – кому он нужен?
Работы не было, значит, и ответственности никакой, и соревноваться – то бишь конкурировать – было не в чем. Благодать!
Только вот нормальный сон почему-то не шел. Черт его знает, почему. Но уже и снотворные не помогали, на которые синтезатор был великим мастером. Можно было бы, конечно, изобрести и какой-нибудь составчик поубойнее; но на это Истомин не решался. Ясностью мышления он дорожил, хотя, если разобраться, она и ни к чему вовсе.
Вот эта самая ясность сейчас и подсказала ему, что сон, ненадолго испугавший его нереальным кошмаром, а потом вильнувший хвостом и исчезнувший неизвестно куда – словно рыбка, обнюхавшая наживку и не клюнувшая, умчавшаяся на поиски чего-нибудь повкуснее, – сон этот скорее всего все-таки имел под собой какое-то реальное основание – сколь бы неправдоподобным это ни казалось. В этот сон следовало внимательно вглядеться. Хорошо было бы золотую рыбку сна вернуть. Однако чем ее приманивать – писатель не знал, и думать на эту тему было некогда.