Он ещё надеется, что я, человек отзывчивый, помогу ему исправить положение, но хоть я и сторонник не мешать, но уж никак не помогать. И когда зажжётся зелёный свет семафора, и мы пойдём навстречу друг другу, и его руки будут уже готовы протянуться ко мне, если только увидит слабинку в моих глазах, то соберу в комок свой сильный характер, чтобы с кислой улыбкой пройти мимо.
И вот – зелёный свет, и стена людей идёт на стену людей, просачиваются сквозь. И моя кислая улыбка просачивается сквозь кислую улыбку Леонида Якимовского.
А кислой улыбки от всего этого у его жены быть не может, потому что у них, чекистов, почти у всех – жена ушла.
Сегодня женщины стоят выше мужчин, как когда-то в пустыне, за что тогда получили особую хвалу от Всевышнего.
Лист 7
Узнают всегда и сразу, ведь пишу в два компьютера – мой и чекистский, следящий за моим, и рассылаю только кэгэбэ, больше некому.
Обвинение 10
Раз уж в городе, забежать на рынок – святое дело.
В моём духане переходил от лотка к лотку, дошёл до помидоров, выбираю, которые покраснее, для этого переворачиваю, разложенные красной спинкой, на сторону хвостика, где прячется зелёное. После проверки опускаю в мешочек, и рука свободна взять следующий, а тут в мою руку вкладывается чья-то рука. Я человек не злой, всегда пожму протянутую мне руку.
В том кэгэбэ, как-то раз, выскочил из дома по делу, опаздывал, спешил, не умылся, не причесался, досыпал на ходу, а во дворе стоят двое, лица какие-то знакомые, может, пришли предупредить, чтобы не шёл. Протянули ко мне руки, пожал их и, по нашему тамошнему правилу, сказал "шалом". И тут проснулся окончательно и быстро дальше. А они постояли немного в растерянности – и за мной с криком «Михал Шимонович! Михал Шимонович!» Остановился, они догнали и в два голоса: «Михал Шимонович, пройдёмте». С извинительной улыбкой и по-дружески…
И в этом кэгэбэ тоже пожал и лишь потом посмотрел, чья она. Рука была чекистская, она однажды облучала меня в моём духане, а теперь травит – размазала по моей ладони маленькую капельку, которая мгновенно впитывается в кожу и медленно убивает.
– А как у нас с Шариком? – чекист ошарашил меня, когда я вдохновлён помидорной поэзией и реагирую слабо на проблемы этого мира.
Первое впечатление, что чекист немного постарел, а с последней встречи прошло всего полгода. Это случается, когда человек играет не самого себя, и когда игра, которая всех молодит, кончается, то оказывается человек старше. Это как в гримёрной, в которой актёр, спустившийся со сцены, выглядит более старым.
Да и лицо простака сменилось на следовательское.
Игра кончилась, когда узнают про мою писанину. Узнают всегда и сразу, ведь пишу в два компьютера – мой и чекистский, следящий за моим, и рассылаю только кэгэбэ, больше некому. Игра кончилась, а чекист держит сумочку, якобы для покупок – вот именно якобы, потому что пустая. Сумочка нужна была в прошлый раз, о чём прочли у меня.
– Плохо, – отвечаю про Шарика, который всё ещё крутится-вертится над головой. Застигнутый врасплох, я не вру, а уж тем более не вру дальше: – Не желаю разговаривать.
Ответ выразительный, но не художественный, а для правды жизни приходится давать его в книге. Огорчённый своей посредственностью, продолжаю отбирать помидорки. Чекист отваливает от меня, выполнив задание – узнать мою реакцию. За полной уже ненадобностью в системе Станиславского, сумочку не заполняет и идёт к выходу из духана.
А я вслед ему машу рукой над головами покупателей – привет, мол, съёмочной группе. Должны быть где-то поблизости. Привет от артиста, на которого километры плёнки и там, и здесь не угробили (!) – будет учебное пособие по системе Станиславского – до 2018 года надо получать зарплату.
С какими только красотками меня не щёлкали! Там они были все под Марину Влади, а здесь – с пляжа Тель-Барух. В юбочке короче трусиков, а рука, поднятая с пелефоном к уху, задирает её выше некуда, да ещё наклоняется к окну машины, а я выезжаю с опустевшей стоянки торгового центра моего Рамота-алеф.
– Одну минутку, – говорит и пелефону, и мне, – меня – в Рамот алеф.
– Это Рамот алеф, – отвечаю.
Согласно кивает головой и поясняет:
– Мне туда, – машет рукой в направлении движения машины.
Согласный мой кивок и крупным планом то, откуда торчат её ноги, – говорят телезрителю, что договорились о цене. Ещё несколько слов диктора дополнят портрет убитого. А то, что она осталась одинёшенька на пустой стоянке, – дополнительная краска к портрету убитого: высадил её в безлюдном месте подальше от свидетелей.
Когда приехал на эту стоянку и выходил из машины, сбоку приткнулась машина поперёк моей (как будто нет больше мест), а в ней человек с заданием на лице. Смотрел на него в упор, а он потёр нос.
Так что хотели сказать рукопожатием чекиста? Втёрли убийственную капельку – это само собой – трудовые будни. Но главное – демонстрация силы: вот – твоя рука пишет и без толку, а вот – наша рука Лейба Шварцмана – жива. И кто в чьей руке?
А через неделю ещё демонстрация – благополучия в чекистских рядах, чтобы подорвать морально мои силы. В моём районе вхожу днём в пустой автобус на первой остановке после конечной, а облучатель-отравитель сидит на видном месте, благодушен, одна рука возлежит в открытом окне, вторая покоится на спинке свободного рядом сидения, рубашка белая с короткими рукавами, кипочка чёрная. Я бы внёс маленькую поправочку в реквизит – в этом районе для взрослого дяди с чёрной кипочкой короткие рукава не по возрасту. А вот с демонстрацией благополучия неувязочка – явно спешили, иначе не завозили бы чекиста из другого района на конечную остановку.
Я-то пройдусь и по второму разу, и по третьему, но мне бы и по другим чекистам разок пройтись, пока не кокнули – кто их знает когда.
Лист 8
А моё убийство повесят на одного из неказистых – всё равно ему сидеть за то, на чём его взяли.
Обвинение 11
А ещё через неделю новая демонстрация – на этот раз наглости.
Первая годовщина смерти Учителя. Тихохонькие стоят ученики у входа в его дом. Подхожу, как всегда озабоченный своим: кого-то надо найти и о чём-то спросить. А за спиной чекист громко нарушает святость момента: «И не здоровается!»
Я не оборачиваюсь.
Это он много лет назад занял у меня деньги. И долго не отдавал. Я требовал. Наконец он позвонил, что отдаст возле центральной автобусной станции. Завёл меня за какие-то сараи. Оказалось, что с ним ещё двое, неказистые, неприметные. Там он протянул ко мне руку с деньгами. Я взял и считал. Получалась выразительная съёмка. Диктор не будет долго останавливаться на показанном. А моё убийство повесят на одного из неказистых – всё равно ему сидеть за то, на чём его взяли.
Как и обещал, прошёлся и по Евгению Могилевскому по второму разу. Но обещал пройтись и по третьему.
На демонстрации правых вылезает в первый ряд. Пышная борода. Пялит глаза. Кричит несвязное. Чекисты телевидения дают крупным планом его толстое лицо, а за экраном его крик, потом в кадре группа людей и он в центре, а за экраном их крики. Получается очень смешно. Ещё два чекиста всегда занимают место возле выступающих с микрофоном: с одной стороны стоит не потребная девка, а с другой – придурковатый немолодой с надвинутой на глаза и уши панамкой. Смотрите и судите сами: вот их лица – этих правых экстремистов.
Лист 9
Так мне тошно от всех этих кэгэбэ. В гробу их видеть – вот на это бы побежал.
Обвинение 12
Когда пришла повестка в суд, я засел в своём закутке. Началось творческое затворничество. В закутке раздавались радостные вопли творческих находок и сладострастные хикиканья на разговоры по второй программе радио. День суда приближался, затворничество стало долгим, вопли и хихиканья не утихали.
Поздно вечером ко мне постучали.
Домашние уже разбрелись по своим углам, а я обещал жене скоро придти.
Я выскочил из закутка в салон, открыл дверь. Этого моложавого человека пару раз видел на молитвах в ближайших синагогах – это как пароль на вход. И я безнадёжно махнул рукой. Он неправильно понял и шагнул в салон. Без извинений за поздний час, потому что это не принято в нашем районе; без доброжелательной улыбки, без которой ничего не делается; без стеснения, без которого нет евреев не только в нашем районе.
Цель его прихода была неясна, пришёл он в поздний час без предварительного звонка (знал, что я дома?), и не назвался, и не представился, и не объяснил, кто послал ко мне, что желательно для расположения к доверию.
Я смотрел на него, а вот на меня, с кем пришёл советоваться, он не смотрел. Он что-то путано говорил о стене, окне, дневном свете и покупке квартиры, а взгляд его блуждал по салону.
Я попытался опередить его вопрос: можно ли всю переднюю стену салона сделать сплошным окном?
Он подтвердил, что именно этот вопрос его интересует.
– А зачем это вам? – удивился я.
– Так хочет моя жена, – сказал он голосом образцового мужа.
Внутри меня кольнуло – жена ждёт.
– Можно, – ответил я на его вопрос. – Но количество света в салоне – последнее дело при покупке квартиры.
– Пусть это так, – возразил он, – для меня главное, чтобы моя жена была довольна.
А моя права, что я занят только своими делами и даже сейчас, когда ждёт, я занят античекистской книгой.
Но она этого не поймёт, что страдает не из-за меня, а из-за моего творчества. А в нём виноват не я, который получал три с плюсом за сочинения в советской школе и никогда не взялся бы снова получать три с плюсом от советской общественности здесь, а виноваты кэгэбэ – и там, и здесь.
Мне надоело любить жену ближнего моего, как самого себя.
– Так делают на побережье, там жарко, душно, но чтобы в Иерусалиме – сказал я с иронией. – У вас есть деньги?
Он пошёл к двери. Ни спасибо за совет. Ни тебе извините, что помешал. Ни благодарного пожатия руки.
Одна его нога была над лестничной площадкой, когда я спросил:
– Как ваше имя?
Некоторое время он стоял на второй ноге, которая ещё была в салоне. Задумался.
– Даниэль, – сказал он в лестничный пролёт. И смотрел туда. И ушёл туда.
Ко всем чертям! Сейчас же займусь только моей. Пойду к ней и для начала удивлю её – поставлю танго.
Сидели притихшие.
Слушали танго.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Рука на талии.
Рука на плече.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Та-а-анго, та-а-анго.
Ноги встают и ведут.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Рука в воздухе, где была талия.
Нет руки, что была на плече.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Та-а-анго, та-а-анго.
Нет руки, что была в руке.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Только запишу, чтобы не забыть.
И ещё только выясню. Пока набирал телефон навести справки, вспомнил с нежностью, как однажды заделался частником и сказал ей, чтобы брала квитанции за покупки, которые можно списать на моё дело, а она постоянно забывала их брать, но через год напоминаний, наконец, принесла первую квитанцию за трусики и лифчик.
– Алё! Не поздно? – Я позвонил семье, которая знает всех в районе, выяснить, кто такой Даниэль и кто послал его ко мне. Выяснилось: он с женой снимают маленькую квартиру, собираются покупать другую в районе, у Даниэля магазинчик в торговом доме на последнем этаже, а кто послал ко мне – не знают.
Ко всем чертям! Занимаюсь только моей.
Жена не дождалась и спала. Я вернулся в закуток. Самое время для работы. Но сейчас займусь только моей: она – самый лучший материал для античекистской книги. И как женщина она необходима в детективно-криминальном жанре, в котором меня принуждает работать кэгэбэ.
И вот пишу с нежностью о ней, которая сопровождает меня во всех переделках в детективно-криминальной прозе моей жизни.
Однажды шёл на дело, чекисты уже давно околачивались во дворе, а она стирала в корыте в кухне коммуналки. Стиральной машины у нас не было. Стоял рядом и объяснял:
– Если я через час не позвоню, то ты звонишь по этому телефону, – водил клочком бумаги с телефоном над корытом перед её склонённой головой, – и скажешь человеку, что я не позвонил.
– Хорошо, – она пошарила в пене и выудила из корыта мою рубашку и раскладывала на стиральной доске, которая одним концом опиралась на край корыта, а вторым уходила в пену.
– Что хорошо? – начал нервничать.
– Позвоню, – она черпала ладошкой воду из корыта на разложенную рубашку.
– По какому телефону? – спрятал руку с клочком бумаги за спину.
– А по какому? – она водила куском мыла по рубашке на доске.
– По этому! – затряс клочком бумаги перед её склонённой головой.
– Хорошо, – она тёрла рубашкой по доске.
Обычно всё скрывал от неё, чтобы не пугать, но сейчас припёрло.
– Если через час не позвоню, – сказал как бы между прочим, – значит взяли.
– Ну и что? – она выжимала рубашку.
– Вот тогда позвони по этому телефону, – задействовал вторую руку показывать на клочок бумаги, – и скажи, что взяли. – Я тыкал пальцем себе в грудь.
– Вот ты и позвони, – на меня смотрели большие и рассерженные любимые глаза, – у меня стирка.
Порвал клочок бумаги с телефоном и бросил в пену корыта. Сделал кислую улыбку, которую покажу и чекистам, ожидающим меня во дворе.
– Счастливо! – она бросила рубашку в таз на полу и шарила в пене корыта.
Когда на Центральном телеграфе мы прочно засели и не хотели выходить и всех забрали, она первая прилетела на шпильках и в нейлоновом плащике и тоже прочно засела. Потом подошла подмога, по всем правилам снаряжённая: в горных ботинках, в толстых свитерах до носа, в шапках-ушанках. Снова всех забрали, но потом женщин отпустили.
И только моя побежала разыскивать меня по всем вытрезвителям.
Та-а-нго, та-а-нго.
Нет руки, что была в руке.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Хотелось плакать.
Какой чудный вечер.
Завтра будут упрёки, что компьютер дороже жены. И скажет:
– Когда ты с этим кончишь? – спрашивает и знает, что не кончу. Горбатого могила исправит. Нееврейские кэгэбэ действуют по этой нееврейской мудрости.
– Когда убьют, – отвечаю тоном, как о прогнозе погоды на завтра.
Наверное, ей нужно слышать не этот мой стандартный ответ, а спокойный тон, который оставляет ей надежду, даже если употребляю пугающие слова. Но я её не пугаю. И покушение не напугало её. Боятся не прошлого, а будущего. А радужного будущего у женщины не отнять. В мои предсказания страшного она не верит – нет пророка в своём городе. Один раз в таком разговоре она спросила про покушение: «Кого-то нашли?» Я долго печально смотрел на неё – в этом вопросе вся женщина; смотрел так долго, пока не увидел, что она начала самостоятельно думать; потом покрутил пальцем возле виска, и этот вопрос больше не повторялся.
– Тебе нечего делать? – ей тоже хочется говорить в спокойном тоне о моих неуместных шутках.
– Читай, пока жив, – не оставляю ей надежды и возможности говорить в моём спокойном тоне.
Моё спокойствие – от моего выбора: или я, или кэгэбэ – вместе мы не можем; я им дал до восемнадцатого года; чтó они дали мне – их дело.
Женщина не выбирает между жизнью или смертью. Она выбирает бояться:
– От твоих книг становится страшно.
Читать о страшном и быть спокойной, как я, она не может.
– А эту ахинею читать можно? – суну под нос её чтиво.
– Чтобы не думать, – закроет красивые глаза, полные страха. – Зачем это тебе?
– Не-на-ви-жу! – выскажу без интонации неизменное чувство к врагу.
– Тебе больше всех надо? – спросит, как о чём-то плёвом.
– Это мой долг перед предками, – скажу как всегда тихо.
– Твой долг перед твоей семьёй, – сердито вспыхнут красивые глаза. – Разве есть что-то важнее?
– Убили мой Израиль, – так ответил только один раз, и тогда она театрально показала на меня рукой и криво усмехнулась. Больше на её вопрос не отвечаю и заканчиваю разговор проигравшим, чтобы только ей было хорошо.
Моего никогда не читала и не будет читать. Поэтому я пишу свободно, не оглядываясь на её мнение. Книга будет валяться. Она не прочтёт даже украдкой от меня. Не притронется. Только после убийства. Когда уже нет никаких страхов. Будет читать, чтобы разобраться, кто был с ней рядом так долго, ведь при жизни каждый видится не так, как после смерти. И в этом месте найдёт старый подарок, который был запихнут куда-то, как ненужная подарочная ваза.
«Если с утра прийти к мысли, что всё трын-трава…
А если с утра не прийти самому к какой-нибудь мысли, то неизвестно ещё какая придет сама. Может прийти такая, с которой и делать что неизвестно. Так уж лучше самому прийти к какой-нибудь мысли.
Так вот, если с утра пришли к простой мысли, что всё трын-трава, то отправляйтесь в горы пасти кого-нибудь…
Сразу, как определитесь, напишите письмо жене о том, что прежней жизнью больше жить нельзя. Без упреков, беря всё на себя. С пожеланием ей всех благ и здоровья. С уверенностью, что она ещё найдёт в жизни своё счастье, которое не смогли (так и пишите) ей дать. И обратный адрес – только для того, конечно, чтобы знала, что имела дело не с подлецом, и чтобы самому ещё раз убедиться, кого она потеряла.
Детям тоже напишите, но не сразу, а через несколько лет, когда им можно будет объяснить, что вы их маму любили и что ни вы не были неправы, ни она не была неправа, а просто – сэ ля ви.
Друзьям не пишите. А если кто-нибудь из них по путёвке заберётся к вам в горы и будет глупо улыбаться, встретив вас, то лихо заломите папаху, громко гикните и гоните отару ещё выше в горы, куда с путёвками уже нельзя.
А на традиционную встречу однокашников пришлите телеграмму «ПРИВЕТ С ГОР» для смеха и бочонок вина – чтоб знали наших!
Не пишите и своей давнишней подруге, надо чтобы она сама обо всём узнала и сама предложила делить вашу бурку пополам, что будет льстить кому угодно, но не вам, начавшему новую жизнь по причинам высшего порядка.
А свои мысли записывайте в дневник. Например, о своем волнении за детей: «Поймут меня в будущем дети?» Все это пригодится, потому что, как известно, из поступивших подобно вам вышли личности незаурядные…
Хорошо с утра прийти к мысли, что всё трын-трава. Потому что если с утра не прийти самому к какой-нибудь мысли, то неизвестно ещё какая придёт сама. Может прийти, например, такая мысль: сейчас же с утра пораньше поцеловать жену, потрепать детей, позвонить друзьям и однокашникам (давнишней подруге тоже, наверное, можно позвонить – жена не будет возражать) и устроить что-нибудь такое, да так, как давно не устраивали!..
А что устраивать? Дни рождений прошли. Праздников нет… Ничего не устроите, а останется мысль, с которой и делать что неизвестно…
Нет, уж лучше прийти к простой мысли, что всё трын-трава…
И снова отправляйтесь в горы пасти кого-нибудь, пока не проснётся жена».
Описать бы эту интересную сцену чтения в подарок вечный ей…
А кэгэбэ будет ждать?
Завтра мне идти к жене Даниэля и сказать: «Я дал неправильный совет вашему мужу». Это сказать для затравки, а потом спросить: «Вы хотите ломать переднюю стену в салоне покупаемой квартиры?» Но если он дома, это плохо получится. А если он не дома, как знать, что это его жена и, вообще, его ли это дом? Тогда идти в магазинчик увидеть его – а то вдруг знающая семья ошиблась. А потом бегом к его жене, пока он в магазинчике.
И я пошёл в магазинчик через месяц. Так мне тошно от всех этих кэгэбэ. В гробу их видеть – вот на это бы побежал.
Побродил я перед магазинчиком из стекла сюда-туда, вперёд-назад, посидел на лавочке напротив. В магазинчике в глубине за столом сидит моложавый человек. Расхрабрился и вхожу, спрашиваю: «А где Даниэль?» Отвечает: «Я – Даниэль». Человек, работающий за зарплату, на любом полуслове повернулся бы и ушёл. А моя работа за совесть, поэтому говорю ему: «Приходит ко мне один и спрашивает: можно ли сломать стену и сделать сплошное окно?» И если бы этот Даниэль заскучал, то я извинился бы и ушёл, а он слушает про того Даниэля, которого я ищу, а я рассказываю всю историю и только в конце чувствую, что больше не могу отвлекать человека от дела, извинился, а он говорит «ничего, ничего», но я ушёл.