bannerbannerbanner
Весна в Карфагене

Вацлав Вацлавович Михальский
Весна в Карфагене

Полная версия

– Как странно! – сказала Машенька по-французски. – Дай Бог, чтобы он был жив и ему почудилось, что сейчас здесь, в пустыне, мы читаем его стихи и говорим о нем с человеком, который его лично знал и видел здесь, в Африке.

– Да, в жизни много чудесного, – заметила Николь.

– Мадам Николь, сядьте на кошму, – вмешалась в разговор Клодин, – а то вы уже вся на земле. Здесь могут быть скорпионы.

Николь послушно передвинулась на кошму.

Солдаты конвоя и арабы – проводники каравана ловко расседлывали лошадей, снимали тюки с верблюдов, ставили палатки, разжигали костры по периметру довольно обширного бивуака, который рос и образовывался буквально на глазах. Палатки разбивали в центре, туда же сносили все грузы, бурдюки с водой, оружие, боеприпасы. Сначала вокруг палаток выстроили цепочкой лошадей и задали им овса в кожаных торбах. Затем во вторую цепочку поставили верблюдов, которые, будучи хорошо накормленными и напоенными про запас, от корма категорически отказались и сразу залегли, прижав брюхо к каменистой земле и вытянув шею, – так им, верблюдам, было хорошо, а на все остальное они даже и плевать не хотели.

Был ясный день, свет над землей стоял ровный, чуть-чуть дрожащий по краям далекого горизонта, было видно так далеко вокруг, что, казалось, день еще должен длиться и длиться.

– Скоро ночь, – сказал Франсуа. – Как только сварится кофе, так и наступит ночь. У солдат все отработано по секундам.

– Но кофе уже засыпали. Слышите, какой аромат? – Машенька жадно потянула ноздрями. – А день-то в разгаре, о чем вы говорите, доктор?!

– Вот я и говорю как доктор, – усмехнулся Франсуа. – Ночь в пустыне всегда наступает вдруг, как потеря сознания. Сейчас, – Франсуа торопливо оглядел горизонт, – сейчас наступит ночь. – И в ту же секунду как будто выключили на небесах рубильник, и пламя костров жутко и весело проступило из тьмы, прорисовывая фигурки коленопреклоненных арабов, молящихся лицом на восток.

– Франсуа, вы Бог! – хлопнула в ладоши Машенька.

– Нет, мадемуазель Мари, я заурядный грешник, только много путешествовавший по Сахаре, – весело отвечал доктор. – Если бы я был похрабрее, то давно бы забросил службу и отправился в пустыню навсегда.

– А мы? – воскликнула Клодин. – А как же мы? Без вас в гарнизоне нельзя, это вам любой скажет!

– Чепуха, мадемуазель Клодин, все могут обойтись без всех. Человек живет один и умирает в одиночку, а все остальное так, кружева нашей жизни…

– Хватит философствовать, – незлобиво прервала его Николь. – Пошлите лучше за кофе. Такой аромат в воздухе, я прямо зверею от желания сделать глоточек кофе!

Принесли кофе, и они пили его под темно-фиолетовым небом, усеянным острыми блестками таких ярких, таких лучистых звезд, какие только и увидишь что в пустыне. Заливая округу призрачным, зыбким полусветом, струился над головами Млечный Путь. Выяснилось, что Машенька и доктор Франсуа одинаково хорошо, без запинки, читают карту звездного неба. К познаниям доктора Франсуа все давно привыкли, а вот Машеньке удивлялись.

– Боже мой, откуда ты это знаешь? – восклицала Николь.

– Мадемуазель Мари, я, признаться, тоже не ожидал, – искренне сказал Франсуа. – Откуда такие познания?

– Доктор, я ведь дочь адмирала, я учусь в Морском корпусе, я выросла на море, а море и небо… Потом, я люблю астрономию, и у меня был хороший учитель… – Машенька смолкла, потому что ей показалось, что в отблесках дальнего костра мелькнула фигура дяди Паши…

Доктор Франсуа с удовольствием рассказывал о Сахаре, голос его звучал наполненно, чисто, молодо.

– Многие думают, что Сахара – это нечто необитаемое. Нет, здесь проживают миллионы людей. Фактически Сахара заселена двумя народами, хотя и тот и другой считаются арабами.

– То есть как? – удивилась Машенька.

– А очень просто, – продолжал доктор Франсуа. – Один народ – люди, живущие оседлой жизнью, по городам и поселениям, так называемым ксурам, все это там, где есть постоянные источники воды. А второй народ – кочевой, это арабы-завоеватели, они живут в палатках и кочуют по пустыне. Первый народ – земледельцы, второй народ – пастухи и воины. Их объединяют общие интересы, они не могут жить друг без друга, но не только не любят, а, я бы даже сказал, презирают друг друга. Оазисами они владеют вместе – одни возделывают землю, вторые пасут стада, отгоняют их на далекие зимние пастбища, а летом едут на базары за зерном и прочим. Люди в Сахаре живут или в оазисах, или на равнинах между ними, где выпадает достаточное количество дождей. Люди разбросаны по огромным просторам Сахары, как зерна, – пригоршнями, и в общем их очень много. Так что Сахара совсем не мертвая. Живая! Вечно живая!

Николь, Машенька и Клодин расположились на ночлег в большой шатровой палатке, устланной толстыми коврами. Спали они замечательно.

А когда Машенька проснулась и выглянула из палатки, было совсем светло, но лагерь еще спал. Спали люди, спали лошади, ослики, верблюды, спали все, кроме мерно шагающих часовых по окраинам бивуака. Машенька накинула халатик и вышла из палатки. Рассеянный, но необыкновенно яркий свет заливал необозримые пространства, с какой-то неистовой, но очень мягкой силой он катил свои волны с востока на запад, и небо стояло над миром высокое, чистое, такое нежно-голубое, какого Машенька не видывала отродясь. Далекие горные плато туманно светились поблекшими травами, воздух реял над землей точно так, как дрожал он зимой над раскаленной печкой у них на кухне, в Николаеве; свет струился почти невидимыми нитями, и они серебряно дымились в шерстинках на верблюдах и осликах, вплетались в гривы лошадей, поблескивали тончайшей паутиной на тюках и палатках. Даже тени, и те, казалось, были размыты светом, его текучим, неуловимым блеском. Удивительно, но при невероятном обилии и яркости света он не только не ослеплял, но даже и не напрягал глаза, а как бы ласкал взор надеждой на вечное будущее.

И еще… Машеньку поразила тишина. Тишина стояла такая, что каждый шорох, сопение животных, бормотание или похрапывание спящих людей, шаги часовых казались выпуклыми и не смешивались друг с другом.

Машенька вдруг физически ощутила, какие необъятные просторы подвластны в Сахаре тишине и как пьянит и сколько беспричинной радости вселяет она в сердце. В ее сердце! Трепеща от восторга, Машенька встала на колени, прямо на холодную гальку, и вознесла молитву:

– Господи! Спасибо тебе, Господи! Спаси и сохрани мою маму, Господи! Спаси и сохрани мою сестричку Сашеньку! Спаси и сохрани Россию!

Так прошептала она на краю Сахары, и слова ее полетели в потоках света, словно прозрачные пузырьки, которые пускала она в детстве из мыльной пены.

Потом не раз и не два вспоминая эту свою нечаянную радость и нечаянную молитву в пустыне, Машенька спрашивала себя: почему она не вспомнила в тот момент про дядю Пашу? Спрашивала, но не могла ничего ответить.

Вдруг сверкнул на востоке краешек солнца, и в ту же секунду ударил зорю подстерегавший восход барабанщик, и горнист затрубил побудку[54].

Когда они наконец одолели горный перевал и вышли на южные склоны Берегового Атласа, доктор Франсуа показал им первое вади – сухое русло реки. Река была похожа на настоящую – с берегами, с отмелями, с глубокими промоинами, только совершенно сухая, лишь вместо воды был камень, однако очень гладкий, почти сверкающий, иногда чуть шершавый или отслоившийся от высокого берега. Как это ни странно, однако картина не казалась мрачной, угадывалось, наверное, именно шестым чувством, что там, под каменным ложем, где-то в глубине, но строго по руслу, есть водоток, есть жизнь. Вади, которую показал им Франсуа, начиналась с крохотной полуобвалившейся траншейки и текла вниз, расширяясь от камня к камню. А когда караван спустился в долину, то каменное русло даже разошлось на два рукава.

– Во время зимних дождей это настоящая бурная река, – сказал Франсуа и хотел еще что-то добавить, но приложил руку козырьком к глазам, пригляделся. – Кажется, встречный караван? Нет, – решительно заключил он через минуту, – одинокие путники.

И все сразу забыли о вади и стали ждать первых встречных.

– Первые встречные в пути – всегда не просто так. Загадывайте желание – обязательно бубновое! – смеясь, предложила Николь.

– А как его загадывать? – спросила Клодин.

– А кто как хочет и кто на что хочет, – уверенно сказала Машенька. – Я уже загадала.

– И я! – подняла палец Николь.

– И я! – крикнула со своего верблюда Клодин.

– И что же вы загадали? – насмешливо спросил Франсуа.

– А каждая свое! – весело отвечала Николь. – Неужели мы такие старухи, что нам и загадать нечего?

Да, каждая загадала свое. Машенька загадала, что если среди идущих навстречу путников не окажется ни одной женщины, то рано или поздно она обязательно встретится с дядей Пашей, куда бы он ни уехал, хоть за океан, хоть за два!

Женщин среди первых встреченных путников не оказалось. Это были три пеших негра, ведшие в поводу трех навьюченных осликов. Пока они приближались, доктор Франсуа обратил внимание Машеньки, Клодин и Николь на стремительно передвигающиеся по палевым холмам справа красноватые пятнышки с белыми точками.

 

– Что это? – удивилась Машенька. Очень похожи на грибы-мухоморы.

– Что иметь мухор? – переспросил ее по-русски Франсуа.

– Мухомор – это такой гриб. Он растет у нас в России, очень красивый и ядовитый, бурый с белыми точками, – ответила ему по-французски Машенька.

– Нет, это не грибы, это газели! – рассмеялся Франсуа, переходя на французский. – Газели пасутся среди желтеющей альфы[55]. Присмотритесь внимательно – вся земля в копытцах газелей, и принюхайтесь – слышите мускусный дух?

Наконец негры подошли совсем близко: приостановились и попридержали своих осликов.

Доктор Франсуа приветствовал их по-арабски и спешился в знак уважения. Спешились Николь и Машенька, одна бедная Клодин не могла слезть со своего верблюда и разглядывала путников сверху. Все трое были очень высокого роста, необыкновенно худые, с такими иссохшими, иссеченными морщинами маленькими лицами, что их черные веселые глаза казались непропорционально большими, просто-таки огромными, а черная кожа была как бы покрыта окалиной – серой с фиолетовым отливом. Такая окалина проступает на раскаленном докрасна куске железа, если его сунуть в воду, – это ветер и зной пустыни не только иссекли их лица похожими на шрамы морщинами, но и покрыли несмываемым серым налетом. На маленьких головах у негров красовались алые тюрбаны, а их куртки и широкие штаны были сшиты из лоскутов разного цвета – белого, розового, голубого, алого, фиолетового, желтого, на ногах было надето тоже что-то диковинное – то ли гнутые туфли на толстой подошве, то ли какие-то странные полусапожки, с кренделями на пятках. Все трое казались изможденными стариками, что особенно контрастировало с их шутовским одеянием и наполненными чистым сиянием необыкновенно веселыми глазами, в которых было столько детского доверия к жизни, столько радости и надежды, что, глядя на них, смягчились даже самые суровые из солдат и самые свирепые из погонщиков каравана.

На черной тонкой шее одного из них болталось ожерелье из тростниковых флейт, другой держал в руке волынку, третий нес на перевязи «гитару», сделанную из панциря крупной черепахи с прилаженной к нему палкой и натянутыми на ней струнами. На осликах были видны тамбурины с погремушками и какие-то разноцветные кукольные фигурки, видимо, для театрального действа, кроме того, на одном из осликов возвышался довольно большой кожаный барабан.

Все трое плохо говорили по-арабски и все время смеялись, притом очень искренне. С большим трудом доктору Франсуа удалось выяснить, что скорее всего они с берегов озера Чад. При слове «Чад» все трое так радостно закивали головами, что сомнений быть не могло. Доктор Франсуа старался говорить с ними и так и эдак – и на всех доступных ему языках, и при помощи жестов. Они объяснялись довольно долго и беспрерывно хохотали и хлопали друг друга по плечу.

– Невероятно, – сказал наконец доктор Франсуа, обращаясь к Николь и Машеньке, – но они бродячие музыканты и идут от озера Чад, а значит, пересекли всю Сахару! Это невероятно! Они хотят спеть для нас. Видно, карманы их так же пусты, как и бурдюки для воды. Пусть поют?

– Еще бы! Конечно! – обрадовались Николь и Машенька.

– Пусть поют! – подала сверху голос Клодин и вдруг громко добавила командным тоном: – Эй, все слушать музыку, все слушать музыку! – Видно, ей крепко надоело торчать на своем верблюде без внимания.

Как-то сам собою образовался круг, в середине которого остались только три музыканта. Гулко ударил в большой барабан один из негров, второй забренчал что-то невнятное на самодельной гитаре, первый еще несколько раз ударил в барабан, и все как-то беспорядочно, почти противно для слуха; второй так же бестолково бренчал на гитаре, было такое впечатление, что и барабанщик, и гитарист совсем не знают своего дела.

Машенька и Николь переглянулись: "Что за какофония?"

Наконец, третий негр отцепил от висевшего у него на шее ожерелья одну из тростниковых флейт, самую длинную, и как бы нехотя стал ее продувать и пробовать звук. Попробовал раз, другой, третий и, наконец, заиграл тихо-тихо, почти неслышно. Только люди стали вслушиваться, как флейтиста прервали барабанщик и гитарист – одновременно они извлекли из своих инструментов и тамбурина, который одной рукой встряхнул барабанщик, такую гамму неудержимо фыркающих, хлопающих и потрескивающих звуков, как будто бы взлетала голубиная стая. Многие слушатели даже подняли глаза к небу – проследить, куда это полетели птицы. А птиц в чистом небе не было. Ни единой. И тут-то Машенька да и все остальные поняли, что перед ними не простые музыканты, а настоящие виртуозы. И запела свирель в полный голос, и полилась мелодия, такой незнакомой, диковатой и неслыханной красоты и нежности, такой неземной печали, что все, словно в испуге, замерли на своих местах. А игравший на свирели закрыл глаза черными веками с серой окалиной и стал раскачиваться из стороны в сторону, раскачиваться медленно, как во сне, и голос флейты то замирал вместе с сердцами слушателей, то взмывал к самому небу, и никто не смел нарушить тишину в паузах между звуками, которые то угасали, казалось, совсем, то вспыхивали с новой дерзкой силой. Флейтист играл долго, наверное, минут двадцать, но они пролетели как мгновение. Потом вдруг гулко и отрывисто ударил большой барабан и запел сам барабанщик, неожиданно затянул сладчайшим контртенором явно женскую партию, что-то пронзительное и чистое, как сама пустыня, а потом запел тенором второй негр, и было понятно, что это дуэт девушки и юноши о вечном: о любви, о надежде, о вере в свою звезду. Наконец, подключился флейтист. Он начал баритоном и закончил глухим, могучим басом. И во время всего пения они сопровождали его аккомпанементом гитары, флейты, барабана и тамбурина. Это были какие-то странные, отрывистые, явно диссонирующие звуки – это была музыка, которую не знали ни арабы, ни европейцы.

Затем взялся солировать гитарист и стал выделывать на своей черепахе такие штуки, что было боязно за него и непонятно, как это ему удается выправить положение в последнюю долю секунды. Он снял гитару с перевязи и пустился в пляс с ней, подбрасывал ее над головой и ловил у самой земли. Он плясал так страстно, что, казалось, сейчас рухнет наземь или взлетит на небеса. А потом опять остался один флейтист, но уже с другой, более короткой, флейтой, из которой лились веселые звуки, и не просто веселые, а какие-то необыкновенно радостные, очищающие душу. Затем они спели хором а капелла что-то нежное-нежное, восхитительное и вдруг закончили той же имитацией неожиданно взмывшей стаи.

– Виват! – закричала Николь.

Все аплодировали, все были не просто довольны, а просветлены душой. Музыканты явно выбились из сил, а слушатели так приободрились от восторга, что готовы были еще стоять под солнцем, не ощущая палящего зноя. Музыкантов щедро одарили деньгами, едой, дали три бурдюка воды, указали дорогу через перевал.

Караван пошел своей дорогой, а осчастливленные многими дарами музыканты своей – к перевалу, к морю.

– Вокруг озера Чад живет большой народ хауса, но они понимают его язык так же плохо, как и арабский. Значит, они из какого-то другого племени. Я слышал, где-то там есть племя клоунов и музыкантов, но не помню, как это племя называется, – пустив своего коня бок о бок с Машенькиным, говорил Франсуа. Но Машенька разговор не поддержала, ей не хотелось ни говорить, ни думать ни о чем конкретном, хотелось пребывать в молчании, которое, может быть, и называется созерцанием собственной души…

– Эй, Мари, очнись! – громко сказала Николь. – Ты где, Мари-и?

И она очнулась и увидела, что она не в пустыне после концерта чернокожих музыкантов, а в губернаторском особняке, в своей комнате, где только что сделала Клодин прическу.

– Ну, так что, мы поедем купаться? – хлопнув рукояткой плетки по сапожку, спросила Николь. – О чем ты задумалась, Мари?

– О разном, – отвечала Машенька. – Вдруг вспомнила, как мы с тобой путешествовали по Сахаре. Помнишь?

– Еще бы! А ты помнишь, как нам повстречались бродячие чернокожие музыканты? Я их никогда не забуду!

– И я, – сказала Машенька, – о них-то я и думала сейчас. Ну, едем купаться! Я пойду переоденусь. А Клодин хороша с новой прической?

– Да, настоящая гранд-дама, особенно если не будет открывать рта! – рассмеялась Николь. – Ну иди одевайся, я буду ждать за воротами, кони готовы.

Николь вышла из дома в парк, а Машенька направилась в свою гардеробную комнату выбрать наряд для верховой езды. Она шла по белой анфиладе комнат губернаторского дворца и все думала про Сахару, все вспоминала… Много чего нового увидела, услышала и прочувствовала она за семнадцать суток в Стране Жажды, как называл великую пустыню доктор Франсуа. Что-то осело в памяти, что-то утекло, как песок, сквозь пальцы, казалось, навсегда, хотя в зрелые годы, а особенно в старости, Мария Александровна не раз ловила себя на том, что вдруг всплывет перед внутренним взором чье-то бородатое, лоснящееся от пота лицо, виденное в том походе, или чахлый кустик тамариска на берегу сухого вади, или серо-палевый кусок отслоившейся горной породы, или черногубая большеглазая мордочка верблюда, высокомерно и безучастно жующего свою жвачку и всем своим видом как бы показывающего окружающим, что вся их суета не стоит даже его плевка, так что он прибережет свои слюни; или высокий слоистый дым костра и запах горящего сухого дерева – у сухого дерева запах в костре особенный, и жар его углей особенный, как бы отчаянно безнадежный. Да, с чередой воспоминаний в ее дальнейшей жизни все было именно так: фрагментарно четко и очень живо. А пока по дороге в свою гардеробную Машенька вспоминала встречу с кочующим племенем, встречу, которую она помнила всегда и к которой в течение всей своей долгой и превратной жизни не раз возвращалась в мыслях, поскольку она была напрямую связана с ее любимым писателем Антоном Павловичем Чеховым. Для Машеньки, а потом для Марии Александровны, всегда было так: сначала Чехов, а потом другие писатели. Чехова она читала всегда и могла читать с любой страницы, и ей никогда не было скучно или малоинтересно наедине с его книгами, а только душа радовалась и очищалась.

Спрашивается: при чем здесь Сахара и Чехов? Какая связь? Непосредственная. На обратном пути из гарнизона, который располагался в небольшом оазисе, после того как они сменили команду, кажется, на третий день пути к Бизерте, они повстречались лицом к лицу с той грозной опасностью, о которой предупреждал генерал-губернатор. Нет, ни Николь, ни Мари, ни Клодин не похитили злые разбойники, но зато они увидели воочию настоящих рабынь с веревками на шее, связанных друг с дружкой в цепочку и подгоняемых всадником с длинной палкой в руках, похожей на удилище, этим удилищем он и тыкал их лениво – в бока, в спины, куда ни попадя, тыкал почти не глядя и совершенно беззлобно, будто это был скот. Одна из рабынь была блондинка лет двадцати, еще не замученная, видно, недавно плененная, и она смотрела на французский отряд зелеными широко открытыми глазами, как на мираж, как на невозможное счастье, как на последний шанс, который непременно будет упущен… Николь порывисто кинулась к командовавшему отрядом лейтенанту, тот понял ее без слов и остановил:

– Не сметь! Никаких действий! Никаких разговоров! Иначе они сметут нас. Это очень опасное племя, и их в десять раз больше!

– Как вы говорите со мной?! – попыталась было возмутиться Николь, но лейтенант вяло поднял руку.

– Я понимаю все, мадам Николь, но здесь может действовать только одна воля – моя. Я приказываю – не сметь и не двигаться!

Такой был эпизод. Сначала пустыня была божественно пустынна, а потом вдруг послышался отдаленный шум, бегущий, как пламя по траве, затем они увидели облачко пыли далеко впереди, еще через некоторое время стали слышны трубные звуки волынки, наконец, они расслышали собачий лай. Облако пыли все вытягивалось, становилось все зримее, скоро оно вытянулось на добрые полкилометра.

– Племя кочует, – сказал доктор Франсуа, – дай Бог, чтобы мирное.

Командир отряда, пожилой, усталый лейтенант, приказал остановиться, спешиться, приготовить оружие и боеприпасы.

– А что, разве еще остались непокоренные племена? – возбужденно спросила лейтенанта Николь.

– Считается, что не осталось, – отвечал ей лейтенант, – но есть племена, с которыми мы находимся в состоянии вооруженного нейтралитета. А раз нейтралитет вооруженный, то лучше держать оружие на взводе. Эти ребята очень простые, они понимают только силу – такой народный обычай.

 

Караван, в котором были Николь, Мари, Франсуа, не занял боевую позицию, так как это могло спровоцировать вероятного противника, но по тому, как караван перестроился в каре, любому даже мало-мальски опытному воину было понятно, что их ждут. Но ждут именно так, как полагается ждать, чтобы не затронуть ничьей чести, пережидают именно в состоянии вооруженного нейтралитета – ни больше и ни меньше. Николь и Машенька не стали прятаться за верблюдов, а остались на своих конях на обочине дороги, так, чтобы им было видно все приближающееся племя. Лейтенант вежливо попросил Николь убраться, но спорить уже было некогда.

Вот показалось красно-зелено-желтое знамя на высоком древке, увенчанном медными шарами и полумесяцем. А вокруг знамени десятки всадников во всей боевой амуниции разукрашенные, как на параде. Одни были в пирамидальных соломенных шляпах с зелеными перьями, другие – в бурнусах, почти закрывающих все лицо, третьи – в причудливых колпаках из перьев страусов. И у каждого длинное ружье сплошь в серебряных украшениях, сабли, пистолеты за поясом, длинные ножи. Некоторые ехали обнаженные по пояс и с саблями наголо, с хаиком[56], брошенным через плечо, на всех были широченные штаны самых причудливых расцветок: красные, оранжевые, зеленые, синие, лиловые, черные и все с золотыми лампасами, многие лошади были покрыты шелковыми попонами. Никогда в жизни не видела Машенька лошадей столь разнообразной, столь причудливой масти. Были почти темно-синие кони, были лошади камышового цвета, были ярко-рыжие, почти кровавые, белые с легкой голубизной, как белое белье на морозе, были золотистые…

"Боже мой, вот это кони! – думала Машенька. – Наша конюшня просто ничто в сравнении с ними".

– Да, – сказала Николь, умевшая угадывать несложные чужие мысли, – это очень богатое племя, и такие кони есть далеко не во всех королевских конюшнях. Какая прелесть! Боже, какая прелесть!

Ближе к знамени огромный негр в ливрее изумрудного цвета и с кольцом в носу вел в поводу боевого коня – белого крупного, с темно-серым хвостом почти до земли, в парче и в золоте. Конь выгибал могучую шею и пританцовывал в такт музыке, которую играли музыканты, шедшие в колонне по два за отрядом телохранителей. За первыми всадниками и чуть в стороне, по обе стороны еще всадники на черных, белых, ярко-рыжих конях, а в одеждах – сочетание самых неожиданных цветов – лимонного с черным, оранжевого с фиолетовым, оливкового с розовым, ярко-алого с синим. В общем, такое буйство, такая сшибка красок, что у Машеньки глаза разбежались, и она даже не сразу увидела самого главного, того, вокруг которого все это плясало и вертелось, – вождя племени.

Неприметный среди блистательной свиты, он ехал чуть впереди знамени на низкорослой кобылке неестественного розового цвета; наверное, кобылка была очень-очень светлой серой масти, с нежной кожей, просвечивающей сквозь влажную короткую шерсть, а прямые солнечные лучи делали всю ее розовой, такой, каких и не должно быть на свете. На вожде не было ни знаков различия, ни единой золотой или серебряной нити, уздечка простенькая, только седло из фиолетового бархата, обшитое серебром, точно так же, как и седло на Машенькином Фридрихе, видна была рука одного и того же мастера.

– Седло-то работы нашего мавра, – обратила внимание приметливая Николь. – Так что я в нем не ошиблась!

Вождь был одет очень скромно. Он завернулся весь в белый тончайший бурнус, и только большие красивые кисти рук его держали поводья на луке седла. Капюшон бурнуса стоял высоко торчком, видно, был специально устроен так, что как бы возвышался над головой, и лицо вождя было и не под солнцем, и открыто. Лицо его показалось Машеньке очень знакомым: чуть вьющиеся каштановые волосы, едва прибитые сединой, необыкновенно красивый лоб гения, уже почти седая бородка, менее седые усы, знаменитое пенсне со шнурком, свисающим вдоль правой щеки, и взгляд из-под пенсне, усталый, всепрощающий, вдруг вспыхивающий лукавым блеском. Мужчина был высокого роста, и даже бурнус не мог скрыть его общей худобы.

"Господи, вылитый Чехов! – изумленно подумала Машенька. – Как это может быть? Откуда? Он ведь умер в девятьсот четвертом году в Баденвейлере, и его привезли в Москву в холодильном вагоне, на котором было написано "Для устриц", и похоронили на Новодевичьем кладбище".

А кочевое племя тем временем шло своей дорогой. Машенька хотела окликнуть вождя, но губы не повиновались, она только прошептала:

– Антон Павлович!

Вождь уже отъехал метров на пятьдесят и не мог слышать ее шепота, однако он почему-то обернулся и чуть приподнял над плечом руку в знак то ли приветствия, то ли прощания.

А племя текло мимо. Шли десятки женщин с веретенами, прикрепленными к поясу, и на ходу пряли пряжу. На нескольких белых верблюдах были роскошные цветные шатры с гаремом; гнали овец, черных коз, сотни бурых верблюдов несли на себе шерстяной город; совершенно голые дети покачивались в огромных медных блюдах под сенью какого-то подобия навесов; шли старухи с клюками, ехали старики на маленьких осликах, бежали трусцой все новые и новые стада белых овец и черных коз, а за ними своры собак и замыкающие всадники с бичами.

– Будем считать, что нам повезло, – глядя вслед последнему всаднику, сказал доктор Франсуа. – Это очень воинственное племя, у них лучшие лошади во всей Сахаре, они богаты и коварны, как никто другой.

– Надо же, а у вождя совсем европейское лицо и даже пенсне, – сказала Николь.

– Ну и что? Я не исключу, что он в молодости окончил Сорбонну, – усмехнулся доктор Франсуа, – но это ничего не меняет.

Поехали дальше, а Машенька все размышляла о том, как природа рождает двойников, и вдруг у нее мелькнула удивительная, дикая мысль: "А если Чехов не умер, а сбежал из этого Баденвейлера в Сахару, то ему сейчас всего шестьдесят три года… очень похоже. А почему бы и нет, а?! Он поднял руку! Как он поднял руку! Почему же я не смогла его окликнуть, почему вдруг пропал голос? А может, так нужно? Да, значит, так нужно. Кажется, гроб с телом в Москве не открывали. А как он приподнял руку! И, кажется, блеснул серебряный перстень. Вдруг на том перстне та же надпись: "Одинокому везде пустыня"? Скорее всего именно так и есть, так и есть…"

Лейтенант дал команду строиться в походную колонну, и вскоре они двинулись в путь. А кочевое племя тем временем быстро уходило к горизонту и становилось все меньше и меньше, пока не сжалось в небольшой темный клубочек. Откинувшись на высокую спинку седла и опустив поводья, Машенька размышляла о Чехове – она отдавала себе отчет в том, что все, что она себе воображает, конечно же, беспочвенные фантазии, но все-таки… У них в семье был культ Чехова. Как говорила мама: "В России есть люди Пушкина и Чехова, а есть люди Достоевского. Мы – люди Чехова". Сейчас под палящим солнцем Сахары Машенька вспоминала о том, что ведь и Чехов тоже в неполные шестнадцать лет остался один на один с миром и пребывал в одиночестве почти до девятнадцати лет, пока не поступил в университет, не приехал в Москву и не воссоединился со своим многочисленным семейством[57]. Это были три самых таинственных года в жизни великого писателя. А Таганрог в те времена был город непростой: его купцы торговали зерном со всей Европой, порт кишел иностранцами, таганрогские меценаты-греки позволяли себе и горожанам такую роскошь, как городской оперный театр[58].

54За завтраком доктор Франсуа рассказал, что эти краткие минуты перед восходом солнца в Сахаре, когда все залито торжествующим светом, по-арабски называются «сухур». По обычаю, в эти минуты во время поста разрешается есть, пить, курить, любить женщин. Говорят, что только отмеченные Богом счастливцы просыпаются в этот момент, и еще говорят, что от слова «сухур» происходит название Сахара. – Конечно, это очень красиво, – заключил доктор Франсуа, – но у ученых-языковедов есть сомнения.
55Альфа – вид ковыля.
56Хаик – буквально «ткань», в данном случае – подобие покрывала.
57С 1876-го по 1879 год А. П. Чехов жил в Таганроге один. Он проживал в бывшем отчем доме как квартирант у новых хозяев. В уплату за квартиру и стол он был репетитором у хозяйских детей, а сам учился в гимназии. Еще подрабатывал другими уроками и отсылал деньги в Москву, бедствовавшим родителям. В 1879 году Чехов получил стипендию от городской управы Таганрога на полный курс обучения на медицинском факультете Московского университета.
58Кстати сказать, на сегодняшней пятисотрублевой купюре, выпущенной в 1997 году, изображен памятник Петру Первому работы П. Антокольского, подаренный городу Таганрогу А. П. Чеховым. На купюре ошибочно написано, что памятник установлен в Архангельске. Несмотря на возражение таганрожцев, ошибка, к сожалению, исправлена не была.
Рейтинг@Mail.ru