bannerbannerbanner
Желтое окно

Михаил Юрьевич Третьяков
Желтое окно

День…

Темно. Но не страшно. Покой. Ничего. Очень хорошо. Спокойно. Мне кажется, что меня кто-то гладит по лицу, аккуратно так касается и ведет, а потом еще раз… Голос тихий, знакомый. Приятные эти касания. Кто это может быть? Во мне вспыхивает надежда. Она жива! Сердце стучит. Словно летаргический сон прерывается, и я готов уже проснуться, но сил нет. Из всех чувств остались лишь осязание и слух, да и то урезанная версия. Я слышу, но не различаю ни интонаций, ни особенностей голосов; мне кажется, что всё произносится одним и тем же голосом. Видимо, у меня агнозия – неспособность идентифицировать окружающие объекты с помощью зрения и слуха.

– Немедленно готовьте его к транспортировке!

– Но он только что вышел из комы.

– Он вышел из комы, как только мне разрешили к нему подойти. Вы считаете это совпадением?

– Да.

– А я нет. Необходимый уход я ему обеспечу сама.

– Но я не могу. Это слишком большие риски.

– Все риски я беру на себя. Бумаги подписала. Так что отключайте. Он теперь и без ваших аппаратов будет жить.

– На нем больничная одежда.

– Мне снова позвонить главврачу?

– Нет, не надо.

– Ну, вот и славно, вот и хорошо, пусть будет в больничной, я его потом переодену.

Что-то вытаскивают из меня. Перекладывают и везут. Переносят и снова кладут на что-то твердое. Мы начинаем движение. И по тому, как плавно это происходит, я понимаю, что лежу в машине, которая меня куда-то везет. Она берет мою руку. И говорит со мной:

– Я как поняла, что тебе нужна? Не сразу понимание-то пришло. Вначале как дело было? Я возвращалась в город из монастыря. Иду с остановки домой, дождь этот идет тоже, значит, а под деревом сидит под зонтиком Юрка, бомж местный. Ну, я остановилась с ним поздороваться, а он страсть как любит со мной говорить. Вот он меня и спрашивает:

– Ты вот как думаешь, дождь – добро это или зло?

– Юр, а что тут думать-то, это ж не от нас зависит, это же явление природное.

– Ну и так, тем более, раз природное, оно же ниспослано кем-то? Ты вот Библию читаешь, и что там про дождь? Дождь – он эва как воспринимается – как знамение Божьего благословения, как награда за послушание завету. Ну а с другой стороны, это ведь как посмотреть. Дождь – это же воплощение ужаса человеческого, как сила незримая, от которой люди ищут укрытия. Помнишь: «Разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились». Вот и у нас дождь вроде как и идет, а потопа нет. Люди оттого и маются, и истончаются, и вера в них слабеет, и неверие растет. Только сердцем чую: не Божье это провидение. Ты вон мать, а сына своего когда видела? Я вот детей не имею и забочусь только о себе, а дети – это ответственность ведь. Это как крест Иисуса. Только кто-то его на себе тащит так, что потом и кровью обливается, умирает под ним, а кто-то на другого свой крест переложить хочет – и перекладывает и идет по жизни тихий и спокойный. Много всякого и по-разному с крестом этим бывает, только на тебя смотрю и вижу: крест твой загибается, гнется, нет у него сил, и тебя рядом нет, а дождь-то сильнее всё идет. А сейчас без креста куда? Никуда. Дай денег, а то совсем сил нет и жрать хочется.

Я ему, конечно, дала на хлеб да дальше к дому пошла, только чувствую, что внутри заскреблось что-то. Словно Юрка мне сказать что-то хотел, а я, дура старая, ничего не поняла.

Пришла домой, туда-сюда – уже ночь. Псалтырь почитала. Лежу и не пойму: то ли сплю, то ли нет. Дождь за окном стучит, а у меня всё Юркина лекция из головы не идет, не пойму, что такое зацепилось. Юрка, как всегда, – такая особенность у него – о серьезном, о серьезном, а потом «дай денег» – и выбивает из мыслей-то.

А дождь стучит, убаюкивает. И тут я просыпаюсь и не пойму: то ли сон мне снится, то ли на самом деле это. Кот на мне сидит, Васька, черный такой, а глазищи зеленые, и топчется на животе, будто усаживаться собрался, а затем мордочку намывать начал, и смотрит так, с хитринкой, на меня, и лапкой на рубцы на руке указывает, и мурлычет свое. А я в мурлыканье этом слышу голос: «Пора тебе долги отдавать».

Какие долги, кому? Проснулась. Котика нет. Вышла на балкон, дождь слышу, а не чувствую ничего. А я стою, и про дождь думаю, и про Юрку, и понимаю, что он мне про крест мой говорил – про детей, про крестника то есть.

Позвонила тебе. Нет ответа. Матери твоей звонить не стала: знаю, что ничего она мне не расскажет. Сколько ты с ней не разговариваешь? Уже сколько лет прошло, а вы всё никак не помиритесь. Ой, что я про эти обиды-то старые! Я по больницам звонить начала, и сказали мне, что ты здесь лежишь. Приезжаю в больницу. А меня не пускают. Я возмутилась, батюшке звоню и говорю: крестник мой единственный в больнице, а меня к нему не пускают. Батюшка в прошлой жизни врачом был, только понял, что лечить надо не тело, а душу. Он всех здесь, в больнице, знает, и они его. Не прошло и пяти минут, как ко мне уже выходят и проводят через охрану. Сколько лет живу, а такого никогда не видела. Людей в больнице так много, что лежат они в коридоре, коек на всех не хватает, и стонут, и кашляют, и захлебываются. Страшно это. И ты тут где-то. Думаю, точно мне Господь указал, что спасать тебя надо: уморят они тебя здесь. Привели меня в палату. Один лежишь. Да прибор с тобой жизнеобеспечения, но смотрю я на него и чувствую, что держит тебя он здесь, не отпускает, а ты уйти хочешь. Я вот села рядом с тобой, стала гладить тебя по лицу, вспоминать и рассказывать тебе, как ты маленьким шалости устраивал, как собака тебя покусала, а мы с матерью твоей ходили, ее искали потом по всему городу и смотрели, издохнет она или нет. Как ты с дерева упал. Всё тебе про тебя рассказывала и, что греха таить, плакала. А потом ты по-другому задышал, и я почувствовала, что ты уходить передумал, вернулся. Знаешь, у тебя это с детства было: чем сильнее на тебя давят, тем сильнее ты сопротивлялся, а тут, видимо, так надавили, что даже ты чуть не сломался-то. Но теперь всё хорошо. Я тебя в монастырь везу, меня там сестры спасли и батюшка, и тебе они помогут. Вон у тебя уже румянец появился. Говорить с человеком надо, объяснять ему, что и как, и когда оно всё понятно-то, тогда и жить легче. А ты ведь с детства всегда всё пытался разобраться во всем, животных и растения любил, вопросы задавал: как, почему? А помнишь, как ты коту усы обрезал? Вот опять кот вспомнился. Не зря мне ночью приснился.

Ты не бойся, всё хорошо будет, монастырь хоть и не старый, но место это – выстраданное и намоленное, оттого и сила в нем особая. Моя это вина, что я тебя редко вижу. Мать из меня крестная плохая. Прав Юрка-то. Но ничего, крестничек, мы тебя вернем. Жизнь – она ведь какая? Я вот тоже жить не хотела и руки на себя наложила. Котик – он ведь знал, на что указать. Помню, когда муж с ребенком разбились, мне когда сказали, я не поняла сразу, а когда осознала, показалось, что из меня нутро всё вытащили и начали им по гвоздям тянуть, а гвозди на разную высоту забиты, и нутряное это по-разному цепляется, и рвется, и из меня кровью сочится. Чувствую я, что сил моих нет больше, и даже плакать не могу. Вот не вспоминала и не рассказывала никогда, а сейчас, видимо, время пришло.

Соседка моя почувствовала что-то неладное, вызвала милицию и скорую. Дверь сломали, вытащили меня из ванной и отвезли в больницу. Врачи сказали, что еще чуть-чуть – и не спасли бы. Но вот видишь, с тобой я; может, предназначение мое в этом, чтобы тебе помочь. Котик – он ведь не зря мне про долги говорил.

Я после того, как в себя пришла, ничего не хотела и думала, что напрасно меня спасли, потому что сил жить во мне не осталось, одна только сила умереть. Но соседка моя уговорила меня в храм при больнице сходить, там-то я и познакомилась с отцом Иннокентием, он меня исповедовал, а после мне так легко стало, словно беды и несчастья все в небо отпустила. Он-то и рассказал мне про монастырь и напутствовал туда съездить, чтобы я окончательно излечилась, ибо, как сказал он, «Уныние – это крайнее изнеможение души, которое может сокрушить силу души и довести ее до отчаянья». Я поехала без надежды, но сестры в монастыре помогли мне, и я верю, что и тебе они помогут. Но что я всё говорю да говорю? Ты, наверное, уже и устал меня слушать. Отдыхай, крестничек, силы тебе еще понадобятся.

* * *

Тело, привыкшее к теплу, неожиданно скрутило. Запульсировало и закололо в каждой косточке. И молоточек застучал по стремечку так быстро, что казалось, будто оглохну я. Оглохну от крика своего, от той невысказанной боли, от осознания бессилия перед дождем или перед тем, кто его… Во всем существе моем возникла резкая слабость, будто силы мои выплеснулись в крике этом. Закашлял. Открыл глаза – темнота. Только вода ледяная обжигает меня. Одежда мокрая: штаны и рубаха. И понимаю, что меня кто-то держит, а затем тянет вверх, а я кричу, кричу, как, наверное, кричит младенец – от страха появления на свет из утробы матери, где так тепло и хорошо, что не хочется выходить в этот мир. А меня тянут из тепла и покоя.

Лежу мокрый на каменной плитке. Напрягаю слух. Шум дождя слышен – значит, всё хорошо. А затем накатывает воспоминание о том самом дне. Меня снова скручивает и рвет желчью, кровью, и снова кричу от безысходности, от непонимания происходящего, от того, что ничего не могу сделать, ничего не могу изменить, а еще не могу принять то, что произошло: ее больше нет, их больше нет, а значит, и меня нет. Мысли и чувства заплетаются в тугие канаты и тянут, и тянут меня. И происходит так, как, наверное, в тот самый момент, когда выныриваешь из глубины, где только холод и смерть. А здесь свет и жизнь, пусть какая-никакая, пусть с дождем, пусть… Нет, эта мысль не может стать для меня допустимой, потому что, как только я смогу с ней примириться, думаю, это и будет началом конца. А я не хочу конца, я хочу верить, надеяться, искать, находить ответы на вопросы и чтобы была она, жила, пусть даже очень далеко, пусть где-то, где я никогда не смогу ее увидеть…

 

Меня кто-то прижимает к себе. И шепчет: «Слава Богу». Я еще не совсем понимаю, где я, хотя уже осознаю себя, воспринимаю окружающий мир со всеми его достоинствами и недостатками, а голос такой знакомый. И мне вспоминается, как, когда меня крестили – мне тогда было что-то около десяти, – я почему-то спросил у мамы: «Мама, если ты умрешь, моей мамой станет крестная?» Не помню, что мне тогда ответила мать, но помню, что вопрос этот надолго застрял в моей голове. А сейчас мне кажется, что я умер, а крестная меня вернула оттуда, где холодно и темно. Я почему-то плачу, и она плачет.

– Где мы?

– В часовне.

– Какое сегодня число?

Она отвечает, а в моей голове непроизвольно начинает отсчитываться свой, дождевой календарь: двести четырнадцатый день от начала дождя…

День 214-й. Воскресенье

Тело какое-то чужое. Непослушные руки и ноги. Ощущаю себя как железный дровосек до того момента, как в его сочленения добавят масло из масленки. Но у меня нет такой масленки. Темно.

– Где мы? – снова спрашиваю я.

– Возле монастыря.

– Какого монастыря?

– Оно тебе надо?

– Как я здесь оказался?

– Я тебя привезла.

– Зачем?

– Вот всегда ты такой был! Зачем, почему?

Крестная поддерживает меня, открывает дверь. Свет, даже такой невнятный, утренний, заставляет меня зажмуриться.

– Где мы?

Крестная вздыхает.

– Все жилы вытянешь ведь. Часовня это с источником освященным и купелью в Монастырском лесу недалеко от храма. Теперь всё?

Вокруг лес, и идет дождь. Тропинка вьется, поднимаясь вверх.

– Как я здесь оказался?

– Я тебя волоком дотащила на носилках. Бог мне силы дал. Сон мне вещий был, что тебя спасать надо, котик приснился. Да еще и Юрка мне про крест говорил, что нести его надо. Вот я тебя и несла. Ой, да что я тебе всё рассказывать буду, оно тебе тыщу лет не надо.

В сознании медленно начинает вырисовываться рассказ крестной, но он до такой степени эфемерный, что должен сейчас улететь, и я, чтобы не дать ему этого сделать, удержать в своей памяти, хватаюсь за то, что еще осталось в сознании…

– Юрка, бомж который?

И после этой фразы воспоминание заякорилось и начало обретать зримые очертания. Мозг, почувствовав реальность услышанного, включает нейроны в определенной последовательности, формируя четкое воспоминание о том, что рассказывала крестная.

– Так ты всё слышал? Тогда чего ты у меня ума-то пытаешь? Сил моих нет! И так тебя сюда еле дотащила. Меня и батюшка, и сестры все отговаривали тебя в купель погружать, но я упертая: вот как что-то в голову себе втемяшу – не отступлю. Знаю грех этот за собой, но ничего сделать не могу. Ты сам-то идти можешь?

Я отрицательно качаю головой.

– Обопрись на меня, только не наваливайся сильно, а то вместе упадем.

И мы начинаем свое медленное восхождение под дождем. Куда, зачем? Вопросы возникают в моей голове, но я не чувствую ни сил, ни желания задавать их и тем более искать ответы. Все силы уходят на такие простые, но такие трудные для меня движения, как поднять ногу, передвинуть и опустить, снова поднять, передвинуть и опустить. Мышцы, забывшие всего лишь на две недели, что такое сокращаться, не хотят подчиняться моей воле. Крестная поддерживает меня, и мы снова делаем шаг. Почему купель и источник находятся в низине? Мне кажется, что моих сил не хватит на то, чтобы мы поднялись. Смотрю на тропинку, убегающую вверх, и задача, которая поставлена передо мной, кажется мне невыполнимой. Мозг сдается, не хочет участвовать в этой авантюре. Но я слишком хорошо знаю его особенности и физиологию, и мне не в первый раз заставлять его делать то, что хочу я. Надо его обмануть, заставить работать для того, чтобы помочь мне, и я точно знаю как. Непосильную задачу нужно разбить на маленькие подзадачи и решать их по одной, делая небольшой перерыв, и тогда результат будет достигнут. Чаще всего человека сминает невозможность выполнить определенный объем работ, и тогда мозг сдается. Мысленно рисую для себя линию, дойдя до которой нужно будет остановиться и сделать небольшой привал. Мозг, почувствовавший реальность достижения поставленной цели, активизируется, запускает резервы, включает мышцы, и вот мы уже на обозначенной точке. Делаем небольшой перерыв, а я снова провожу мысленную линию, и всё повторяется.

Не знаю, сколько времени у нас ушло, чтобы подняться по этому бесконечному склону, сколько раз я чертил в голове мысленные линии, но мы это сделали. Я мокрый от воды из источника, от дождя и от пота. Мне уже всё равно, я просто хочу сесть и не вставать, а дождь всё так же монотонен, как и двести четырнадцать дней назад, когда всё только началось.

Недалеко, но мне с моей способностью к передвижению кажется, что бесконечно далеко, расположился храм. Я не разбираюсь в церковной архитектуре, но из тех, что я видел, этот особенный. Вход, сделанный наподобие портика знаменитого Казанского собора с четырьмя массивными колоннами, увенчан треугольным фронтоном. Справа пристроена колокольня, возвышающаяся над центральным куполом храма, с окнами без стекол и увенчанная золотым куполом. Над центральной частью многоугольный широкий купол, остекленный вытянутыми окнами, а вокруг по углам, образуя крест, – четырехугольные башенки поменьше с более широкими окнами. Если бы на небе было солнце, наверное, купола бы сверкали, отражая свет, и тогда величественность и строгость сооружения приобрели бы совершенно иной размах, но даже в наши пасмурные времена от храма веет теплом и заботой.

Сижу на мокрой траве, привалившись к дереву, смотрю на храм, и внутри меня возникает и растекается по телу благодать. Осматриваю себя: на мне белая рубаха и холщовые белые штаны, я бос.

– Крестная, откуда это?

– Пижама больничная.

– И куда нам теперь?

– Недалеко от храма двухэтажное здание видишь?

Храм настолько величествен, что на его фоне теряются окружающие постройки. Перевожу взгляд правее.

– Вижу.

– Нам туда, это гостиница для паломников. Мне сестра Анфиса комнату предоставила. Ты как? Я-то совсем уже не та. Устала. Пока тебя от гостиницы тащила на носилках вниз, совсем из сил выбилась. Думала, если вода в купели да молитвы мои не помогут, назад тебя точно не дотащу.

– Ну а помощи-то ты почему не попросила?


– А у кого просить? Водитель, который тебя довез, выгрузился да и уехал по-быстрому. Дождь тут особенно злой, большинство людей побросали всё и уехали, а на той неделе от дождя деревня полностью выгорела…

– Как это от дождя выгорела?

– Да как? Молнии начали бить, вот они-то пожар и вызвали, так что в гостинице сейчас никого, кроме нас, и нет.

– И что же, совсем никто помочь не мог?

– Да кто ж мне в моей-то дурости поможет? Да и крест свой человек должен сам нести. Мне молитва да вера только и помогли, крестничек.

Не уверен, что это так, но и рационального объяснения произошедшему со мной пока не нахожу. Да оно и понятно: откуда ему взяться, если я только что вышел из комы, или в чем там я пребывал последние две недели? Наконец-то начинаю ощущать холод. Рецепторы включились, но мышцы пока с трудом вспоминают, как и что нужно делать. Я уже почти не опираюсь на крестную и вместе с ней ковыляю к монастырской гостинице.

День 215-й. Понедельник

Открываю глаза: темно. Проверяю ощущения. Руки, ноги – всё чувствую. Белый потолок. Сон и явь еще не до конца освободились из объятий друг друга, и от этого непонятно: то ли я еще в коме, а всё, что я видел, очередной фантом – слишком уж неправдоподобно всё это, – то ли уже вышел из нее. Поднимаю руку и касаюсь носа – стандартный тест. Всё хорошо. Нос на месте. Скрещиваю пальцы и подушечками начинаю массировать нос, повторяя опыт Аристотеля. По ощущениям, носа чувствуется два – значит, всё нормально, рецепторы работают так, как и должны.

Никогда не имел этой дурацкой привычки вылеживаться, проснувшись. Сажусь. Маленькая комната и две кровати напротив друг друга. Крестная спит. А я не могу спать, не хочу и не буду. На стуле лежат какие-то вещи. Примеряю их на себя: вроде размер мой, но вещи не мои, и видно, что они не новые. Ничего другого нет, так что надеваю то, что есть, – выбирать не приходится. В этой одежде чувствую себя неуютно и особенно чужим по отношению к ней, ведь она еще не стала моей, не срослась с моими привычками, не пережила со мной никаких простых и неважных событий. Если бы даже это была новая одежда, и та казалась бы ближе и роднее, потому что ее выбираешь сам, а эту приходится надевать за неимением другой. На вешалке висит дождевик, маски нет.

Тело еще не до конца подчиняется, поэтому и приходится прилагать больше усилий, чем это требуется обычно. Как же хочется есть! Так, словно не ел эти две недели, – да я, наверное, и не ел, а получал жидкие смеси через назогастральный зонд. Две недели меня не существовало, две недели работу моего тела поддерживали не люди, а машины, я был практически мертв, если бы… Технологии не стоят на месте, но только вот люди не меняются, а значит, технологии сожрут человечество, поскольку тот, кто не развивается, обречен на вымирание. Правда, надо сказать, в природе есть примеры организмов, застывших в своем развитии, но тем не менее сохранившихся в неизменном виде до сих пор. Только разве это жизнь – существование в форме молекулы ДНК, не проявляющей ни малейших признаков жизни и живущей только за счет паразитирования? Хотя, впрочем, есть и более обнадеживающие примеры: акулы, крокодилы и щитни. Только вот почему-то, думая о людях, я представляю именно паразитирующий вирус, уничтожающий свою среду обитания отходами. И самый главный вопрос заключается в том, что произойдет дальше: погибнет ли клетка под названием Земля и вирусные частицы выйдут наружу в поисках нового места под солнцем, или же некий фагоцит уничтожит зараженную клетку вместе с вирусом, переварив ее в бесконечных недрах своего клеточного тела? Мне становится почему-то страшно от этой мысли.

Выхожу на улицу. Слышу дождь. Выставляю руку, но капли практически не касаются кожи. Провожу ладонями по лицу. У меня борода. За холмом раздается гром, а затем желтые молнии прочерчивают небо.

Храм светится, идет служба. Что-то тянет меня туда, но скорее это не желание приобщиться и причаститься, а научный интерес. Иду по обочине размокшей дороги и думаю о том, что наука и религия – это два явления одного порядка. Религия – иррациональное осознание того, что такое Бог и для чего мы здесь, принятие без объяснения факта, что началом жизни послужило какое-то явление. Наука – попытка рационально объяснить и доказать существование некоего первоисточника начала жизни, получить объяснение того, как всё произошло. Получается, что основное отличие ученого от священника в том, что последний принимает некоторые постулаты на веру, а ученый не принимает на нее ничего, а должен всё осмыслить и проверить, хотя суть их функций идентична – донести до людей знание, которое они считают истиной.

Вхожу в храм. Здесь особая атмосфера, особый дух и особая благодать. Даже мне, человеку сомневающемуся и ничего не принимающему на веру, покойно здесь. Голос батюшки произносит какую-то молитву, отчего шум дождя, проникающий повсюду, уходит на второй план.

В храме темно, и возле икон горят свечи. Прихожан немного. На меня смотрит иконостас с нежно-голубыми колоннами, украшенными сложными витыми узорами с позолотой. В середине иконостаса расположены Царские врата, на которых изображена икона Благовещения Пресвятой Богородицы и четыре Апостола, которые написали Евангелие. Над ними последняя трапеза Иисуса с двенадцатью ближайшими учениками. И мне вспоминается история о шедевре Леонардо да Винчи, но она настолько известная и избитая, что мне становится даже стыдно, что именно об этом я думаю здесь и сейчас. Направо от Царских врат расположена икона Спасителя, а налево – икона Божией Матери. Вспоминаются мама и то, что произошло между нами, и я почему-то вдруг с особой, дотоле непонятной отчетливостью понимаю, что мама и крестная – это единственные близкие люди, которые остались в моей жизни, в мире косых капель, которые направляет ветер и, возможно, кто-то еще. Чувства настолько обострены, что я забываю и о голоде, и о дожде, проникающем в сознание, и даже постигшие меня утраты отходят на второй план. Стою спокойный и умиротворенный, словно в этом мире нет дождя, который никак не закончится, и вокруг у всех всё хорошо и будет хорошо даже тогда, когда я выйду из храма.

Но моя несносная привычка видеть зависимости и закономерности там, где другие замечают только случайности, разрушает ауру этого места. Прихожане крестятся и кланяются в совершенно непонятные для меня моменты. Вспоминаю, как в зале института сотрудники выходили и пересказывали свои должностные инструкции и как от этой монотонности и однообразия я тоже стал частью этого безумия. Но мне до сих пор непонятно, почему именно дождь стал символом объединения. Всё время я пытался найти причину, по которой дождь заставляет менять поведение людей. Наконец-то я ее нашел, но от этого мне так и не стало понятнее, почему дождь идет так долго. Значит ли это, что, возможно, речитатив в сочетании с инфразвуком – не единственные причины ливня? Почему людей обманывают и говорят о том, что косохлест опасен?

 

В сознании всплывают обрывки того, что рассказывала крестная, пока я находился в коме: о людях, которые лежат в больнице, об отсутствии пустых коек – видимо, всё-таки в дожде есть какая-то опасность. Хотя, мне кажется, всё, как всегда, упирается в людей.

Религия – это попытка заставить человека отринуть всё плохое, но только, увы, это невозможно. Ведь самое страшное зло – это то, которое находится внутри нас, его невозможно победить и невозможно изжить, потому что оно является нераздельной составляющей личности, и, уничтожив или изменив его, в итоге уничтожишь и человека. Копаясь внутри себя, понимаю, что ответы на мои вопросы находятся не здесь. Мне надо вернуться домой – всё, что нужно, осталось там. Но у меня нет ничего – ни одежды, ни телефона, словно все ниточки, которые связывали меня с прошлым, сожжены там, где погибла Оля.

Выхожу на ступени храма. Кажется, светает, хотя в сером мареве дождя это неочевидно. Небо взрезается желтым пятном, во мне вспыхивает надежда на то, что солнечный свет всё-таки пробился сквозь пелену дождя. Но нет. Пятно разрастается, вспарывая небесную твердь, превращаясь в окно, и я понимаю, что наконец-то стал свидетелем необычайного атмосферного явления, о котором уже несколько раз слышал, но сегодня на пороге храма увидел впервые. Помнится, в новостных каналах писали, что это результат преломления света в кристалликах льда, образующихся на высоте. Только вот откуда возник этот свет, мне до конца не понятно, ведь солнце обессилело и не может пробить дождевую завесу. Выйдя из храма, не чувствую в себе сил, словно пружина внутри уже полностью раскрутилась и кончился завод.



Андрей, мой лучший друг, остался в городе. Изменившийся, но всё же Андрей, а я не знаю, как и чем ему помочь, хотя обещал, что смогу всё исправить. Близкий и родной человек, которого я потерял, но надежда на его спасение всё же есть, и именно поэтому мне нужно вернуться. Медленно, словно в бреду, иду по дороге, а дождь всё так же шагает вместе со мной. Захожу в гостиницу и поднимаюсь на второй этаж. Дождевик кажется свинцовым, но у меня получается его снять и повесить на вешалку. Обессиленный, падаю на кровать.

* * *

Не могу понять, где сон, где явь, настолько всё кажется неправдоподобным: крестная, купель, храм, желтый столб в небе. Но вот открываю глаза – и снова комната. Теперь на соседней кровати никого нет. Встаю. На мне одежда, вчерашняя или сегодняшняя – не пойму. В мире, в котором идет дождь, можно различить только день и ночь, но, поскольку день укорачивается, я совершенно заблудился во времени.

Меня терзает голод. Спускаюсь на первый этаж и захожу в столовую. Здесь она почему-то называется трапезной. Длинные деревянные столы, накрытые белой скатертью, и лавочки. Всё чисто и убрано. Часов нигде нет, и я не пойму, какое время суток, поскольку если мне всё то, что я помню, не приснилось, то, скорее всего, вернулся я в гостиницу утром, а сейчас уже вечер. За столом сидит худой мужчина. Перед ним большая тарелка с фаршированным перцем и вторая с каким-то пирогом. Стоят приборы и салфетки. Тишина. Он накладывает себе перец. Здороваюсь:

– Добрый день.

Он поворачивается. Есть люди, по внешнему виду которых очень трудно определить, сколько им сейчас лет. Складывается впечатление, что по достижении определенного возраста у них включается карманная машина времени и дальше они не меняются. Лицо открытое, вызывающее доверие; зубы ровные, по всей видимости, свои. Черты тонкие. Борода ухоженная, с проседью. Во всех движениях, мимике как будто бы свет от него.

– Так ведь вечер уже.

– А как здесь можно заказать ужин?

– Вы присаживайтесь, всё на столе. Как вас зовут?

И я понимаю, что совершенно ничего не могу ответить, потому что буквально секунду назад имя свое я помнил, а сейчас вот, как только его у меня спросили, забыл. Глаза мужчины смотрят на меня пытливо, и я, как настоящий ученый, не теряюсь:

– Крестник я Натальи Васильевны.

– А, ну, тогда понятно. Вы присаживайтесь. Выздоровление ваше иначе как чудом не назовешь.

Сажусь. Обычно в присутствии чужих, незнакомых мне людей я чувствую себя скованным и не расположен к разговорам, если это не требуется от меня по работе.

– Отец Александр, – представляется он и накладывает мне перец в пустую тарелку.

Я беру черный хлеб, ложку – вилок почему-то здесь нет – и начинаю есть. Батюшка заканчивает трапезу и наливает себе горячий чай из заварника.

– Вы как, покрепче любите или кипяточком развести?

– Можно покрепче.

– Помню, как мы с матушкой попробовали в первый раз чай в пакетиках… и должен вам сказать, это совсем не то. Настоящий чай – он только в заварнике должен завариваться. А сейчас что? Все спешат, бегут куда-то, и времени нет совершенно на себя. Расчеловеченье происходит: важно как можно быстрее получить результат, и совершенно неважно качество результата, да и сами люди становятся такими одноразовыми пакетиками, в которых измельченная чайная пыль. Но это всё, наверное, неинтересно вам. Всё, что я говорю, – это глупости. Вы уж простите меня, если я что-то не так сказал. Наталья мне много о вас рассказывала. Я вот таким вас и представлял, только без трещинки внутри. Вам надо у нас тут пожить, а там, глядишь, трещинка-то и затянется, да так затянется, что вы только крепче станете. А назад вам сейчас никак нельзя, поверьте мне: там вы только трещину эту углубите.

Всё, что говорит этот чужой и совершенно незнакомый мне человек, слишком уж непонятно и неправдоподобно, но почему-то внутри чувствую, что всё это правда, хотя разум отказывается принять слова. А еще я слишком хорошо знаю себя и знаю, что если что-то решил, то точно не уступлю и не остановлюсь. Только вот для меня победа ради победы не является самоцелью. Да, конечно, интересно и важно найти ответы на вопросы, которые меня мучают, но еще важнее процесс познания.

Сейчас знания утратили ценность, они стали настолько легкодоступными, что исчезла необходимость прилагать усилия, чтобы их получить. А когда что-то дается легко и без усилий, то перестает быть ценным и важным и становится просто побрякушкой, которую можно нацепить и снять в любой момент. Дождь – он ведь не просто меняет людей, он стирает из памяти необходимость передачи знаний. Общество, в котором не происходит передачи знаний, обречено на деградацию и вымирание.

Отец Александр пожимает мне руку. И смотрит грустно и печально, словно он уже всё про меня понял и знает, что я его не послушаюсь. И видит всё, что будет со мной, и знает, что ничего изменить не может, и я тоже. Осеняет меня крестом и уходит. А я остаюсь один. И в комнате сразу становится дождливо и тоскливо.

Входит крестная.

– Вот ты где. А я тебя обыскалась. Я в монастыре послушание выполняла, прихожу, а тебя нет. Думаю: куда ты пропасть мог? А потом смекнула, что ты здесь. Ведь, как очнулся, не ел еще ни разу. Ума не приложу, откуда в тебе только силы берутся.

– Я с отцом Александром был.

– А… так он мой духовник. Говорил, значит, с тобой. И что сказал?

– Да сложно мне…

– Так ты же ученый у нас, и что, не можешь пересказать, что тебе человек церковный сказал?

– Трещина во мне, надо при монастыре пожить.

– Ну а ты что?

– Да ничего такого, просто слушал и молчал.

– Ну, это правильно. Отец Александр дурного не скажет и плохому не научит, так что думай, крестничек, утро вечера мудренее. А ты, поди, уже всё решил? Ну да утром мне скажешь, что ты там надумал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru