Критика и эссеистика
Михаил Эпштейн, Сергей Юрьенен
КУЛЬМИНАЦИИ
О превратностях жизни
Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 821.161.1
ББК 84(2=411.2)64
Э73
Михаил Эпштейн, Сергей Юрьенен
Кульминации: О превратностях жизни / Михаил Эпштейн, Сергей Юрьенен. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Критика и эссеистика»).
Эта книга – о высших точках опыта, «кульминациях», когда почти мгновенно постигаешь себя, общество, человеческую природу, явленную на гранях, на сломах. Михаил Эпштейн и Сергей Юрьенен – друзья с молодости – размышляют о поворотных моментах своей жизни и делятся опытом сильнейших переживаний. В книгу вошло около девяноста небольших историй на разные темы – от любовно-романтических и семейных до социальных, религиозных и творческих. Кульминации, о которых пишут авторы, возникают на скрещении личных сюжетов с событиями большой истории и общечеловеческими духовными проблемами, которые вдруг получают конкретное воплощение в пережитых ими экстремальных ситуациях. Рассказчики надеются, что эта уникальная по остроте самоанализа книга поможет читателям лучше осознать кульминационные моменты собственной жизни. Михаил Эпштейн – философ, культуролог и литературовед, лингвист, эссеист. Автор книг «Ирония идеала» и «Проективный словарь гуманитарных наук», вышедших в издательстве «НЛО». Сергей Юрьенен – прозаик, переводчик, журналист, издатель, автор публикаций в журнале «Новое литературное обозрение».
ISBN 978-5-4448-2385-9
Фото на обложке: © Photo by Harshit Sharma on Unsplash.com
© М. Эпштейн, 2024
© С. Юрьенен, 2024
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Сергей Юрьенен и Михаил Эпштейн. Нью-Джерси, 2009
Однажды в Париже, пытаясь оторваться от преследующей меня машины, я свернул в проулок… Я едва успел нажать на тормоза, увидев, как летит на меня глухая стена; фары освещали «граффити», выполненное на ней, должно быть, каким-то ироничным американцем, бродящим по свободному миру с кистью и ведерком краски: «LIFE IS A PLOT!»1Потом фары разлетелись вдребезги, но надпись врезалась мне в мозг – и я понимаю писателей, уносящих ноги из бессюжетной этой реальности. Конфликт у нас у всех один – с небытием, но от сюжетов здесь уже остались только кульминации. Пароксизмы в этой ночи. Оргазмы. Магниевые вспышки. Обмороки.
Сергей Юрьенен. Вольный стрелок (Париж, 1979)
Каждому знакомы такие моменты жизни, когда с необычайной остротой переживаешь радость, уныние, страх, влечение, одиночество… Или достигаешь особенно ясного понимания каких-то явлений, идей, свойств мироздания. Или испытываешь внезапный переход: между смешным и страшным, надеждой и отчаянием, опасностью и спасением…
Эта книга – о таких высших точках опыта, «кульминациях», когда сразу, почти мгновенно постигаешь себя и человеческую природу, явленную на гранях, на сломах. «Кульминации» – это собрание микроисповедей, где два автора, друзья с молодости и соавторы «Энциклопедии юности»2, делятся опытом сильнейших переживаний, достигающих концептуальной чистоты. «Во всем мне хочется дойти до самой сути. В работе, в поиске пути, в сердечной смуте» (Б. Пастернак) – этой максимой руководствуются авторы, размышляя о поворотных моментах своей жизни на путях через разные страны и культуры. Кульминации возникают на скрещении личных сюжетов с общими понятиями, которые вдруг получают конкретное воплощение в экстремальных ситуациях. Некоторые из кульминаций настолько ранящие, что для них подошло бы и название «конвульсии». Это подлинные истории, но сама интенсивность переживания порой придает ему фантасмагорический оттенок и приводит к столкновению с реальностью, оборачивается иронией или самоиронией. Не следует ожидать от этой книги пафоса высоких откровений – скорее это попытка облечь общечеловеческие эмоции и духовные проблемы в плоть личного опыта, подчас трагикомического и гротескного.
Ил. 1. Кайрос
Обычно биографическое и автобиографическое время рассматривается в его протяженности, как хронос. Но у древних греков было и другое представление о времени – прерывистом и порывистом: кайрос. Это бог отдельного мгновения, того заветного мига, который возносит нас на вершину удачи или переносит через пропасть беды. Кайрос олицетворялся фигурой крылатого божества, которое стоит на шаре, касаясь его лишь краем ступни: у него нет устойчивой точки опоры. На ногах его тоже крылья – так быстро оно пролетает. Надо лбом – густые волосы, а затылок – лысый: заветный миг нужно ловить вовремя, а потом, задним числом, уже не ухватишь.
В этой книге кайрос решительно преобладает над хроносом, прерывность над протяженностью. Вместе с тем кульминация неразрывно связывает момент времени с местом в пространстве, так что позволительно говорить о местомигах, определяющих структуру книги. Местомиг – точка однократного пересечения координат времени и пространства в их нераздельности; данное место в данный промежуток времени и связывающая их событийность.
Какую роль играют кульминации в приобретении жизненного опыта? Здесь уместно воспользоваться уже не мифологической фигурой, а метафорой из области инвестиций. Как известно, если на протяжении, например, сорока лет постоянно держать акции на рынке, но пропустить всего пять дней, наиболее благоприятных для их роста, то итоговый доход упадет на четверть. А если пропустить сорок дней, то доходность упадет уже в три-четыре раза. Сопоставим: сорок лет жизни приносят в общей сложности меньше сознательного опыта, то есть символического капитала, чем сорок дней или даже минут его наибольшей концентрации в тех моментах переживаний и душевных взлетов, которые мы называем кульминациями.
Книга содержит около девяноста кульминаций на разные темы: от любовно-романтических и семейных до социальных, религиозных и творческих. В двенадцати тематических разделах поочередно представлены микроисповеди авторов, оттеняя и дополняя друг друга. У каждой кульминации – два заглавия: по названию той эмоции или идеи, которые в ней достигают пика, и по названию того события, ситуации, персонажа, в которых они воплощаются. Мы надеемся, что эта книга, посвященная самоанализу личного опыта, поможет читателям лучше осознать кульминационные моменты собственной жизни.
Измена Родине
…или отказ вернуться…
от десяти до пятнадцати…
или смертной казнью
с конфискацией…
Особо опасныегосударственные преступления,Статьи 70 и 64,Уголовный кодекс РСФСР
1977. «Берлин-Остбанхоф».
Восточный вокзал Восточного Берлина.
Последняя остановка перед Стеной.
Кроме меня и таинственного пассажира, купе не покидавшего с самой Москвы («Культурный атташе», – шепнул мне по секрету проводник из предпенсионных гэбистов), так далеко заехала только Римма Казакова3. Мы пересекались в ЦДЛ, не говоря о том, что я ее видел на снимках в газетах и журналах, а тут купе поэтессы оказалось через одно от меня. Одновременно мы выходили в коридор и курили, глядя каждый в свое темное окно. Поэтесса косилась в мою сторону, то ли ожидая, когда с ней заговорю, то ли потому, что распространял аромат американских сигарет. Репутация у нее была скорее либеральная, но я решил не знакомиться. И сейчас себя с этим поздравлял. Встречали ее с букетом, но кто? Не гэдээровские коллеги по перу, а офицеры СА. Молодые, щеголеватые. В плащах и белых шелковых шарфах. Празднично оживленные (а как же? Юбилей: 60-летие родной им власти…). Один, вынося ее багаж, обернулся: «Мы вас заждались, Римма Федоровна…» Ах, вот оно что. Турне по советским военным базам. Культобслуживание тоталитаризма… Мысль поразила отчужденным холодом. Вот так, подумал я, и становятся отщепенцами. Теряя снисходительность тепла, которое «по ту сторону добра и зла». Самоотщепляясь от всесоветского Древа жизни… Но мне поэтессу, для которой ГДР была пределом мечтаний, было жалко – да и галантных лейтенантов тоже. Видимо, до конца еще не отщепился. И это несмотря на мой международный брак. Воплощение «единства противоречий». Брак, который сам по себе стал высшей школой «Анти», причем в квадрате – как антисоветизма, так и антикоммунизма (не одно и то же!), но, с другой стороны, превратил в выездного баловня судьбы. Тридцати еще не стукнуло, а следую в Париж уже второй раз в жизни…
Год назад тем же поездом я возвращался из своей первой поездки в «капстрану». Жена и дочь остались в Париже, будучи свободными, а в моем рабском паспорте гражданина СССР гостевая виза истекла. Вцепившись в поручень, я смотрел, как исчезают Запад и Свобода: вот пролетела великая Шампань, за ней и Бельгия. В следующий раз меня вполне могли не выпустить, и то был крестный путь (под траурный марш, который еще напишет Майкл Найман4): возвращение трепетного, усиленно сознающего кролика обратно в брюхо монстра, о котором из «Архипелага ГУЛАГ» открылись нам такие ужасы. Но что мне было делать? В «Совписе» выходила книжка. Первая…
Последней возможностью был Западный Берлин. Дверь тамбура открылась, и под закатным небом я увидел город, разрубленный надвое, как наша жизнь. Небоскреб с эмблемой «Мерседес-Бенц» на крыше отражал черным зеркалом своей грани обезглавленную кирху, то был их знаменитый бульвар Курфюрстендамм, и проводник ничего не смог бы сделать, соскочи я на сгоревшую траву крутого откоса… Вознесенный эстакадой и поездом на высоту, слева я видел ГДР, шприц-символ их телебашни сиял на солнце. Что касается Стены, то со стороны Запада она была размалевана граффити, и эта глупая разноцветность меня возмущала, пока я не подумал, что это бессознательный способ борьбы со страхом, мимо мазни, внимания не обращая, шли немцы, которым выпало счастье жить на свободе, длинноволосый хиппи-фатер катил коляску с ребенком, близоруко читая книжку, тогда как с другой стороны, во всех подробностях подвластной взгляду, все было как в Дахау: широко змеилась вдаль «полоса смерти» с колючей проволокой, бетонными смотровыми вышками и затаившимися пулеметами: нечто совершенно по-нацистски концлагерное… Какое светлое будущее всего человечества? Вот оно, смотри. Без маскировки, бесстыдно и всеочевидно: по эту сторону Жизнь, а там… Но как же кумиры? – накатило возмущение. Выездные наши «больше-чем-поэты» и дети грешные соцреализма? Мотаясь между мирами, этого ужаса не наблюдали? Ведь видели. Сто раз. Но чувствами не поделились…
Кролик, в отчаянии твердил я себе по-английски. Run!..5
Подошвы приросли – не оторвать.
И дверь захлопнулась с тюремным звуком.
Московский год после возвращения из Парижа стал годом непрерывных побед и одержаний. После пятилетних скитаний и мыканий Моссовет дал квартиру с постоянной столичной пропиской, вышла книжка, я сделался «членом» и был вынесен из социального небытия на пик, с которого открылось… а, собственно, что? Карьера совписателя? Правда, выездного. Эту высшую здесь меру свободы получившего не сотрудничеством с ГБ, а уникальной ситуацией зернышка, волей случая попавшего меж двух жерновов, большого и маленького, но своенравного: КПСС и КПИ… Пять лет нас с Ауророй ломали и ловили, испытывая на разрыв, после чего решили дать все, весь набор счастья по-советски. Отказаться от этого, бросившись в ничем не обеспеченное западное Неведомое? Для этого нужно быть безумцами. А они – нет, не ГБ, а люди со Старой площади – Перцов, Загладин и сам «портрет» Пономарев, с которым тесть мой был на «ты» и назвал Борисом, – считали нас благоразумными. Что и разрешило в нашу пользу запрос о моем повторном посещении капстраны. Не без демонстрации кнута и пряника. Сосед по буфетной стойке в ЦДЛ возник как черт из табакерки и, представясь очеркистом из глубинки, поведал о судьбах невозвращенцев, размазанных по стенам Запада. Секретарь же комсомольской ячейки при Московской «писорганизации» заверил, что терпеть маразм уже недолго, скоро к власти в стране придут все понимающие либералы… и – кстати! – вопрос о расширении моей жилплощади решен положительно. Трехкомнатная будет. Рядом с Окуджавой. В писательском доме… «Ага! В Безбожном переулке! Ты на сколько едешь, на три месяца? Как раз сдадут к твоему возвращению…»
Возвращение! Все об этом так беспокоились, так переживали…
Но пока что возвращался я на Запад.
Проводник «попросил» меня из коридора.
– Окно у вас открыто?
– А что, нельзя?
Он вошел за мной в купе, закрыл.
– И не открывайте. Сидите, не выходите…
Я сел и уперся каблуками в скос багажного отделения. Там лежал чемодан, а в нем рукопись, доверенная на вывоз лучшим другом. В Бресте пронесло, но теперь предстояла встреча с восточными немцами. Хотелось сигарету, но я решил перетерпеть, чтобы накуренностью себя не выдать. Конечно, я боялся. Потому что не новичок был в контрабанде. Точнее – в избегании ее…
Незримый фронт! Он возник вокруг нас с Ауророй, как только мы с ней стали парой пять лет тому назад. Это было сплетение аббревиатур, которые мы не уточняли, говоря: они. Сначала, по наивности, я спрашивал у своего испанского тестя: но почему? Вы же друзья? «А сам не понимаешь, Серхио? С врагами и так все ясно. А за друзьями глаз да глаз…» Но это был не только глаз. На Аурору распространялась привилегия ее отца на вылет за границу без досмотра: через зал, непонятно почему называемый «депутатским». И перед каждой ее поездкой в Париж кто-нибудь из нашего окружения проявлялся с просьбой что-нибудь провезти на Запад. Не бескорыстно, разумеется, а за хороший процент. Обращались при этом не к Ауроре, которую считали «хитрой», а ко мне – ставя на мою советскую сущность, предполагаемо гнилую. Например, изумруды. Некто толкнет их там на аукционе, и будет у вас, мол, квартирка в Париже… Потом в «депутатском» зале Шереметьева Аурору не находили в списке: «Нам каждое утро присылают из ЦК, и вашей фамилии здесь нет!» Что означало возвращение в зал обычных выездных и, соответственно, таможенный досмотр. Раз за разом они садились в лужу, не обнаруживая в багаже ничего запретного, но от этого потребность в компромате только нарастала. И вот я наконец сломался. Как мог отказать я другу? Лучшему из тех, кто провожал меня позавчера на Белорусском вокзале, где хлопали флаги, налитые дождем до черноты, а лампочки всем своим периметром озаряли портрет генсека размером в два этажа. Среди провожающих был и мой «изумрудный» знакомый. В пакете «Beryozka» принес бутылку водки «на винте» («Выпить!»), вареного цыпленка («Закусить!») и – «Покурить!» – две пачки «Мальборо». Как только поезд тронулся, мне страшно захотелось есть. Вощеной бумаги не разворачивая, выбросил цыпленка за окно. На следующий день, пересекая «священную границу», вылил в умывальник водку. Прямо над легендарным Бугом. Сигареты, правда, рискнул – и тот факт, что до Восточного Берлина доехал живым, вносил некоторый просвет в оценку общей диспозиции. При всей моей паранойе лучшему другу я верил, как никому в СССР. Он был гений, но мысли абстрактной и от этой жизни отвлеченной. Могли подставить, на всякого мудреца довольно простоты… Нет, обрывалось сердце. Не может быть. Не выпустят. Возьмут реванш за все свои проколы. С особым цинизмом – прокативши до самой Стены…
Душа, ты рванешься на Запад,
А сердце пойдет на Восток…
Как написал поэт из моего подъезда, купивший мои книжные полки. Не прямо у меня, а – конспирации ради – через посредство другого поэта, тоже соседа, с пониманием смотревшего и вопросов не задававшего при всей подозрительности подобной распродажи дефицита перед зарубежной поездкой. Могла ли выдать меня та трансакция? Проклятые те полки? Румынские, со стеклами? Из-за которых теперь сердце мое рискует вернуться по месту прописки. Не добровольно, конечно, а в наручниках…
Поезд трогается. Зарево вокзала, за ним и вся экономно освещенная часть гэдээровской столицы отступает во тьму. И вот уже только редкие огоньки помигивают с горизонта, будто увезли нас в поле…
Но нет. В окно вплывает и с последним лязгом застывает очень странный дом. Простенки в осколочных ранениях, вместо дверей и окон слепые прямоугольники бетонных блоков. Вряд ли здесь живут, но явно, что работают: крыша ощетинена антеннами…
Я опускаю окно. Berliner Luft6… про который напевала мама. Была у них когда-то оперетка про этот воздух и его чарующие ароматы. Теперь это воздух запретной зоны. По нарушителям стреляют. И не солдаты, а пулеметы-роботы… Чем пахнет ужас? Кроме влажности и чего-то отдаленно химического, не улавливаю ничего. Но он зрим, этот берлинский Люфт. Мириады мельчайших капель озаряет издали огромная светоносность. Вспоминается школьный учебник, а в нем про штурм Берлина, когда Жуков включил все собранные им прожектора. Светоносность-смертоносность… Я вылезаю с головой, чтобы заглянуть как можно дальше вдоль состава. Затемнившись, поезд стоит перед отвесной стеной слепящего сияния: на дальних подступах…
С другой стороны, через крышу, в тишине раздается хруст железнодорожного щебня, а потом словно апокалипсического зверя запускают в тамбур. Клацают когти, лязгают сапоги. Пауза на неразборчивый переговор с проводниками. Первую дверь, дипломатическую, пропустив, последующие отбрасывают резко. Все купе пусты, но каждое подолгу проверяют. Все ближе, все громче…
Я смотрю на них из полумрака снизу, когда дверь откатывает пара в мундирах с химически-зелеными нашивками Grenztruppen der DDR7. Не ожидая пассажира, оба даже отпрянули. Сюрприз. Не сказать, что приятный. Тем более что молод и длинноволос, как хиппи. Особенно не нравлюсь я псу, который так и рвется меж начищенных сапог. Вынужденно меня обороняя, пограничники лязгают подковками, сдвигая голенища перед пастью в наморднике.
Как вдруг:
– Zu, zu!8 – начинают орать в два голоса и почему-то по-китайски: так я это слышу, не понимая, чего от меня хотят. Ах да… Окно открыто в запретной зоне. Люфтом которой, видимо, дышать ферботен. Тугую раму пограничник собственноручно выжимает до победного конца, после чего оба обращают на пассажира взоры повышенной бдительности:
– Ihre Reisepass!
Сосиски, поросшие рыжим волосом, неторопливо, с установкой на разоблачение, листают странички зарубежного паспорта гражданина СССР. Глаза с поросячьими ресницами то и дело отрываются от моих данных и проставленных транзитных виз, дабы схватить на лету вазомоторы и рефлексы моей наружности. Овчарка, пробив мордой сапоги, следит за мной тоже. Но все в порядке, как ни странно. Хиппи не хиппи, а вполне легален. Геноссе в Москве решили так считать – им лучше знать, кого и зачем заряжают они на Запад… Лучики никеля. Влажно-резиновый щелчок. И с оттяжкой удовлетворения этим самоустранением и сбыванием с рук непредвиденной песчинки, проскальзывающей таким образом промеж огромных жерновов:
– Bit-te!
Я принимаю документ в раскрытом виде. Мало сказать, что я разочарован. Я просто удручен. И это все? Как то есть? А чемодан, который подо мной?..
Второй, утаскивая цербера в наморднике, даже оглядывается, чтобы пожелать мне через серебристый погон:
– Gute Nacht!
Вагон покидают они со звуком, который запечатывает меня, как в камере-одиночке. И все во мне отходит куда-то далеко. Ну вот. Мне выпал Шанс. Могло быть по-другому, но случилось как произошло… Я зажигаю сигарету. Уже не симптом, а если и, то не предательский. Дую теплым вирджинским дымком на штемпель, любуясь багрово-кровавым отливом, он высыхает прямо на глазах. Выключаю свет в купе и рывком открываю окно. Все то же непроглядное сияние по ходу. В запретной зоне тихо. Тотально, чтобы не сказать тоталитарно… Все живое затаилось, если оно тут есть. Боже, какой момент… Давно уже веду я существование, о котором не могу писать, – и то, что в данное мгновение я переживаю, этот вот длящийся момент головокружительной невероятности происходящего в запретной зоне коммунистической половины мира, он тоже обречен на бессловесность и забвение, куда и канет…
Если!..
Если не решусь и в этот раз.
Дёрг – трогается поезд.
С грохотом выезжает на мост и, отбрасывая клепаные балки пролета, набирает скорость, чтобы пробить толщу все более невыносимого сияния.
В мае, в мае куковала на Ленгорах кукушка, а после Дня защиты детей выпускница филфака МГУ Аурора Гальего приехала к Долорес Ибаррури и сказала, что встретила «Его».
– Все мужчины – сволочи, – с порога отрезала историческая женщина. Почетный председатель компартии Испании, Пассионария жила теперь в московском изгнании и к дочери лучшего друга и единомышленника Игнасио Гальего, который работал в Париже, относилась как бабушка к внучке.
– Правда, бывают среди них и нежные, – пожалев обескураженную «внучку», снизошла Долорес к сволочам. – Надеюсь, не советский?
У Ауроры упало сердце.
Икона международного коммунизма, Долорес была антисоветчицей. Не столько по причине идеологии, сколько на почве «веселия Руси», унаследованного и приумноженного страной ее изгнания, где попрали завет основоположников: «Коммунизм – это прежде всего трезвость!» В свое время породнившаяся с кремлевским тираном, Долорес своими глазами видела, какой трагедией было для него пьянство родного сына Василия. Лучший друг и собутыльник Василия, приемный сын Сталина Артем Сергеев, ставший потом советским зятем Пассионарии, трезвостью тоже не отличался и в отставку вышел не маршалом артиллерии, а всего лишь генералом и уже после того, как брак его с дочерью Долорес распался, несмотря на детей, трех ее любимых русско-испанских внуков. По всему по этому убедить главу своей партии, что избранник ее начинающий писатель, а не алкоголик, Аурора не смогла. «Если нет, так будет. Знаю я советских!»
И Долорес заключила:
– Выброси все это из головы и возвращайся во Францию к отцу! Ты нужна ему там!
В дверях сунула ей деньги. Не потому, что «внучка», а такое было у нее обыкновение. Без денег в руку соплеменников из своего дома Пассионария не выпускала.
Аурора вернулась в Солнцево. Этот областной город за московской окружной дорогой еще прославится всемирно как рассадник российской организованной преступности. Пока преступники эти подрастали, там, на снимаемой мной квартире в шлакоблочном доме по адресу Северная, 1, начинали мы с Ауророй нашу совместную жизнь. Сидя даже не на пресловутых бобах, а в полной жопе. Поэтому я удивился, когда она швырнула на журнальный столик пачку разлетевшихся червонцев.
– Откуда столько?
– От Долорес Ибаррури.
Мое удивление сменилось изумлением.
– Что, от той самой?
– От той самой.
– Которая «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? Которая «Но пасаран»?
– Вот именно, – подтвердила Аурора с сарказмом, зная, что это самое «они не пройдут» теперь адресовано нам с ней как паре.
– Разве она еще жива?
Аурора только пожала плечами.
– Женщина в метро сказала мне: «Бесстыдница!»
Обычно она ходила в джинсах, а в тот раз на ней было парижское платье, присланное матерью. Морковно-оранжевое и с черными полосками. Не то чтобы совсем прозрачное, но выглядела она в нем совершенно иностранно: как из другого мира. Она из него и была, несмотря на свой почти безупречный русский. Но этот, другой ее мир был современным, тогда как Пассионария… Я понимал, что Аурора хочет сменить тему, но слишком сильным было потрясение.
– Каким же образом ты с ней знакома?
У нее на коленях выросла, могла ответить мне Аурора, но она только фыркнула. К тому моменту наш роман был в самом начале, о друг друге мы знали мало, а конспирацию моя новая любовь впитала с молоком матери (дававшей ей грудь в сигаретном дыму подпольных собраний и без отрыва от дискуссий). Чтобы не отпугнуть советского студента своей мультикультурной картиной мира, Аурора представилась мне дочкой рядового члена партии, «публициста» газеты «Мундо Обреро». Она не врала, ее падре постоянно там печатался. А больше знать мне было незачем. Студенческий наш роман был «в отмеренных сроках». Виза в ее фальшивом испанском паспорте стремительно «истекала» – слезами, в числе других флюидов. По ночам она говорила, что через год вернется на «жуке», набитом под завязку «голуазами» и «житанами», и мы уедем в Прибалтику и на Кавказ, но я в продолжение не очень верил. Во Франции ей уже было забито место преподавательницы в университете Клермон-Феррана, где за год вполне мог нарисоваться какой-нибудь синеглазый усач типа Жака Ферра, певца, который «Potemkine». Тогда как мне здесь не светило ничего хорошего, что чувствовал я, так сказать, подвздошно. Ко всем моим прегрешениям еще и «связь с иностранкой»… В МГУ за это отчисляли, что означало, в моем случае, забритие в ряды Вооруженных сил, а там… Она мне пересказала свою любимую картину «На последнем дыхании». Так мы себя и чувствовали тем московским летом. Обреченными героями Годара.
Кончилось все это тем, что во Францию Аурора не улетела. Бросила вызов всему и всем, начиная с Долорес Ибаррури. Проснувшись в день отлета и окончания визы, порвала билет на самолет, подожгла клочки и прикурила сигарету. «Увези меня куда-нибудь». В следующем поколении парижский испанец Ману Чао9 прославит этот подвиг: Clandestino, ilegal10…
В Москве, кстати сказать, спивались не только советские генералы. Аурора была на шестом месяце, когда мы приехали из Солнцево в гости к Роберто. Брат его, генеральный секретарь компартии Испании Сантьяго Карильо, трудился в Париже. Что касается Роберто, то он застрял в Москве, работал переводчиком. Мы сидели с его русской женой и ждали его с работы. Слева от меня вся стена была в книгах на испанском и французском. Поддерживая разговор, я косился на глянцевые корешки, все в трещинах прочитанности. Женой западного полиглота-интеллектуала была Тамара родом из Марьиной Рощи. Супруга она встретила не приветствием, а вопросом: «Принес?» Роберто был похож на фото Кортасара – плюс очки в тяжелой и черной оправе. Молча он расстегнул портфель и поставил на журнальный столик бутылку «Московской». Взглянул на живот Ауроры, на меня. Я качнул головой. Он набулькал два стакана. Тамара взяла один, он взял другой. И выпил, не садясь. Мы с Ауророй были в полном ужасе, прилагая усилие, чтобы не переглянуться. «Хорошо-то как, – поставила свой стакан Тамара и надорвала облатку. – А теперь димедрольчику!..»
Они уехали в Бухарест, оставив нам квартиру вместе с книгами. И я все узнал про мир, который был знаком мне только по роману Хемингуэя «По ком звонит колокол». По русской его версии, отцензурованной собственноручно Долорес Ибаррури. Тридцать лет она тормозила издание в СССР ненавистной ей книги: но пасаран! Что же говорить о нашем с Ауророй романе…
Живот, между тем, нарастал. Перспектива внебрачного внука напрягала отца Ауроры. Сам он тоже был великим трезвенником. Вольфганг Леннарт в книге «Революция отвергает своих детей», одной из самых читаемых в немецкоязычном мире биографий, рассказывает о Высшей школе Коминтерна в Башкирии на реке Белой и про бывшего республиканского команданте, который давал там пьянству бой. Но здесь этот фанатик трезвости своими глазами видел, что наборы сувенирных водок в кремлевском исполнении, которые он оставлял нам после визитов в Москву, расходятся у нас только на подкупы домоуправам и слесарям-ремонтникам. Посещая Пассионарию, он сообщал, что у молодых все в порядке – разве что Дворец бракосочетаний отказывает в регистрации. Капля камень точит. И вот однажды Пассионария передала Ауроре через свою секретаршу Ирену Фалькон, что готова взглянуть на ее советского избранника…
Серебряновласая, высокая, во всем черном. Под восемьдесят, но в глазах огонь. Я пожал легендарную руку, которая некогда сложилась в кулак «Рот фронт». С помощью Ауроры, мгновенно переводившей в обе стороны, мы вступили в общение. Я был представлен родственникам. Дочери Амайе, отстрадавшей в браке с русским. С внучкой Лолой – 13-летней красавицей. Внук Федя отсутствовал, осваивая подарок «абуэлы»11 – мотоцикл «Харлей», не больше и не меньше. В гостиной я отдал должное настенной живописи. Пикассо, конечно, был представлен широко. «Не думала, что переживу я Пабло…» Стол накрыт был испанской скатертью с бахромой. Ваза с глазированным миндалем, бледно-розовым и небесно-голубым. Россыпью плит в обертках из фольги лежали зуболомные турроны – испанская нуга. Амайя внесла кофейный сервиз. Что ж, званого ужина мы и не предполагали, а если были натощак, так это по объективным причинам и привычке. Но тут Долорес спохватилась…
– Говорит, что тебе, наверно, надо бы чего-нибудь покрепче, – перевела Аурора.
Нет, на мякине меня не проведешь.
– Спасибо, нет.
Отказ мой не был принят.
– Принеси, – велела Долорес.
С испуганным видом Амайя уточнила:
– А что?
– То, что от Фиделя.
Из Гаваны, должно быть, прислали целую батарею рома, но из глубин квартиры Амайя вернулась с одной бутылкой в золотистой оплетке. Долорес забрала ее и стала собственноручно свинчивать пробку, поглядывая на меня, безучастно стоящего у стола. Вынула из серванта хрустальный бокал. Грани радужно переливались, а емкость была невероятной – миллилитров 250, – или так показалось мне от ужаса. Одной рукой опираясь на край стола, другой Долорес наливала мне смертельное зелье. И эта другая у нее не дрожала…
Тут пора раскрыть постыдную тайну. У меня была язва. С детства. А точнее, с двенадцати лет. Возможно, не по причине встречи с милицейским патрулем в День советской конституции, но после тех побоев и «воздусей». С одной стороны, это сезонное, весенне-осеннее страдание. С другой – защита от советского алкоголизма. Не будь у меня язвы, я бы, возможно, повторял бы за Есениным: «Или я не сын страны?» А так если я и был ее сыном, то сыном вынужденно сдержанным. Я смотрел, как легендарная рука, худая, морщинистая и в коричневых пятнах разной степени темноты, наливает мне угощение, которое из хрусталя мне придется переливать в пустой желудок – что со мной будет? У моей язвы характер был коварный. Наклонность к прободениям. Где тонко, там и рвется. Впервые это случилось после того, как я выпил принесенный мамой «от живота» стакан шипучей карлсбадской соли. «Перфорация», говоря по-медицински. Как выстрел в живот, но изнутри. Летальный исход велик. Даже в центре Москвы. Вот и конец мезальянсу. Нет человека – нет проблемы, учил их кремлевский мучитель своей главной науке. Дьявол – подругу-дьяволицу. В одной из книг, оставленных нам братом генсека, читал, что крестьяне в Испании так ее и рисовали – с красными рогами…
Дьяволица наконец поставила бутылку. Налив не на три четверти, а до краев. И даже больше. Ром из фужера так и выпирал. «С горкой», как это называется у сынов моей страны. И в этом уже был явный вызов. Как и в жгучих глазах, на меня устремленных. Ну-ка, soviético?..