bannerbannerbanner
Москва и Россия в эпоху Петра I

Михаил Вострышев
Москва и Россия в эпоху Петра I

Холопья месть

1

В конце апреля 1682 года темные, грозные тучи нависли зловещей мглою над древним, первопрестольным градом, Москвою белокаменною… Хотя с внешними врагами войны никакой не было: в мире жило великое и мощное государство Московское и с Польшей задорной, и с хищными крымцами, и с чопорной Швецией. Миловал Бог от всяких бед и напастей тяжких – не слыхать было «ни о трусе, ни о гладе, ни о каких моровых поветриях»… Но все же у всех московских людей, от знатнейшего князя и боярина до простого посадского и торгового человека, смутная тревога не покидала сердца, а забота о близком будущем омрачала и туманила чело скорбной думою: «Что-то будет, как нынешнего царя батюшки нашего, государя Федора Алексеевича, не станет? А ведь, что ни говори, как себя ни утешай, близится час воли Божией – близится! Не выжить долго царю батюшке! Быть царице Марфе Матвеевне вдовою безвременною!»

Вот что было у всех на устах при встрече и беседе… А на душе роились и другие помыслы, сумрачные, невеселые; крылись и другие опасения, хотя и смутные и не определившиеся, однако же настолько страшные, настолько грозные, что о них никто не решался высказаться открыто и вслух… И у всех было, несомненно, на сердце предчувствие каких-то грядущих, неведомых бедствий, у всех на душе лежал необъяснимый гнет, вызывавший вздохи и сокрушения…

Царевна Софья Алексеевна Романова (1657-1704)


– И о чем горюют, о чем кручинятся? – старались утешать себя более спокойные люди. – Сами не ведают! Ведь если и пошлет Бог по душу царя Федора Алексеевича – Его святая воля… Не больше же он своего батюшки, блаженной памяти царя Алексея Михайловича! А и тот, как преставился, нас Бог от всякой смуты миловал же!

– Так у царя-то Алексея готовый наследник был – царь Федор! Аль ты его на старости лет забывать стал?

– Велик ли наследник – млад юноша! Да ведь и теперь, чай, не перевелся же царский корень?

– Не перевелся – упаси Боже! Однако же раздвоился… И то не к добру! Шутка ли: две царских семьи… Мало ли, что тут случиться может!

Другие были озабочены не тем, что с государством станется, когда царя Федора не станет, а тем, что народ уж чересчур боек стал…

– При молодом царе все избаловались! Никто над собой руки царской не чует, властей не признает… Вот что страшно!.. А как престол-то к ребенку малому перейдет, либо к царевичу Ивану, малоумному и скорбному главою…

– Всего худого ждать можно… Вон уж в стрелецких слободах заворошились: благим матом ревут, саженные челобитные на свое начальство пишут. Небось, при Алексее Михайловиче блаженной памяти и пикнуть не смели!

– Да, коли слухам верить, сказывают, будто и на Дону не тихо, и «отцы святые» в брянских лесах пошевеливаться стали и голову подняли.

– Ох, быть бедствию, коли власть не обоснуется твердо, да на смуту руки не подымет!..

Так говорили в народе и в средних слоях населения столицы. Не менее тревожно смотрели в близкое будущее и люди той среды, которая стояла ближе к царской семье и знала все, что совершалось «на Верху».

– Семья царская великая и несогласная; все врозь смотрят, все власти хотят… И царевны-сестры попущением Божьим умнее братьев вышли, из терема рвутся… И с мачехой на ножах… Она за своего птенчика трепещет, его в цари провести норовит. А те за своего хлопочут… Промежду них и боярство-то все поделилось, волками друг на друга смотрят! Что тут будет, и кто будет нами править, пока один царевич подрастет, а другой-то ума от сестер да от теток набравшись, в разум войдет… Ох, что тут будет! Господи упаси!

И в самый-то разгар всех этих толков, сокрушений, опасений, тревог и разговоров – колокол Успенского собора заунывным звоном в необычайное время возвестил о том, что «великий государь, царь Федор Алексеевич, переселился в горняя…»

Словно по данному знаку, толпы народа со всех концов Белокаменной повалили в Кремль, к соборам и запрудили все пространство между приказами и решеткой царского дворца, за которую пропускались только люди чиновные и сановные: стольники, стряпчие, дворяне и всех чинов служилые люди, гости и выборные от гостиных и черных сотен. Бесчисленное народное множество гудело тысячами голосов, как гудит пчелиный рой перед важным решением вопроса об отлете из родного, насиженного улья… Странною противоположностью этой шумной, галдящей толпе представлялись те сословные представители, которые в глубоком, почти благоговейном молчании, с обнаженными головами стояли на дворцовых дворах за решеткой, охраняемой жильцами в их ярких кафтанах, с блестящими разукрашенными протазанами в руках. Но вот и все народное множество, в свою очередь, смолкло и затихло, завидев издали, что патриарх в полном облачении, окруженный всем своим клиром, с крестами и иконами вышел на крыльцо перед церковью Спаса за золотою решеткою…

– О новом царе объявлять вышел, – пронесся легкий, чуть слышный говор по толпе, подобный шелесту листьев от налетевшего ветерка…

– Православные! – так обратился патриарх к передним, ближе к крыльцу стоявшим рядам сословных представителей. – По кончине блаженной памяти великого государя и царя Федора Алексеевича остались наследниками ему два его брата: старший – царевич Иван Алексеевич и младший – царевич Петр. Бояре, собравшись в передней палате, об избрании сих благородных царевичей совещались, и положили тому избранию быть общим согласием всех чинов Московского государства людей. Кому же быть на царстве, православные? Царевичу ли Ивану или царевичу Петру?

– Царевичу Петру быть на царстве! – раздался единодушный, общий возглас из передних рядов и, подхваченный всеми остальными, перекатился за дворцовую решетку на площадь в толпу народа, которая неистово и шумно загудела в один голос:

– Да здравствует великий государь Петр Алексеевич! Да здравствует на многие лета!

И между тем, как соборные попы поспешно приводили к присяге сословных представителей на дворцовом дворе, толпы народа на площади заколебались и двинулись в разные стороны через кремлевские ворота, чтобы по всему городу разнести весть об избрании царевича Петра на царство, о предпочтении младшего брата старшему, противно всем доселе бывшим обычаям.

– Сел на царство отрок, будут нами править бояре с приспешниками! – слышалось в катившейся по улицам волне народной.

– Станут пробиваться наверх Нарышкины с братией, а Милославские им ногу подставят! – говорили другие.

– Быть бедам и смутам, и завирухе немалой! – твердили многие.

2

В эту-то эпоху мрачных предзнаменований и тягостных предчувствий, в эту пору всеобщих ожиданий какой-то большой и грозной беды, на обширном и многолюдном подворье старинного боярского рода Салтыковых жил не велик человек, боярский холоп Лука, Сабур по прозванию. Его отец, Семен Сабур, был молодому бояричу Федору Салтыкову пестуном; а его мать, Меланья Сабурова, тому же бояричу мамою. Лука Сабур, приходившийся по матери молочным братом боярича, рос в доме Салтыковых и был с детства неразлучен с бояричем Федором.

Это был высокий, рыжий, хотя и несколько рябоватый детина, широкоплечий, грудастый, плотный, но стройный. Он был человек недюжинный по складу характера, и, проведя все детство и отрочество в боярском доме и в непрерывных сношениях с Федором Салтыковым и его сверстниками, многого насмотрелся и нахватался, хотя, конечно, многое и понимал и воспринимал по-своему. В глазах боярской дворни Лука был «человек большой и пригодный» – нечто вроде посредника, через которого всегда не трудно было обстроить и обставить то или другое дельце. А для своего молочного брата Федора Петровича Салтыкова Лука был первым пособником, затейщиком и заводчиком во всех его играх, забавах и охотничьих пристрастиях. И точно, никто лучше Сабура не умел выносить кречета, натаскать охотную собаку, выездить молодую лошадь, сплести мережу или бредень для рыбы, смастерить дудочку для приманки для перепелов.

Все обязанности Луки Сабура выражались исключительно в том постоянном и непрерывном служении своему бояричу, на которое уходила вся его жизнь без остатка. Вне этого служения не было ни обязанностей, ни долга, ни самой жизни… Вследствие долгой, непрерывной, с детства уже установившейся и окрепшей связи между двумя юношами – бояричем и его холопом – явилась такая тесная, насущная потребность единения и постоянной близости, которая очень походила на дружбу; не изменявшую, впрочем, отношений подчиненности и почтительного повиновения с одной стороны и ласкового, снисходительного преобладания и господства с другой.

Чрезвычайная привязанность и преданность Сабура к Федору Салтыкову выражалась, главным образом, в постоянных заботах о здоровье и безопасности боярича, в охранении его от всяких бед, напастей и случайностей, возможных или мнимых. Эти заботы постоянно складывались для Сабура в виде одного тревожного раздумья: как бы с бояричем какого худа не случилось. Он постоянно и всюду – в Москве, и в деревне, на богомолье, на охоте, на рыбной ловле, на звериной травле, на ночлеге под шатрами или на сомнительном постоялом дворе среди какого-нибудь глухого захолустья, – принимал на себя тягостную обязанность зоркого и подозрительного «обережатая». От этой обязанности он не отрешился и во время пребывания боярича в собственном московском подворье, чутко прислушивался к разным толкам и слухам, ходившим среди многочисленной салтыковской дворни и служни, всегда заботился только о том, что, в каком бы то ни было смысле, могло угрожать спокойствию и безопасности его господина Федора Петровича Салтыкова. До остальных ему как будто и дела не было. Он полагал, что они сами сумеют себя оберечь, и не принимал заботы о них на свою совесть.

Каково же было его положение, когда среди боярской дворни распространился слух о волнениях в стрелецких слободах, а из разговоров своих господ Лука сообразил и вывел такое заключение, что эти волнения грозят принять характер опасный и стоят в связи с какими-то ловко действующими подпольными силами… Лука Сабур тотчас насторожился и решил, что ему «все это» следует выглядеть и выследить путем личного наблюдения, чтобы убедиться воочию, чего можно от этой темной и грозной силы опасаться, или, выражаясь его собственным языком: «Какое худо может его бояричу от головорезов-стрельцов приключиться?»

 

И вот он стал пропадать по целым дням с боярского подворья, бродить по стрелецким слободам, по рынкам и базарам, где бабы-стрельчихи торговали, и всюду прислушиваться и присматриваться. По вечерам, приходя в опочивальню Федора Петровича и помогая ему раздеваться, на вопрос боярича, где он все эти дни пропадает, отвечал много раз сряду:

– Так нужно. На всякий случай опаска не мешает…

Придя однажды вечером в опочивальню боярича, он рассказал ему о шумных стрелецких сходках в Титовом полку, о буйствах стрельцов против начальных людей, о угрозах «расправиться по-свойски и с теми, кто повыше их начальников». Заключил свою речь он чрезвычайно странным, настойчивым выводом:

– Тебе бы, боярич, надо, не мешкая, в твои рязанские вотчины выехать.

– Это почему же? Да и как же я могу батюшку больного одного оставить?.. Сам знаешь, что он третий месяц с постели не сходит.

– Бери и его с собой.

– Его и ворохнуть с постели нельзя! Да и с чего ты взял, чтобы мне в вотчины ехать?

– А с того и взял, что тут завируха готовится большая… Как бы чего недоброго и с тобой не случилось…

И так каждый день, каждый вечер Сабур приносил бояричу новые, все более и более тревожные вести. Все чаще и чаще он добавлял к ним, что стрельцы нос задрали, что на них ниоткуда острастки нет, что к ним приезжают по вечерам в полк какие-то молодцы на серых и карих конях и привозят «скорописные, угрозные на бояр грамотки», что ходит к ним какая-то «бабица» и деньги в свертках на вино раздает…

– Да кто же эти молодцы? Кто эта бабица? – допрашивал своего слугу боярич, встревоженный уже не только этими вестями, но и теми толками, которые каждое утро слышал на боярской площадке во дворце, куда обязательно должен был являться в качестве стольника.

– Кто эти молодцы и кто эта бабица – того не ведаю, а и жив не буду, коли не проведаю на сих днях – там уж все у меня налажено. Я с одним парнем в стрелецком полку столкнулся, из наших же рязанцев, и так к нему притесался, что он со мной и пьет, и гуляет, и душу передо мной нараспашку держит… Так уж ты отпусти меня в слободы дня на два, да на ночь. Доберусь я тогда, кто эти молодцы и откуда они в слободы к стрельцам ездят.

Боярич отпустил его и денег дал ему на гулянку с земляком…

– Ступай, и все разведай, все разузнай! – говорил не на шутку встревоженный боярич своему верному холопу, прощаясь с ним в то утро…

3

Сойдя с боярского подворья, Лука Сабур направился сначала в Лубянскую стрелецкую слободу, к своему знакомцу, Фоме Двукраеву, недавно переведенному из рязанских городовых стрельцов в московский стрелецкий Титов полк. Знакомца своего Лука не застал дома. Его домашние сказали, что он пошел в ближайшее кружало и «на радостях» бражничает там с приятелями.

– А на каких же это радостях? – спросил Лука, стараясь прикинуться и равнодушным, и веселым.

– Вестимо, на каких. Все они теперь в больших барышах, все в красных сапогах ходить зачали… Вчера еще в приказную избу их созывали, опальных начальников имущество делилось. Вот они и загуляли. Там его и сыщешь…

Кружало было хорошо известно Луке Сабуру, который неоднократно заходил туда с Фомой, и потому он прямехонько направился к этому увеселительному заведению, помещавшемуся в большой, покривившейся, но весьма просторной избе в два жилья. Небольшие окна избы были заслонены ветвями густых, старых и ветвистых берез, которые росли в палисаднике, перед кружалом, и только крыльцо, выступавшее из густой зелени, обнаруживало то оживление, которое господствовало в мрачных и низких хоромах.

На крыльце толпился всякий сброд, среди которого преобладали стрельцы, выделяясь из общей массы своими цветными шапками и яркими воротниками строевых кафтанов. К этой толпе то и дело подходили люди со всех концов слободы. Веселый шум и гам царили над хмельною толпою, среди которой многие на крыльцо выносили ковши и чарки, угощая всех направо и налево с низкими поклонами.


Аллегорическое изображение российского герба


Знамя стрелецкого Сухарева полка


– Пей, кум, пей! Не своим угощаю – даром досталось. Пей, а не выпьешь – на улицу выплескивай!

– Выпьем, выпьем! – раздавались отовсюду голоса. – Как можно, такое добро выплескивать!

– Благодарим, много благодарим за угощение, – откланивались другие угощаемые. – Дай вам Бог сто лет здравствовать, сто лет пьянствовать, сто лет на карачках ползать…

– Ха, ха, ха! – отозвался один из стрельцов, высокий и бородатый мужчина лет тридцати. – Нет, брат, не мы, а начальники наши Божьим изволением так-то заползали! В ноги нам кланялись, упрашивали с правежа их снять… А мы – нет да нет! Только и кричим: засыпай им больше! Бей, не жалей! Да так, пока всю душу от них не вымотали, пока все животишки они нам не отдали! Вот и пьем на их счет, и гуляем!

– То они нашу кровь пили – теперь мы ихней напились, напитались! – заметил другой стрелец, широколицый и курчавый.

– Ну, и поделом им! Отлились кошке мышиные слезки! – отозвался какой-то посадский, совсем уже охмелевший и еле державшийся на ногах. – А тебе, боярский холоп, чего здесь надо? – обратился он к Луке Сабуру, пробиравшемуся сквозь толпу.

– Вестимо, не тебя ищу – не тебе и дорогу мне в кружало заказывать, – огрызнулся Лука Сабур, отстраняя посадского рукой.

– Братцы! – крикнул посадский ближайшим стрельцам. – Допросите, дознайте, чего ради этот салтыковский холоп к нам в кружало со своим немытым рылом лезет! Аль его на боярском погребу ковшом обнесли?

– Ну, да, да! Верно! Чего он сюда лезет? Здесь мы, стрельцы, с приятелями гуляем, начальничьи животы пропиваем… А ему чего надобно? – загалдели стрельцы, обступая Луку и преграждая ему дорогу.

– Стойте, стойте, братцы! – закричал со стороны Фома Двукроев, приземистый и широкоплечий детина с целой шапкою рыжих волос на голове. – Не трогайте моего приятеля! Пущай до нашего кружала и ему дорога не запала!

И через плечи товарищей-стрельцов он протянул Луке свою широкую, мощную ручищу.

– Спасибо тебе, Фомушка! – сказал приятелю Лука. – Кабы не ты, пришлось бы мне с вашими ребятами считаться. Пожалуй, и до рукопашной дошло бы! А я, признаться, у тебя на дому прослышал, что идет тут у вас гулянка, – и тут как тут!

– И дело, приятель, дело! Эй, малый! Давай нам браги хмельной осьмуху, да ковши квасу малинового! Пей, приятель!

И вот за осьмухой холодной браги Фома рассказал приятелю, как они своих начальников на правеж ставили, как с них свои убытки доправляли и как потом делили между собою добытое этим путем имущество.

– Житье вам, как я посмотрю! – сказал ему на это в ответ Лука Сабур. – Умирать не надо… Не то, что наша доля горькая, холопская, кабальная! – добавил он с притворным вздохом.

– Погоди вздыхать, приятель, – шепнул ему Фома. – Сегодня мы до своего начальства добрались, а дня через два и за бояр ваших примемся… Ей-ей! Уж это я тебе истину говорю!

– Эк, еще что выдумал! – проговорил с недоверчивой усмешкой Лука, подзадоривая Фому на дальнейшую откровенность. – Легко сказать: за бояр примемся!.. Бояре-то, брат, за себя постоят. Сумеют! Они не вашим начальникам чета.

– Так ты не веришь мне?.. Не веришь? – заговорил Фома, хватая Луку за руку. – Да разве же я не говорил тебе, что нас большие бояре на свою же братию подбивают!

– Говорить-то говорил, да так, больше стороною, обиняком. Ну я, признаться, не очень верил; думал, что ты с чужого голоса поешь.

– Я-то с чужого голоса?.. Да как это тебе и в голову-то взбрело? Да я тут все шашни, все входы и выходы знаю! Хочешь, я тебе покажу, кто к нам в полк из большого дворца ездит да всем делом руководит?

– Уж будто и покажешь? Чай, похвастал, брат. А потом, как к делу подойдет, – тогда и на попятный.

– Да лопни мои глаза, коли я тебе мимо хоть слово молвил! – почти закричал несколько отуманенный хмелем Фома, но тотчас же спохватился и, понизив голос, добавил: – Сегодня же вечером всех тебе покажу, всех по именам назову… Ведь у нас и дело-то стоит не за горами, а чуть не за плечами…

Передавая все эти подробности Луке, Фома никак не мог себе представить, что он роняет искру в порох, что Лука слушает его с жадным, напряженным вниманием не из простого любопытства, а из таких побуждений, которые были недоступны грубому пониманию Фомы.

– Я тебя с вечера к нашей съезжей избе сведу, – продолжал Фома втолковывать Луке. – Там всех их воочию увидишь, и речи все услышишь… Узнаешь, что неспроста я тебе говорил… А чуть только с боярами управимся, так и об вас, кабальных, позаботимся… Так-то, приятель!

И он вполголоса стал разъяснять Луке все нити подготовляемого стрелецкого движения, насколько сам понимал его…

Лука Сабур слушал жадно, стараясь запомнить каждое его слово, каждый намек; слушал, готовый броситься на своего приятеля и задушить его, растерзать за те предерзостные речи против бояр, которые тот высказывал не обинуясь, произнося весьма недвусмысленные угрозы, намеки на ужасы, которых можно было ожидать. Лука весь обратился в слух, чтобы не упустить ни слова среди хаоса криков, возгласов, ругательств, сочного чмоканья поцелуев, шумных споров и раскатистого смеха, перелетавших за стены тесного кружала и далеко разносившихся по улице.

4

В воскресенье утром, 7 мая, после обедни, был торжественный царский выход в соборы, а затем в большом дворце к руке царя Петра Алексеевича допущены были бояре, окольничие и разных иных чинов начальные люди. По окончании рукоцелования все бояре и знать нахлынули в дом ближнего боярина Кирилла Нарышкина – поздравлять его с великою, беспримерною царскою милостью: старший сын боярина, Иван Кириллович, несмотря на свои 23 года, был в тот день возведен в великий сан боярина и оружничего.

Понятно, что съезд по этому случаю у нарышкинских хором был огромный. Колымаги, кареты и коляски гостей стояли не только во дворе дома, но и на улице, по обе стороны ворот, в которые то и дело въезжали новые поздравители. У высокого крыльца нарядные холопы не успевали высаживать и взводить почетных гостей до той ступени лестницы, на которой встречали их сыновья Кирилла Полуэктовича и провожали в хоромы, гудевшие сотнею голосов. Тут была в сборе вся знать, родовитая и богатая, и все родственники, и свойственники Нарышкиных. Как водится в подобных случаях, так и теперь беседа вращалась, главным образом, около взаимных любезностей и вопросов обыденных, вроде пожалований и милостей, которыми ознаменовалось вступление на престол царя-отрока. Никто ни единым словом не решался обмолвиться о тех тягостных опасениях, какие были у каждого на душе. Излюбленною темою общего разговора были весьма приятные для Нарышкиных толки о предстоящем возвращении именитого боярина Артамона Сергеевича Матвеева, безвинно сосланного при царе Федоре в дальнюю и страшную ссылку. Все Нарышкины (начиная с самой царицы Натальи Кирилловны) и все их сторонники нетерпеливо ожидали приезда этого опытного государственного человека. Они намеревались свалить на его плечи тяжелую обузу государственных забот и вновь обрести то вожделенное спокойствие, которого все были лишены «на Верху» с тех пор, как начались загадочные волнения среди стрельцов. Ожидания скорого возвращения Матвеева и вновь возродившееся к нему во всех доверие способствовали даже некоторому самообольщению, хотя большинство и понимало всю серьезность переживаемого момента и сущность завязывающейся династической борьбы… Более всех обольщали себя надеждами на всемогущество Матвеева сами Нарышкины. Потому немудрено, что не только в парадных приемных комнатах старика Нарышкина, но и в самых дальних домашних покоях шли толки о приезде Матвеева даже между младшими членами нарышкинской семьи и приятелями, приехавшими их посетить в этот радостный день.

– Завтра, чем свет, мне из Москвы выезжать, – с видимым удовольствием и некоторой важностью заявил своим приятелям Афанасий Кириллович Нарышкин, юноша лет двадцати, румяный, цветущий и кудрявый.

– Что так рано? – спросил его молодой стольник Михайло Урусов.

– А как же? В Братовщину поспеть надо, ведь я навстречу Артамону Сергеевичу послан государыней-сестрицей. Думный дворянин Лутохин у Троицы встретит, а я с придворной каретой – в Братовщине.

 

– Ну, дай-то Бог!.. Уж скорее бы он приезжал… Все бы уладил! – послышались несколько голосов с разных сторон.

– Хорошо вам в это верить, – вступил в беседу молодой Федор Салтыков, закадычный друг и приятель Афанасия Нарышкина. – А мне не верится, да и все тут!

– Что тебе не верится? – с досадою перебил друга молодой Нарышкин.

– А вот не верится, чтобы боярин Матвеев мог все уладить да устроить, как вы все думаете.

– Да видно, ты забыл, кто таков Артамон Сергеевич Матвеев! – запальчиво заговорил Афанасий Нарышкин. – Ведь он был царю Алексею другом, советчиком его и ближним при нем боярином! Все дела он вершил, без него ничто и не делалось… Он приедет, и все наладит по-прежнему…

– Как же, по-прежнему, когда прежде такого не видывали и не слыхивали, что теперь творится! Семь лет он в отлучке был, от московского обычая отвык совсем, да вдруг наладит! Ведь он не Бог же – не всемогущ.

– Не Бог, конечно, и не всемогущ, – заговорил уже гораздо тише и сдержаннее Нарышкин. – Однако он человек умнейший и опытный в делах… Он сумеет и смуту унять, кабы она завелась да проявилась…

– Вот того-то я и опасаюсь: сумеет ли? А что смута завелась, что она готовится – так это верно. Пойди, прислушайся, что говорят в народе… Знаешь, чай, Луку Сабура, брата моего молочного… Вот его послушай, что он рассказывает. Страх тебя обуяет поневоле… Кругом нас ковы куются, волки хищные рыщут, народ и стрельцов мутят, на бояр натравляют. И кто всем делом ворошит – никому неведомо… А уж дождемся мы вновь смутного времени, когда брат на брата с ножом шел – вот увидишь…

Юноша говорил с таким убеждением, так горячо и сильно, что его слова тяжело подействовали на окружающих и на самого Афанасия Нарышкина. Никто не решился вступать в спор с Федором Салтыковым. Даже сам Нарышкин смолк. Все предпочли переменить разговор, перевести его на какую-то обыденщину. Затем один за другим удалились, оставив друзей наедине.

– Ты не сердись на меня, голубчик Афанасий Кириллович, – сказал Федор Салтыков своему другу, положив руку ему на плечо. – Мы с тобою, что братья названые, и по природе-то друг с другом схожи – издали нас и не отличишь, пожалуй. Так стану ли от тебя укрывать, что на сердце таится? А кабы ты знал, какая меня в последнее время тоска томит, какой страх берет и за тебя, и за себя, и за всех наших… Моченьки нет! – и он тоскливо опустил голову на руки, опершись локтями о край стола.

– Да что с тобой? Тебя и не поймешь! Среди такой-то нашей радости светлой, среди ликованья, среди веселья, ты чуть не заупокойные песни поешь…

– И сам не знаю, сам себя постигнуть не могу, Афонюшка! – чуть не сквозь слезы проговорил юноша. – А вот так и чудится мне, что не сегодня, так завтра все кругом рухнет, и всех нас задавит! И ведь что чудно: Луке Сабуру точь-в-точь то же чудится, что и мне! Ему к тому же и сны какие-то страшные снятся: кровь, да пожар, да набатный звон… Он все мне говорит: «Уехал бы ты отсюда на малое время в дальние вотчины, не болело бы за тебя мое сердце… Один ведь ты сын у отца!.. Не ровен час, вдруг с тобой какая беда стрясется? Что тогда?..»

В это время, как бы в опровержение слов Федора Салтыкова, из парадных комнат донеслись громкие и радостные клики гостей, которые пили застольные здравицы в честь хозяина и его сына, нового боярина.

Афанасий Нарышкин улыбнулся надменной улыбкой и насмешливо глянул в сторону Салтыкова.

– Ну нет, Федя! Не верю я в твои страхи, слепым надо быть, чтобы не видеть, что теперь наше время пришло. Мы теперь около сестры-царицы стеною станем, и все в руки заберем… Теперь нам открыта дорога широкая! Гладкая дорога! Давай-ка руку, да вместе и пойдем, сам увидишь, что все твои страхи были лишь суетным мечтанием.

Федор Салтыков только рукою махнул и не ответил ни слова.

5

Лука Сабур, между тем, в точности исполнил боярский приказ: все разузнал, разведал, разнюхал в самой большой подробности, какая была доступна его наблюдению. Не пожалел и денег на угощение своего приятеля Фомы, не пощадил и головы своей, вслед за Фомкой втираясь во всякие стрелецкие сборища, проникая на их тайные сходки, где прикидывался отъявленным бунтарем и ненавистником своих господ и большинства бояр, державших сторону Нарышкиных, от которых «всякого де зла ожидать следует». Благодаря некоторому умению и ловкости, Лука провел почти двое суток в самой середине брожения, которое уже близилось к окончательному взрыву, и, не посвященный в тайные нити дворцовой интриги, составил себе о подготовляемом движении довольно четкое понятие.


Стрелецкий бунт. Стрельцы обыскивают покои царицы Натальи Кирилловны


Убиение боярина Нарышкина стрельцами


Он видел на сборищах тех низших дельцов, которые подсылались туда тщательно и ловко укрывавшимися главными деятелями смуты. А так как эти сборища происходили на подворье у князя Ивана Хованского, то Лука и вывел такое заключение: князь Иван Хованский и есть главный воротила подготовляемой смуты. По мнению Луки, стоило бы только его призвать к ответу, чтобы овладеть всеми нитями заговора и предупредить затеваемую смуту.

И вот с запасом этих сведений Лука поздно в ночь с субботы на воскресенье вернулся на Салтыковское подворье, забрался в ту каморку, близ опочивальни боярича, в которой спал ночью, прилег на свой соломенник, думая соснуть часок-другой до рассвета… Но не смог: мрачные мысли черными воронами кружились у него в голове и не давали покоя.

Наконец свет забрезжил в окнах, красноватыми пятнами проступая на темном фоне сплошной зелени сада, и жизнь проснулась в доме. Лука с лоханью студеной воды и с рукомойником в руках, с расшитой шелками ширинкой на плече стал у двери опочивальни боярича, ожидая обычного призыва.

А боярич Федор Петрович спал в тот день спокойно и заспался дольше обыкновенного. С самой отлучки Сабура он почти не бывал на подворье и чуть ли не целые дни проводил то в Большом дворце, где все ликовали по поводу возвращения Матвеева, то с другом своим Афанасием Нарышкиным в палатах Матвеева, на богатых пиршествах, которыми тот отвечал на чествования и подарки своих друзей и почитателей. Постоянно вращаясь в этом кружке, молодой боярич набрался, наконец, и бодрости духа, и веры во всемогущество именитого сановника и друга царя Алексея. Он способен был уже с недоверием отнестись к тем опасениям и страхам, которые внушил ему верный Лука Сабур… Ему хотелось даже подтрунить над близорукостью и доверчивостью своего верного холопа, который мог верить каким-то слухам, собранным от старых баб по торгам и базарам. Но Лука не показывался… Боярич справлялся неоднократно о Луке, но слышал постоянно один и тот же ответ:

– Как опомнясь, по вечеру, с подворья ушел, так с той поры и глаз сюда не казал.

Тем более был боярич удивлен, проснувшись утром в воскресенье, когда на его обычный утренний зов: «Эй, кто там? Умываться!» – в ногах его постели явился Лука Сабур.

– Где ты пропадал?.. Отколе взялся? – весело окликнул его боярич.

Но в ответ на этот оклик Лука проговорил отрывисто и торопливо, понижая голос:

– По твоему приказу, все разузнал… Все разведал…

– Разведал, кто эта бабица, и кто те молодцы, что по ночам в стрелецкие слободы на карих да на серых конях приезжают стрельцов мутить? – спросил боярич довольно равнодушно, опираясь локтем на изголовье и готовясь слушать доклад Луки.

– Иван да Петр Толстые, из дворян; да дворянин же Милославский Александр. А бабица – из придворной служни, при тетках государевых состоит. И кони те ихние, из царской же конюшни, с Житного двора.

– Да что ты? Никак ума рехнулся? Статочное ли дело, чтобы кто из дворца да в слободы мутить стрельцов ездил?

– Это не моего ума дело… Что говорю, то верно знаю! Видел и выследил, где эти люди и притон держат, где и собираются, – утвердительно и смело настаивал Лука.

– Чего доброго, не в Большом ли дворце? – насмешливо спросил боярич.

– Нет, не в Большом дворце, а в хоромах князя Ивана Хованского, что на Сивцевом Вражке.

– Да я же князя Ивана два дня сряду в палатах Матвеева и во дворце видел. Он был там почти безвыездно.

– Опять-таки я этого ничего не знаю, и сказ у меня один: недалеко до греха… Уезжай отсель с батюшкой своим, коли вам обоим жизнь дорога и мила!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru