bannerbannerbanner
Князь Никита Федорович

Михаил Волконский
Князь Никита Федорович

Полная версия

IX. Счастливый день

Наступил август месяц, а положение Бестужева в Митаве нисколько не выяснилось.

Герцогиня жила в Вирцау и не виделась с ним. Из Петербурга не было никаких известий.

Петр Михайлович сидел у себя в кабинете, в утреннем шлафроке. Был восьмой час утра. Он только что встал. Поместившись поудобнее в кресле у письменного стола, Бестужев задумчиво смотрел на строки письма, привезенного оказией еще вчера вечером и давно уже прочитанного. Письмо было из Ганновера, от сына Алексея, который, получив от сестры известие о замеченной ею в отце перемене, сейчас же сел сочинять к нему длинное, на немецком языке послание, строго придерживаясь изученных в берлинской академии стилистических правил. Замысловатые, вычурные фразы письма составляли целый философский трактат о том, что женщина может выбирать себе мужа по сердцу. Алексей Петрович ни словом не обмолвился, что речь идет об Аграфене Петровне и об отношениях к ней отца. Но тот сейчас же понял, в чем дело.

Горячий, как казалось, великолепный стиль письма нравился ему. Он с горделиво-самодовольной отеческой улыбкой перечитывал письмо и несколько раз подумал о том, что сыну его предстоят, вероятно, в будущем большие успехи.

Письмо освежило Бестужева, дало ему новую нить мыслей и окончательно побороло проснувшееся старомосковское чувство отеческой власти. Петр Михайлович сознался сам пред собою, что готов был повернуть назад с того пути, по которому шел до сих пор неуклонно.

Начав думать в этом направлении, он все более и более убеждался в своей неправоте, наконец, вдруг поспешно встал с кресла и с добродушною усмешкой направился на половину дочери.

Аграфена Петровна рассеянно слушала неумолчную болтовню Розы, когда в дверь раздался легкий стук.

– Войдите! – ответила она.

Дверь отворилась, и на пороге показался Бестужев, как он был в шлафроке, колпаке и туфлях.

– Ach, Gott[2]! – воскликнула Роза, притворяясь сконфуженною.

Петр Михайлович, не заметив горничной, прямо подошел к дочери и поцеловал ее в лоб.

Та сделала знак Розе, что она может выйти, и удивленно взглянула на отца, на письмо, которое он все еще держал в руках, и постаралась разгадать, почему явилась в нем снова прежняя ласковость, исчезнувшая со дня истории с желтою гостиной.

«Верно, из Петербурга хорошие вести», – догадалась она.

– Я получил письмо от Алексея, – заговорил Петр Михайлович. – Славно он пишет…

Аграфена Петровна вдруг густо покраснела. Она тоже вчера получила от брата письмо в ответ на свое и знала теперь, о чем он мог писать отцу.

Петр Михайлович ласково смотрел прямо в глаза дочери, точно старался заглянуть в самую ее душу.

– Ты вот что, – начал он, – я был вот тут все расстроен, беспокоился и говорил тебе… – Бестужев замялся. – Так это ты забудь, – добавил он вдруг.

– О чем забыть, батюшка?

– Ну, там… я тебя, словом, неволить не стану… Если захочешь замуж… так выбери жениха – я благословлю…

Аграфена Петровна, чувствуя, что краска не сбежала еще с ее лица, опустила голову, напрасно стараясь овладеть собою. Она понимала, что отец сам не выдержал долгой своей строгости к ней и что письмо Алексея Петровича было скорее предлогом, чем внезапною причиной того, что эта строгость была заменена прежнею милостью.

– Я еще не собираюсь замуж… мне и у вас хорошо, – сказала она.

– Не ври!.. Зачем врать?… Ты думаешь, я не вижу… князя Никиту-то… не вижу? а?

Аграфена Петровна не могла сдержать своего волнения.

– Ах, батюшка, не надо, не надо об этом! – заговорила она, не имея силы побороть себя.

Какие-то глупые, ненужные, но счастливые слезы подступали ей к горлу.

– Да ведь что ж… когда-нибудь нужно будет все равно – зачем тянуть понапрасну?… Ведь он любит тебя, – ну, и Христос с вами!..

Аграфене Петровне, несмотря на все ее смущение, захотелось вдруг, чтобы отец сейчас же подтвердил, что Волконский любит ее, чтобы он представил ей доказательства этого, чтобы он успокоил ее, как будто она и в самом деле не знала и сомневалась, что Никита Федорович любит ее больше жизни. Она потребовала этого от отца не словами, не вопросом, но только взглядом своих влажных блестящих глаз. И Петр Михайлович понял этот взгляд.

– Ну, да… сам молод был… и сам был такой, как твой Волконский, – прошептал он, стараясь незаметно провести рукою по глазам.

– Батюшка, что с вами? Слезы у вас?… – заговорила Аграфена Петровна, обнимая отца и пряча у него на груди свое лицо. – Полноте, батюшка!..

Она привыкла видеть его всегда ровным, спокойным, скорее суровым, думала, что изучала характер его и знала, как обращаться и говорить с ним, но никогда не ожидала, чтобы у него, у ее старика отца, показались слезы на глазах и что он так любил ее.

Подбородок ее сильно дрожал, дыхание сделалось чаще, и она, крепко прижавшись к отцу, заплакала, как ребенок, согретый наконец такою ласкою, по которой давно тосковала душа его.

Успокоив дочь, и сам Петр Михайлович вышел от нее успокоенный и веселый. Камердинер давно уже ожидал его с платьем, удивляясь, почему нынче так долго барин не идет одеваться.

– Что, заждался? – спросил его Бестужев – Ну, давай скорей, и без того поздно!

Петр Михайлович ощущал теперь в себе особенную легкость, точно гора свалилась у него с плеч, и мысленно почему-то несколько раз повторил себе: «Ну, теперь, кажется, все будет хорошо». Беспричинно он чувствовал, что совсем успокоился, и, к своему удивлению, вскоре увидел, что это чувство явилось у него недаром.

Из замка приехал Черемзин с известием, что герцогиня вернулась в Митаву и сегодня же сама навестит Петра Михайловича. Это был неожиданный для Бестужева и самый блестящий исход всех его беспокойств и неприятностей.

Анна Иоанновна действительно приехала, как сказал Черемзин. Бестужев встретил ее у крыльца. Она вышла из кареты, молча направилась по лестнице и также молча прошла вплоть до самого кабинета Петра Михайловича.

Бестужев почтительно следовал за нею, стараясь ничем не показать своего торжества, которое тем не менее так и светилось в его глазах.

Герцогиня казалась несколько бледною, пригнула голову и смотрела в пол. Войдя в кабинет, она опустилась в кресло, тяжело дыша.

Бестужев постоял пред нею и, видя, что она, должно быть, ждет, когда он сядет, чтобы начать разговор, тоже сел и всем существом своим постарался выразить, что готов внимательно слушать то, о чем ему будут говорить.

Герцогиня все молчала, поправляясь в кресле и, очевидно, не зная, с чего начать. Положение казалось неловким, но Петр Михайлович терпеливо ждал, не желая помочь Анне Иоанновне.

– Петр Михайлович, – заговорила она наконец, – ты меня знаешь… я всегда была расположена к тебе…

Бестужев наклонился.

– Ну, так вот, Петр Михайлович, как ты думаешь, сладка моя жизнь здесь или нет?

– Ваша светлость… – начал было он.

– Нет, ты прямо ответь – сладка моя жизнь? Молчишь – ну, конечно, сказать тут нечего… Я сердилась на тебя; так вот, видишь ли, ты не сердись на меня за это…

Она говорила отрывисто, с трудом подбирая слова и повторяя их, хотя заранее обдумала все, что скажет и как именно скажет, но теперь перезабыла все придуманное и не знала, как ей быть.

– Конечно, я теперь вижу, что ты – человек хороший, – снова заговорила она, – и разумный, и все такое… и зла мне не пожелаешь, – промолвила она, и хотя это было опять вовсе не то, но она продолжала; – Я никогда тебе дурного не желала… Ну, там была, что ли, размолвка, но это – дело прошлое…

Анна Иоанновна остановилась. Она решительно не знала, что ей еще сказать.

– Да в чем дело, ваша светлость? Что такое? – спросил наконец Бестужев.

– В чем дело?… Эх, да что тут! Уж если говорить, так говорить… Из Петербурга я получила указ.

Уезжая из дома она была твердо уверена, что ни за что не проговорится об этом указе, но тут вдруг, к крайнему своему удивлению, именно с него-то и начала.

«Верно, так уж тому и быть должно», – решила она.

– Ох, беда моя, не умею я тонкие дела вести!.. ты, Петр Михайлович, цени мою откровенность…

– Какой же это указ? – опять спросил Бестужев.

– Ну, да вот он, возьми, что ж, я уж скрываться не буду!.. – и Анна Иоанновна, желая победить гофмаршала своею доверчивостью, протянула ему бумагу.

Бестужев почтительно принял ее и не спеша стал просматривать.

Указ был дан, по поручению царя, от государыни Екатерины на имя царицы Прасковьи, матери Анны Иоанновны, и гласил:

«Петр Бестужев отправлен в Курляндию не для того токмо, чтоб ему находиться при дворе герцогини, но для других многих его царского величества нужнейших дел, которые гораздо того нужнее, и ежели его из Курляндии отлучить для одного только вашего дела, то другие все дела станут, и то его величеству зело будет противно…»

«Ну, я говорил, что сегодня все будет хорошо – так оно и есть, – подумал Бестужев. – А все оттого, что с дочерью поступил сегодня как следовало».

Похвала и доверие, выраженные в указе, были, разумеется, ему приятнее всего остального.

– Так видишь ли, Петр Михайлович, – продолжала герцогиня, – я вот и рассуждаю, что ты – человек хороший, и государю здесь нужный – значит, мы с тобою будем лучше жить в мире… Что ж ссориться?… Я ссор терпеть не могу…

И долго еще Анна Иоанновна говорила Бестужеву о своей всегдашней приязни к нему и откровенности, но он делал только вид, что слушает ее внимательно, а на самом деле милостивые слова указа не выходили у него из головы и мешали ему понимать и слушать.

 

Черемзин, предупредив Петра Михайловича, по поручению герцогини, об ее посещении, не сейчас уехал из дома Бестужева, но спустился вниз, в его канцелярию, где давно был своим человеком. Он направился прямо, без доклада, в комнату к самому секретарю, однако тот встретил его не особенно дружелюбно. Секретарь не любил Черемзина за его постоянные шутки, оскорблявшие достоинство чиновного звания.

– Что, пан Щебрыца-Рыбчицкий, все пишете? Вы бы погулять сходили, пока тепло на дворе, – заговорил Черемзин, садясь без стеснения.

Секретарь действительно носил фамилию «Щебрыца-Рыбчицкий» и был польского происхождения; но это происхождение было так отдаленно, что он считал себя русским и морщился, когда его называли «паном». Кроме того, Черемзин всегда с таким трудом выговаривал его фамилию, что это тоже было очень неприятно.

– Истинно всем бы сердцем рад погулять, да натуральная невозможность не позволяет, – ответил секретарь, стараясь говорить как можно важнее и, откинувшись на спинку кресла, склонил набок свое бритое, пухлое лицо.

Черемзин, прищурясь, смотрел на него.

– Что же, все дела задерживают?

– Дела всеконечно… С чем к нам изволили пожаловать из замка? – спросил со вздохом секретарь, видимо, желая поставить разговор на серьезную почву.

– С известием.

Рыбчицкий поднял брови и замер, не донеся до носа щепотки табака, которую только что взял, топыря пальцы, из своей золотой табакерки.

Черемзин поспешно достал из кармана тоже табакерку и, растопырив пальцы, в свою очередь застыл в точно такой же, как секретарь, позе.

Рыбчицкий недовольно дернул рукою, втянул носом табак и чихнул.

– Будьте здоровы! – сказал Черемзин.

– Благодарствен, – резко ответил секретарь: казалось, он обиделся.

Но Черемзин, как бы не замечая этого, стал рассказывать о возвратившейся из Вирцау герцогине. Лицо Рыбчицкого прояснилось. Новость была для него очень интересна. Однако посредине рассказа Черемзин вдруг быстро взглянул в окно, выходившее в сад. Там мелькнуло голубое платье камеристки Аграфены Петровны.

– Пан Щебрыца-Рыбчицкий, вы видите? – торжественно произнес он, указывая в сад.

Секретарь взглянул в окно.

– Пойдемте в сад! – предложил Черемзин.

– На такие дела не гораздо я сведом, – возразил Рыбчицкий. – Так вы говорите, что герцогиня…

Но Черемзин уже не ответил ему. Он преспокойно сел на какие-то бумаги на подоконнике, перекинул за окно ноги и, спрыгнув в сад, скрылся в густой зелени. Пан Рыбчицкий сердито хлопнул окном ему вслед.

Черемзин скоро нагнал Розу: он не брезгал никакою «авантюрой».

Роза встретила его, как знакомого, сказав:

– А я знала, что господин еще не уехал.

– И нарочно вышли в сад?

– Да, у меня есть к вам дело.

– Вот как! Серьезное? – спросил Черемзин, садясь на деревянную скамейку. – Ну, говорите! Здесь нас не увидят и не услышат…

– Не так еще скоро… Мне нужно знать, что мне за это будет?

– Поцелуй.

– Я с вами хочу говорить серьезно, а так не буду, – обиделась Роза. – Вы мне должны сделать подарок…

– Так это – серьезное дело, по-вашему? Ну, какой же это подарок?

– Розовую косынку, шелковую… а затем – будет дело…

– Роза! шерстяной довольно! – с пафосом произнес Черемзин, прикладывая руку к сердцу.

– Нет, и шелковой мало. Ведь вы – друг князю… князю, – и она по-своему, по-немецки, перековеркала фамилию Волконского.

Черемзин недоверчиво взглянул на нее и сказал уже серьезным голосом:

– Если то, что вы скажете мне, будет очень важно, Роза, то вы получите две косынки и платье… Говорите!

– Это правильно, – согласилась Роза и начала подробно рассказывать все, что происходило сегодня утром в уборной ее госпожи, когда пришел туда Петр Михайлович.

Черемзин внимательно слушал и несколько раз переспрашивал.

– Значит, он так и сказал: «Выбирай себе кого хочешь… я благословлю»?

– Так и сказал, – подтвердила Роза.

– Ну, так знаете ли что, Роза, ступайте теперь в дом, там должна теперь быть герцогиня, и, как только она уедет, придите мне сказать.

Едва герцогиня уехала, Черемзин велел доложить о себе, и Петр Михайлович сейчас же принял его.

Черемзин вошел к Бестужеву своею особенною походкой вперевалку, с которою танцевал польский, и церемонно, по правилам французских танцмейстеров, проделал фигуру изысканного поклона. Он был чрезвычайно серьезен и важен.

– Чем могу служить? – обратился к нему Петр Михайлович, указывая на кресло.

Черемзин поклонился еще раз и сел.

– Петр Михайлович, – начал он, – я являюсь к вам не по собственному, но тем не менее очень важному делу…

«Все дела станут и то его величеству зело будет противно», – вспомнились Бестужеву еще раз слова указа.

– Какое же это дело? – улыбаясь, спросил он.

– Я являюсь к вам, Петр Михайлович, сватом от лица моего друга, князя Никиты Федоровича Волконского… Он любит вашу дочь Аграфену Петровну и от вас, разумеется, зависит его счастье…

Бестужев долго не отвечал. Он сидел молча, как бы обдумывая, точно услышал в первый раз о Волконском.

Черемзин знал, что приличие не позволяет Петру Михайловичу сразу согласиться на предложение, но из рассказа Розы он знал также, что отказа не будет, и потому ждал с серьезностью и терпением.

– Благодарю князя Никиту за честь, – заговорил наконец Бестужев, – но Аграфена еще молода и ей хорошо и при отце…

– Ваша воля, – согласился Черемзин.

– Конечно, я не стану неволить дочь, и если она будет согласна… Я подумаю, поговорю… Да и князь Никита молод…

– Молодость – не порок в таком деле, как любовь, – ответил Черемзин.

– Конечно, но все-таки мне, как отцу, нужна осмотрительность. Прошу вас и князя Никиту пожаловать ко мне сегодня к ужину.

– Почтем сие приятнейшим долгом, – заявил с новым поклоном Черемзин, окончательно входя в роль свата.

Он не сговаривался с Волконским о сватовстве. Мысль пойти к Бестужеву и просить для князя Никиты руку его дочери родилась у него совершенно внезапно во время разговора с Розою. Он видел, что его приятель без ума влюблен в Аграфену Петровну, что она, со своей стороны, более чем благосклонна к нему, и, узнав о разговоре Петра Михайловича с дочерью, решил, что нельзя упускать сегодняшний день, во всех отношениях благоприятный для сватовства. Бестужев после посещения герцогини не мог отказать. Этот расчет оказался совершенно верным.

Сломя голову летел Черемзин в своей одноколке в замок, погоняя кучера, чтобы скорее обрадовать ничего не знавшего и не ожидавшего Волконского. Он желал поразить его неожиданною радостью. Но оказалось, что князь Никита сам поразил его, Черемзина, такою неожиданностью, что тот развел лишь руками. Черемзина встретил в замке слуга Волконского Лаврентий, встревоженный и растерянный.

– Где князь? Что случилось? – беспокойно спросил Черемзин.

– Князь наш, – Лаврентий покачал головою, – я уже давно собирался доложить вам… с тех самых пор, как вы их к немцу старому в гости с утра возили – вот из черепа, прости Господи, пьет… с тех пор я стал замечать неладное…

– Да теперь-то что с князем? – нетерпеливо перебил Черемзин.

Но обстоятельный Лаврентий, по привычке рассказывать всегда все по порядку, продолжал, не торопясь:

– Как съездил князь туда, так совсем голову потерял. Я сколько раз докладывал ему: «Хоть и много ты, князь, книжек читаешь, а все меня бы послушал. Опоили его там, должно быть. По ночам спать совсем перестал… есть-пить не хочет и все сам с собою разговаривает. Вот вы уедете, а он останется один и разговаривает… Вам не видно, а я-то смотрю…» И так до сегодняшнего дня все больше и больше. А сегодня, как вы уехали в город, князь призвал меня и говорит: «Лаврентий, собери все мои вещи и с ними поезжай на лошадях за мною, а я сейчас верхом уеду. Где меня нагонишь, там и хорошо, а я больше так жить не могу». И не велел вам об этом сказывать. «Напишу», – говорит, и уехал.

– Уехал? – воскликнул Черемзин. – Уехал верхом и не вернется?… Да что ж это?!.

– Говорю вам, опоили его, – серьезно повторил Лаврентий.

– Лошадь мне! – крикнул Черемзин. – Лошадь! Авось нагоню!

И он сам побежал на конюшню торопить конюха.

X. А день все-таки счастливый

Черемзин отлично знал окрестности Митавы и давно привык к разбросанным в полях и лугах отдельным крестьянским домикам, не соединенным, как в России, в деревни и села, но построенным вдали друг от друга. Эти чистенькие выбеленные дворы мелькали красивыми пятнами в зелени лугов, оживляя вид и придавая ему непривычную для русского глаза особенность.

Черемзин без устали летел от одного двора к другому, расспрашивал и разузнавал, не видел ли кто-нибудь Волконского, и подробно описывал его приметы. Наконец, ему удалось напасть на след князя Никиты. Ему объяснили, что какой-то благородный господин верхом действительно проезжал здесь сегодня по направлению замка Освальд.

Черемзин без дороги прямо по полю направился к замку, и поиски его не оказались напрасными. Там, у опушки леса, сидел на пригорке Волконский, задумчиво смотря вдаль. Лошадь князя паслась тут же, не привязанная. Князь Никита сидел с застывшею, блаженною улыбкою на губах и счастливыми, ясными глазами смотрел пред собою на убранные поля и скошенные луга с их беленькими домиками и прислушивался к шепоту листьев шелестевшего сзади него леса, еще не тронутого дыханием приближавшейся осени.

«Все они такие – влюбленные», – подумал Черемзин. – Князь Никита, а, князь Никита! – окликнул он. – Будет, брат, довольно, домой ехать пора!

Никита Федорович спокойно перевел взор на Черемзина. Ему казалось, что он видел, как подъехал Черемзин, и он не обратил никакого на это внимания.

– Это – ты? – спокойно спросил он.

– Ну да, я, – ответил Черемзин, слезая с лошади.

– Черемзин, ты любил когда-нибудь? – вдруг спросил князь Никита.

– И много раз… Что ж из этого?

– Помнишь, ты мне как-то говорил, что стоит только наблюсти – и много можно найти интересного вокруг себя.

– Не помню.

– Ты посмотри, вот видишь там это дерево?

– Вижу! – сказал Черемзин, не поворачивая головы.

– Ну, вот что я думаю. Вот я живу здесь, на земле, и проживу еще, может быть, ну, пятьдесят лет… Это – самое большее… И в каждую минуту этой жизни, стоит мне лишь захотеть, и я это дерево могу срубить, уничтожить… А может и так случиться, что это дерево, которое вот теперь совсем в моей власти и которое ничего, понимаешь, ничего не может мне сделать, переживет меня на сотни лет… и мои правнуки могут увидеть его, да, пожалуй, и праправнуков переживет… И выходит, что я ничтожнее дерева.

– На чем тебя и поздравляю, – вставил Черемзин.

– Ну, а на самом деле это вовсе не так, – продолжал Волконский, – потому что я могу любить… и люблю… и в этом – все, а остальное – вздор, и дерево – вздор… И, раз я могу любить, значит, не умру, потому что дух, которым я чувствую свою любовь, не погибнет, не может умереть, а в этом – весь я… суть-то моя в этом духе… Ты понимаешь меня?

– Все это хорошо, – заговорил Черемзин, приподнимаясь на локоть, – но скажи, пожалуйста, с чего ты вздумал удирать из Митавы? Кто тебя погнал оттуда?

– Кто погнал?… Я сам уехал.

– И не вернешься?

– Не вернусь.

– Отчего ж это?

– Так… не вернусь.

– Знаешь, – начал Черемзин, качая головою, – я много видал вашей братьи, влюбленных, но такого, как ты, еще не встречал… Это уж что-то совсем знатное чудачество. Ты мне прямо отвечай: раздумал, что ли, жениться на Аграфене Петровне?

Князь Никита не отвечал.

– Да говори же, наконец! – крикнул Черемзин.

Волконский грустно, но с тою улыбкою, с какою обращаются к детям, говорящим неразумные вещи, посмотрел на него и вздохнул.

– Этого не может быть… это невозможно, – проговорил он, как будто дело было уже решено бесповоротно.

– Да отчего? Отчего? – настаивал Черемзин.

– Оттого, что это было бы слишком большое, не человеческое счастье, не здешнее, не земное!.. Это вот когда дерево переживет меня…

Поняв наконец, что князь Никита обратился в бегство единственно вследствие решения, что счастье было бы слишком велико и потому невозможно, Черемзин посмотрел на него и разразился веселым, неудержимым смехом.

Волконский глядел на него удивленно-испуганно, не понимая, что можно было найти смешного в таком глубоком и серьезном для него деле. Наконец, никто не имел права смеяться над ним и над его чувством. Очевидно, Черемзин, не перестававший хохотать, раскачиваясь всем корпусом, позволял себе слишком многое.

– Да что ж это ты? – крикнул в свою очередь князь Никита, – обезумел, что ли? Наконец это просто обидно… Как ты смеешь смеяться?

– Постой… не сердись! – сдерживаясь, старался выговорить Черемзин – Сейчас заговоришь другое… Слушай!.. Я сегодня был у Петра Михайловича сватом от тебя…

 

– Что-о! Ты, сватом, от меня, у Петра… Петра… – Волконский вскочил, схватясь за голову руками. – Да кто тебя просил?… Как же ты смел!.. Что же ты наделал?… а-а-а?…

Он казался в эту минуту таким испуганным, несчастным, что Черемзин невольно испугался, взглянув на его побледневшее, внезапно осунувшееся лицо.

– Да нет же, – подхватил он, – не отказал: Петр Михайлович позвал нас ужинать… сегодня на ужин позвал!.. Понимаешь?

Волконский несколько секунд стоял без движения, точно слова друга не сразу долетели до него. Потом он вздрогнул всем телом, отнял руки от головы и как-то растерянно смотрел на Черемзина.

– Что ты говоришь?… сватом… позвал… на ужин?… и это – правда?

– Правда, правда, – твердил Черемзин.

– Голубчик! – вдруг вырвалось у князя Никиты, и он кинулся на шею Черемзина. – Так что ж ты мне не скажешь до сих пор всего толком? – воскликнул он, отскакивая от Черемзина – Что ж ты молчишь до сих пор? Ведь мы опоздаем, опоздаем!.. Господи, да беги же, торопись, а то поздно будет!

И он бежал уже к своей лошади, спотыкаясь и задевая за кочки.

Черемзин медленно, как бы любуясь доставленной им другому человеку радостью, следовал за ним.

Несмотря на неодолимое желание узнать от Черемзина подробнее обстоятельства сватовства, Волконский не расспрашивал его дорогою, единственно заботясь о том, чтобы не опоздать. Он все еще боялся верить в возможность своего счастья и гнал лошадь так, что Черемзин едва поспевал.

В одноколке, по дороге из замка в город, Черемзин рассказал все Никите Федоровичу.

У Бестужева оказался парадный званый ужин. Вся митавская знать была приглашена и явилась как один человек, потому что весть о внезапном посещении герцогини, которая, очевидно, приезжала мириться с Бестужевым, быстро, разнеслась по городу. Все думали, что Петр Михайлович своим ужином желает отпраздновать торжество своей победы над Анной Иоанновной.

Среди этих знатных почетных чиновников и приватных, но родовитых немецких персон оказалось только двое молодых людей: Черемзин и Волконский. С их появлением общее внимание было обращено на них. Гости стали перешептываться и высказывать свои соображения.

Волконский положительно не помнил, как он вошел, как здоровался, и не соображал даже, ходит ли он или сидит; ему все казалось, точно он приподнят на воздух и его носят какие-то невидимые, нежные руки. Аграфена Петровна встретила его с приветливою, радостною улыбкой.

«Знает она или не знает? – спросил себя князь Никита, целуя ее руку. – Наверно, знает», – решил он, чувствуя, как похолодела и дрожит ее рука…

Черемзин заговорил что-то, как ни в чем не бывало, будто не произошло ничего особенного. Волконский смотрел вокруг себя, широко и блаженно улыбаясь; но куда бы он ни смотрел, отовсюду ему была видна его Аграфена Петровна, милая и любимая. Она тоже будто слушала Черемзина, но князь Никита знал, что она также видит только его и думает о нем, и все кругом получало для него новую красоту и прелесть.

Большая гостиная Бестужева, та самая, где так еще недавно князь Никита стоял затерянным в толпе пред черным доктором, казалась теперь совсем иною. Никите Федоровичу ясно вспомнился этот вечер.

«Выше всех людей!» – прозвучали в его ушах слова доктора.

За ужином Волконский сидел рядом с молодою хозяйкою. Ужин тянулся долго, но ему казалось, что время летит так быстро, что он просто не успеет наглядеться на свою радость, ангела, счастье, как он мысленно называл Аграфену Петровну, не находя достаточно ласковых слов.

В конце ужина в хрустальные бокалы налили французское шипучее вино, и Петр Михайлович, высоко подняв бокал, крикнул:

– За здоровье царя Петра!

Гости встали и тотчас начали подходить к хозяину, чокаясь с ним. Заиграла музыка, и раздались приветственные клики.

– Уррааа! – кричал Волконский.

– За здоровье хозяина! – провозгласил старший оберрат.

– Урр-ра! – подхватил Волконский. – Ваше, ваше здоровье! – подошел он к Аграфене Петровне и залпом допил вино. – Видите, до последней капли, – сказал он, опрокидывая бокал и показывая, что там действительно нет ни капли.

У Аграфены Петровны вино было на донышке.

– И я за вас последнюю капельку; видите? – проговорила она, осушая бокал.

«Я… за вас… последнюю капельку… Господи! Я с ума сойду!» – радовался князь Никита.

К ним подошел Черемзин и хотел чокнуться с ними.

Петр Михайлович во время ужина изредка поглядывал на дочь и на Волконского, и каждый раз взгляд его становился серьезен и даже строг.

Черемзин ждал от него ответа, но Бестужев медлил.

«Когда же наконец он поздравит жениха с невестой?» – думал Черемзин.

Однако ужин кончился, и гости, встав из-за стола, перешли в гостиную, но вопрос Черемзина оставался не разрешенным.

После ужина случилось как-то само собою, что Волконский остался один с Аграфеной Петровной в ее маленькой гостиной; они незаметно прошли туда и за ними никто не последовал, точно понимая, что нельзя мешать их радости.

Впрочем, теперь развеселившиеся вином гости, сплоченные общим за ужином разговором о политических новостях дня и увлеченные затем интересом этих новостей, занялись сами собою, так что большинство из них не заметило исчезновения Бестужевой. О Никите Федоровиче тоже забыли эти солидные, не подходившие к нему ни по возрасту, ни по положению, люди.

– Помните, – сказал Волконский Аграфене Петровне, – тот вечер у вас, когда мне, затерянному, неизвестному и не замеченному вами, было предсказано, что я буду выше всех людей?

Бестужева взглядом и улыбкою отвечала, что помнит.

– У меня вот так и стоит пред глазами этот черный доктор… Может быть, сегодня окажется, что он был прав.

– Вы получаете назначение… вас заметили из Петербурга? – спросила, более прежнего оживляясь, Аграфена Петровна.

– Нет, дело не в том; разве вы не знаете, что Черемзин приезжал сватом от меня к Петру Михайловичу, вашему батюшке?

– Когда? – спросила Бестужева, меняясь в лице.

– Сегодня, и он нас позвал к ужину, и, может быть, сегодня решится моя судьба, и я буду выше всех людей – буду иметь право назвать вас своею пред ними.

Аграфена Петровна смущенно и стыдливо опустила голову. Сияющая улыбка исчезла с ее губ, над бровями появилась строгая, серьезная складка; казалось, вот-вот слезы брызнут из ее глаз. Она до сих пор не знала, что произошло утром.

– Что ж? Не рады? Плачете? – беспокойно произнес Волконский, смущаясь в свою очередь.

Она подняла на него взор, и ее глаза были так ясны, так радостны, так много было в них счастья для Никиты Федоровича, что он снова преобразился, теряя рассудок и соображение. Аграфена Петровна протянула ему руки; он стал целовать их.

– Не думайте, однако, – прошептала она, – что предсказание сбылось сегодня, нет! Пусть я буду ваша, но вы, если любите, должны быть в самом деле на высокой ступени. У вас есть возможность; старайтесь, добивайтесь и добьетесь! Мы будем вместе добиваться: нам нужно далеко пойти – я этого требую… я так хочу… Я не могу и не должна остаться в неизвестности бюргерской жены, мой муж станет не в уровень с остальными.

Все, что она говорила теперь, казалось Никите Федоровичу прекрасным, и при каждом слове ее он только улыбался, видимо, соглашаясь со всем. Она верила в него, она любила его и радовалась его ласке.

– Посмотрите, каими складками легла эта занавеска, точно сборки на платье! – сказала вдруг Аграфена Петровна, показывай на желтую шелковую занавеску у окна.

– Ну, что ж такое? – ответил Волконский, не понимая, что хотела она сказать.

– Герцогиня была в таком же платье, – пояснила Бестужева, – тогда, у нас на балу…

Она замолчала и задумалась.

Волконский улыбнулся, вспоминая этот бал, но Аграфена Петровна казалась серьезною.

– Ведь и ей было предсказание, – продолжала она в раздумье, – и если оно сбудется, то она не простит… Она отмстит нам…

– Ну, что загадывать о будущем, когда все теперь так хорошо и ясно! – перебил ее князь Никита.

Петр Михайлович, разумеется, давно заметил, что его дочь сидит с Волконским у себя в гостиной, но не мешал им, как будто занятый участием в общем разговоре и всецело, как радушный хозяин, поглощенный своими гостями. Однако не спускавший с него глаз Черемзин видел, как он посматривал на опущенные занавесы желтой гостиной. Он видел также, как наконец Бестужев с решительным видом направился туда и вслед затем появился у дверей, держа за руку дочь и Волконского.

Все, притихнув, обернулись в нх сторону.

В это время из других дверей показались слуги с подносами, уставленными бокалами вина.

– Господа, – дрогнувшим голосом проговорил Петр Михайлович по-немецки, потому что большинство присутствующих были немцы, – представляю вам жениха и невесту.

2Ах, Боже! (нем.)
Рейтинг@Mail.ru