Когда сопровождавший Косицкого огромный поезд въехал на широкий двор вязниковского дома и первый возок с графом и Гурловым остановился у крыльца, это, по-видимому, не вызвало никакого замешательства или смущения. В окнах не замелькало испуганно-удивленных лиц, по двору не забегали, кучера на конюшнях не засуетились.
Косицкий вошел в дом вместе с Гурловым.
– Надо доложить князю, – начал было Гурлов, поздоровавшись с встретившим их дворецким.
– О приезде графа? – подхватил тот. – Князь уже знают.
– Как знают? – удивился Косицкий.
– Вы ведь изволите быть графом Косицким?
– А ты почем знаешь?
– Князь с утра изволили приказать, чтобы все было готово к приезду вашего сиятельства. Для вас и для сопровождающих приготовлены комнаты.
Гурлов посмотрел на Косицкого, как бы сказав ему этим взглядом: «Ну, что я вам говорил?» Косицкий только пожал плечами.
Ему было очень неприятно, что в Вязниках были предуведомлены о его приезде. Впрочем, ничего необыкновенного тут не было. Могли дать знать князю с ямского двора, где были заказаны лошади. Это служило только доказательством предусмотрительности князя, но ничего сверхъестественного в себе не заключало.
Однако вскоре Косицкому пришлось убедиться, что всеведение князя, о котором говорил Гурлов, было действительно сверхъестественным.
Едва граф привел себя в порядок в приготовленной для него комнате, как к нему явился дворецкий и доложил, что князь просит графа наверх, к себе, вместе с секретарем.
Князь принял Косицкого у себя в комнате, одетый по-дорожному, совершенно готовый к немедленному отъезду. На нем были теплые меховые сапоги, шубка на беличьем меху и в руках теплая бобровая шапка. Маленький сверток – по-видимому, с самыми необходимыми вещами – лежал возле него.
«Вот оно что, – сообразил Косицкий, – он собирается уехать. Ну, это посмотрим!»
И сомнение, что слова Гурлова могут оправдаться и князь знает, зачем он, граф, приехал к нему, невольно получило подтверждение.
Однако Косицкий решился повести осторожную игру. В виновности этого князя он не сомневался. Он был убежден, что этот скрывавшийся в Вязниках обездоленный наследник, всю свою жизнь проведший где-то за границей, явился сюда для того, чтобы извести своего богатого родственника и завладеть его состоянием. Это удалось ему. Но возмездие не должно заставлять ждать себя.
Косицкий все уже сообразил и обдумал, только надо было еще до полного доказательства проверить факты на месте и запастись вещественными уликами. Он был уверен, что найдет их в Вязниках. Странности князя, его якобы всеведение и приготовления, сделанные им к немедленному, по появлении Косицкого, отъезду, говорили не в его пользу. Ясно – он был, что называется, начеку и готов был защищаться.
Однако для того чтобы воспользоваться своими полномочиями и употребить над ним власть, у Косицкого не было еще достаточных оснований. Он мог сделать это лишь по исследовании дела на месте, и теперь решил пока действовать дипломатически.
– Вы, кажется, собрались уезжать? – спросил он князя, оглядев его одеяние.
– Волей-неволей придется, – ответил князь.
– Я бы просил вас… – начал Косицкий. – Дело, по которому я приехал…
– Дело, по которому вы приехали, – глядя прямо ему в глаза, повторил Михаил Андреевич, – убийство покойного князя Гурия Львовича.
– А! Вы говорите «убийство»!
– Да. И в нем вы хотите обвинить меня.
– Позвольте! – снова остановил Косицкий. – Я пока думал только, что смерть князя Гурия Львовича была насильственная – и вы сами подтверждаете это своим словом «убийство», – но кто виновник этого, я не знаю и желаю выяснить это, и выясню.
– Едва ли! – сказал князь.
– Почему едва ли? – вдруг вспыхнув, переспросил Косицкий.
Поведение и разговор Михаила Андреевича сразу показались ему более чем подозрительными. Он думал сначала, что ему придется поиграть немножко, так сказать, в прятки, что князь Михаил Андреевич не решится сам заговорить о деле, а будет, напротив, стараться запутать и замедлить под разными предлогами расследование. Косицкий давно уже представлял себе, как ему придется жить в Вязниках, как он хитро и дипломатично поведет себя с князем и его окружающими, и как, наконец, он, заручившись уликами, арестует князя. Но выходило на самом деле наоборот, вопреки всем этим ожиданиям. Князь Михаил Андреевич в первую же минуту появления в Вязниках Косицкого заговорил с ним не о смерти князя Гурия Львовича, а об «убийстве», и был готов к отъезду, пронюхав каким-то образом, зачем явился к нему уполномоченный из Петербурга. Так мог поступать только человек, несомненно виноватый. Косицкий решил не церемониться с ним.
– Уверяю вас, – твердо произнес граф, – что я найду виновного в убийстве князя Гурия Львовича.
– Вы даже не будете искать его, – вздохнул Михаил Андреевич, – вы будете искать только фактов, которые подтвердят заранее сложившееся в вас убеждение, что убийца этот – я.
– Значит, вы сознаетесь?..
– Ничуть и ни в чем не сознаюсь я. Я говорю только, что вы будете делать… Согласитесь, что проще сказать так прямо, чем поступать так, как вы думали поступить: жить здесь, высматривать, допрашивать и все-таки арестовать меня как убийцу.
Косицкому пришлось еще раз убедиться в справедливости слов Гурлова: Михаил Андреевич, по-видимому, читал в мыслях.
– Но согласитесь, – сказал он, – что ваш разговор довольно странен. Вы, собственно, ни с того, ни с сего начинаете обвинять меня в пристрастии, что я захочу непременно привлечь вас, и собираетесь уехать, едва я появился у вас… Мало ли что я могу думать? Но, как хотите, так может вести себя только человек, чувствующий свою вину и растерявшийся. Заметьте, ведь я ни словом не обмолвился, что подозреваю вас… А вы собрались уже уезжать.
Князь Михаил Андреевич улыбнулся.
– Ну, как же вы не хотите подобрать факты для моего обвинения? Я знаю, что вы ничего против меня не имеете, что вы даже вполне уверены, что действуете вполне нелицеприятно. Все это я знаю и вполне этому верю. Но беда в том, что из того, что вам известно, уже сложилось убеждение, что я убил князя Гурия Львовича для того, чтобы завладеть его наследством. И вот на все теперь вы будете смотреть с этой точки зрения. Вы застали меня готовым к отъезду и сейчас же сочли это за улику моей виновности.
– Но как же не счесть? – спросил Косицкий.
– Да ведь, если бы я хотел уехать от вас, кто помешал бы мне сделать это третьего дня, вчера, сегодня утром, наконец, даже после вашего приезда, не впустив вас к себе? Однако я не уехал…
Косицкий должен был согласиться, что рассуждение это справедливо.
– В таком случае, – снова спросил он, – что же значат эти приготовления к отъезду?
– Это значит, что я приготовился не к добровольному отъезду, а к аресту, который все равно вы рано или поздно сделаете. Мне кажется, что тянуть незачем. Это будет совершенно напрасно. Отдайте приказ сейчас же арестовать меня и отправьте в город. Я готов, – и князь Михаил Андреевич поднялся со своего места.
Косицкий, выслушав его совершенно неожиданную отповедь, разинул рот и несколько времени не мог найти, что ему следует сказать или сделать. Князь совершенно поразил его, неожиданно и добровольно отдаваясь под арест.
– Так вы хотите, чтобы я арестовал вас? – проговорил он, все еще не приходя в себя.
– Вовсе не хочу, но рано или поздно вы сделаете это. Я знаю. Так арестуйте лучше сейчас.
«Рано или поздно вы сделаете это, – мысленно повторил себе Косицкий, – значит, сам он убежден в своем аресте, то есть, что этот арест необходим. Что он не сознался еще – ничего не доказывает. Он сознается впоследствии. Раз он сам этого желает – я должен арестовать его».
Косицкому все-таки казалось, что сам Михаил Андреевич желает быть арестованным.
«Нет, значит, человек виноват. Только виноватый может вести себя так. Я не ошибся», – решил он окончательно и проговорил:
– Очень хорошо. Я вас арестую немедленно и беру это на свою ответственность.
– Ну, вот, так-то проще! – сказал князь.
Косицкий тут же приказал секретарю написать распоряжение и препроводительную бумагу, чтобы отослать с ними Михаила Андреевича в город под конвоем, а сам сел писать конфиденциальное письмо губернатору.
Князь призвал к себе дворецкого и спросил графа, может ли он дать свои последние приказания? Косицкий позволил.
И эти последние приказания были так же странны, как все, что говорил и делал до сих пор князь Михаил Андреевич. Он разговаривал с дворецким, как будто покидал дом по собственной воле, вполне определенно зная, что с ним случится в будущем.
– Я вернусь, – спокойно и медленно говорил он дворецкому, – через год и три дня. Приготовь самовар, теплую ванну и что-нибудь закусить – что, ты думаешь, лучше?
– Можно приказать сделать овсяную кашу? – серьезно предложил дворецкий.
– Ну, хорошо, вели сделать овсяную кашу. Чужих никого не будет – все те же, свои: господин Гурлов с женою, Чаковнин и господин Труворов.
Можно было подумать, что речь идет о завтрашнем дне, а не о том, что будет через год и три дня.
– Здесь у меня приберешь все, – продолжал было князь, но Косицкий перебил его:
– Нет, уж после вас все, что здесь есть, будет опечатано и досмотрено, так что дворецкому нечего будет прибирать… Все ваши бумаги я отвезу в город…
– Бумаг никаких не найдете, – возразил князь. – Они все или спрятаны, или отосланы уже.
Как только предписание и письмо были готовы, князя посадили в возок и под конвоем трех казаков, из числа сопровождавших Косицкого в Вязники, отправили в город.
Сделано это было так быстро, что все домашние узнали об аресте князя лишь в ту минуту, когда возок, конвоируемый казаками, тронулся в путь.
После ареста князя Косицкому нечего было дольше стесняться, и он сразу принялся за исполнение своих обязанностей, объявив себя присланным из Петербурга лицом для расследования дела об убийстве покойного князя Гурия Львовича.
Прежде всего он сделал распоряжение, чтобы Гурлов, его жена, Чаковнин и Труворов остались разъединенными по разным комнатам, и приставил караул, чтобы они не могли сообщаться друг с другом прежде допроса.
Предварительно этого допроса Косицкий сделал подробный осмотр места странной кончины Гурия Львовича. Это вполне подтвердило его первоначальные предположения. Теперь он был уверен, что находится на верном следу, и что бы ни говорил там князь Михаил Андреевич, а виновность его несомненна.
Теперь, после исследования (появившаяся Дунька ходила вместе с Косицким и давала ему объяснения и указания), дело представлялось Косицкому так.
Князь Гурий Львович был найден в своей спальне, несомненно, сожженный при помощи лампового масла, которого в лампе, заправленной с вечера, не оказалось. Туловище его было сожжено; остались только ноги, руки и голова. Смерть была ужасная, мучительная. Спальня князя оказалась запертою изнутри. Значит, люди, совершившие злодеяние, проникли не через эту запертую дверь, а иным путем. В окно – было немыслимо. Существовала и была найдена Косицким другая, отделанная под штофные обои дверь с лестницы, ведшей в подвал. Она оказалась отпертою. Очевидно, она была отперта и в день смерти князя. Очевидно также, что убийцы поднялись по этой лестнице, вошли в дверь и расправились с князем.
Теперь нужно было решить вопрос: кто могли быть эти убийцы?
Конечно, прежде всего для совершения преступления необходимо основное побуждение, основной мотив, в силу которого оно совершается. Какой мог быть мотив в данном случае? Грабеж, корыстная цель? Но все в спальне было найдено в порядке, и ничего украдено не было. Затем самый способ убийства – медленный и мучительный, как сожжение, не соответствовал действиям с целью грабежа. При грабеже стараются разделаться со своею жертвой как можно скорее, а тут было иначе. Такое убийство было похоже на месть.
Покойный князь Гурий Львович был самодур и зверь. Желать отмстить ему могли многие.
В числе этих многих были, между прочим, Чаковнин, по характеру самолюбивый и вспыльчивый, оскорбленный князем и, очевидно, затаивший против него злобу, а затем Гурлов. Последний был влюблен в Машу, только что явившуюся из Москвы из ученья, крепостную актерку князя. Он явился в Вязники ради нее. Князь держал Машу взаперти. Гурлов делал несколько попыток освободить ее. Он был озлоблен на князя за то, что тот угнетал любимую им девушку. Только смерть князя могла освободить ее. И что же? Как раз вечером пред той ночью, после которой нашли князя мертвым, эти Чаковнин и Гурлов пытаются путем насилия и открытого нападения освободить эту Машу. Это им не удается, их схватывают. Когда схватывают их, является третий их приятель – Труворов – и просит взять его тоже, ибо он де – тоже участник. Их всех троих берут и вместе отводят связанных в тот самый подвал, из которого ведет лестница в спальню князя. Там их будто бы сажают по отдельным камерам и на другой день находят действительно запертыми и связанными по этим камерам. Два сторожа, которые должны были стеречь их, оказываются бежавшими и пропавшими без вести. Вот факты. Не ясно ли, что эти бежавшие сторожа были подкуплены? А раз они были подкуплены, дело становилось очень простым: они ночью развязали и выпустили Чаковнина, Гурлова и Труворова. Те поднялись по лестнице в спальню князя, совершили там свое злое дело, вернулись обратно, были снова связаны и заперты и считали, что этим всякое подозрение с них снято, потому что они, дескать, были в ночь убийства заключены в подвале.
Все это было очень хитро и хорошо придумано. Виден был опытный и умный руководитель.
Таким руководителем явился арестованный уже князь Михаил Андреевич, наследник, скрывавшийся под именем парикмахера. Смерть князя ему была выгодна, потому что давала ему в руки миллионное состояние. Он явился под чужим именем в Вязники, жил здесь, разведал все и посулил Гурлову выдать за того Машу замуж, если тот поможет ему достичь желаемого наследства.
К таким выводам и заключениям пришел Косицкий и не сомневался уже в их справедливости. Теперь, по его мнению, нужно только довести виновных до добровольного сознания.
Одно лишь смущало его, а именно то, что общий отзыв о князе Михаиле Андреевиче был прекрасный, все хвалили его. Но и это последнее сомнение пало после допроса первого же сторонника самого князя – Труворова. Тот на вопрос, какого он мнения о князе Михаиле Андреевиче, прямо сказал, что считает его дурным человеком.
После допроса Труворова был призван к Косицкому Гурлов.
Сергей Александрович уже знал об аресте князя и о том, что его отвезли под конвоем казаков в город. Но почему и как это произошло, он не имел понятия, так как сам был задержан в своей комнате, где и оставался один волей-неволей под караулом до тех пор, пока его не позвали к Косицкому.
– Что такое, что случилось? – стал спрашивать он, как только вошел в кабинет князя, где Косицкий производил допрос.
Графа он считал уже человеком знакомым, проехав с ним в одном возке до Вязников, и потому заговорил с ним попросту.
Но тот остановил его, хотя очень вежливо, сказав:
– Простите, но в настоящее время я вас пригласил сюда не для того, чтобы отвечать на ваши вопросы, а чтобы выслушать от вас ответы на мои, которые я предложу вам.
Гурлов сейчас же, в свою очередь, принял официальный тон и, сев против Косицкого, сухо проговорил:
– Я готов отвечать. Спрашивайте!
– Что вы знаете по делу о смерти князя Гурия Львовича Каравай-Батынского?
– Я думаю то же, что и все: что его обезображенный труп нашли в его спальне…
– Так! А сами вы в ночь убийства лежали связанный в подвале за произведенное нападение для освобождения бывшей актрисы князя, теперешней вашей жены?
В голосе Косицкого чувствовалась некоторая ирония.
– Да, я лежал связанный! – подтвердил Гурлов.
– Так. Ну, а какого вы мнения о новом владельце Вязников, князе Михаиле Андреевиче?
– Я уже говорил.
– Что вы говорили раньше – забудьте. Теперь я спрашиваю вас официально. Ваши слова записываются, – и Косицкий показал на сидевшего за особым столом секретаря, скрипевшего пером по бумаге.
– Я самого лучшего мнения о князе Михаиле Андреевиче, – сказал Гурлов, – и полагаю, что не найдется человека, который сказал бы про него дурно.
– Вы полагаете? Однако же допрошенный пред вами Никита Игнатьевич Труворов держится другого взгляда. Он иного мнения о князе.
– Не может быть! – вырвалось у Гурлова. – Никита Игнатьевич?.. Не может быть!.. Вы, вероятно, не так поняли его, он говорит невнятно и скуп на слова… Это – очевидное недоразумение.
– Пригласите сюда господина Труворова, – обратился Косицкий к секретарю.
Тот вышел, чтобы исполнить приказание.
– Неужели вы подозреваете в чем-нибудь князя Михаила Андреевича? – спросил Гурлов, но Косицкий не ответил ему, сделав вид, что внимательно читает лежавшие пред ним бумаги.
Вошел Труворов, очень недовольный.
– Вот я прошу вас, – сказал ему Косицкий, – повторить при господине Гурлове то, что вы сказали о князе Михаиле Каравай-Батынском.
Труворов молча уставился на Косицкого. Лицо его выразило искреннее душевное страдание.
– Прошу вас отвечать! – настаивал Косицкий. – Подтвердите еще раз то, что вы сказали мне.
– Ну, что там сказал… ну, какой там повторять… – протянул Никита Игнатьевич, махнув рукой.
Косицкий строго сдвинул брови.
– Я обязываю вас, господин Труворов, подтвердить, что вы считаете князя Михаила Каравай-Батынского «дурным человеком», вы так выразились мне…
Труворов вздохнул.
– Никита Игнатьевич, может это быть? – спросил Гурлов.
– Ну, что там – может быть!.. Ну, какой там мучить меня?..
– Значит, вы отказываетесь от своих первоначальных слов? – спокойным голосом произнес Косицкий, как человек, чувствующий себя на высоте власти, делающей его бесстрастным.
– Ну, какой там отказываюсь?.. Ну, я сказал уже… где там… – снова протянул Труворов.
– Вы сказали, что князь Михаил Каравай-Батынский – дурной человек?
– Ну, да, сказал там… Я того… сказал – дурной человек.
Больше от него ничего нельзя было добиться, но и этого для Гурлова было более чем достаточно. Он смотрел на Труворова пораженный, недоумевая, сам ли он сходит с ума, или рехнулся Никита Игнатьевич.
Косицкий принялся за расследование так рьяно, как это делают обыкновенно с непривычки, прилагая гораздо более энергии, чем это нужно для самого дела. Он суетился, осматривал кабинет и спальню покойного Гурия Львовича, допрашивал всех и поодиночке, и на очных ставках, не хотел отдохнуть целый день и исписал в этот день большой ворох бумаги. Результатом этой его лихорадочной деятельности явилось к вечеру то, что, кроме арестованного и отправленного уже в город князя Михаила Андреевича, оказались в сильном подозрении Чаковнин, Гурлов и Труворов.
Косицкий, сам для себя, не сомневался уже в их виновности и правильности того, как он представил себе все дело. Теперь, по его мнению, задача его состояла лишь в том, чтобы добиться от них совершенного доказательства, то есть сознания. Для этого он после допроса выпустил их из своих комнат и предоставил им пока полную свободу, думая попробовать сначала кроткие средства – пусть совесть заговорит в них. Он решил между тем наблюдать за ними.
Гурлов почувствовал себя усталым к вечеру. Ему так хорошо было с любимой женой Машей, он так был счастлив с нею, что ему казалось, что это счастье слишком велико и не может продолжаться.
Так оно и вышло. Беда ворвалась вдруг и совершенно неожиданно. Князь Михаил Андреевич, его благодетель, исключительный по доброте и чистоте души человек, вдруг арестован по грубому подозрению, и благодушный Никита Игнатьевич Труворов дает против него показания, то есть отзывается о нем нехорошо. Но почему это? Откуда? Труворов был не трус – Гурлов знал это, – сробеть пред петербургским чиновником он не мог. Тут было что-то неладное, какое-то недоразумение, которое требовалось немедленно выяснить.
Самому Гурлову было тяжело разговаривать с Труворовым, который теперь казался ему неприятен за неуместный и легкомысленный отзыв о князе. Он просил жену переговорить с ним, а сам пошел по комнатам вязниковского дома, без определенной цели, так, куда глаза глядят…
Сегодня, по случаю появления Косицкого и необычайной его деятельности, весь дом был освещен.
Гурлов переходил из одной пустынной комнаты в другую, не находя себе места.
Забрел он в зимний сад, менее всего освещенный, и здесь ему показалось лучше, чем где бы то ни было. Здесь можно было сесть и отдохнуть в тиши одному, подумать и привести свои мысли в порядок. Он сидел сегодня все утро один в своей комнате под арестом, но это одиночество было беспокойное, тревожное своею неизвестностью… Теперь он знал, в чем дело, знал, какое обвинение тяготеет над князем Михаилом Андреевичем, и понимал, что Косицкий легко может притянуть и его самого к обвинению. Ему надо было спокойно обсудить свое положение. Он зашел в сложенный из ноздреватого песчаника грот в зимнем саду и сел на скамейку. Легкая сырость, охватившая его тут, была приятна ему. Он сел и закрыл глаза.
Гурлов не знал, долго ли сидел так здесь, как вдруг ясно, почти возле себя, услышал голоса Маши и Труворова.
– Вот сядем здесь, нам не помешают, – сказала она.
– Ну, что там помешают! – протянул Никита Игнатьевич.
– Мне муж сказал, – начала Маша, – что вы сегодня при нем на следствии дурно отозвались о князе Михаиле Андреевиче?
– Отозвался! – решительно ответил Труворов.
– Почему же?
– Ну, что там, почему?
– Нет, Никита Игнатьевич, вы не могли не сознавать, что тут каждое слово в строку… Какое же вы имели право?
– А вы не знаете?
– Я?
– Да, вы!
– Я ничего не понимаю, Никита Игнатьевич.
– Ну, что там «не понимаю»?.. Я того… думал, что вы тоже хорошая… а вы там… ну, где…
– Что я, что вы говорите?
– Ну, вы уж знаете… Я сам видел, сам все того…
– Что вы видели?
– Ночью по коридору там… вы ходили в кабинет князя… Каждый день… пока муж там, где там… ездил там.
Никита Игнатьевич сильно задышал и засопел, не досказав, но и того, что он сказал, было достаточно.
Услышав это, Гурлов первым движением хотел выйти из грота и задушить Труворова за то, что тот решился говорить такие вещи его Маше. Но он остолбенел от изумления и негодования. Он чувствовал, что не может двинуться, прийти в себя. Ведь если Никита Игнатьевич так прямо наедине решается сказать это его жене, значит, считает себя убежденным.
– Вы с ума сошли! – сказала Маша.
– Ну, какой там с ума? Где там с ума?.. Я сам видел… И вы, и князь поэтому дурно… того… вот отчего он нехороший…
Голос Труворова звучал уже издали. Он, очевидно, встал и удалялся по мягким, обитым веревочными матами, дорожкам зимнего сада.
Гурлов не мог дольше стерпеть и вышел из грота. Маша, оставшаяся сидеть, испуганно вздрогнула, увидев его.
– Сергей, это – ты? – спросила она, как бы не веря своим глазам.
– Маша, это – правда? – спросил он.
– Что – правда?
– А вот, что сказал он?
Она вдруг вскочила и приблизилась к мужу:
– Правда? И ты можешь, ты смеешь спрашивать меня, правда ли?
Нервы Гурлова с утра были слишком расстроены, чтобы выдержать этот новый неожиданный натиск. Голова у него закружилась, ему показалось, что Маша своей вспышкой хочет прикрыть свой испуг, и он, сам не сознавая того, что делает, сдвинул брови и почти крикнул на нее:
– Я тебя спрашиваю, правда ли то, что сказал Труворов? Отвечай мне «да» или «нет». Только!
Ему так хотелось услышать поскорее опровержение слов Никиты Игнатьевича, что все, что бы ни сказала Маша, кроме этого «нет», могло лишь больше рассердить его.
Она никогда не видела мужа таким, не могла даже себе представить, что он мог быть таким. Она остановилась, широко раскрыв глаза на него, и в них отразилось удивление – не испуг, не робость от его крика, а именно удивление.
– Да или нет? – повторил Гурлов, стискивая зубы.
Он был страшен. Лицо его побагровело, глаза налились кровью, рот судорожно подергивался, а кулаки сжимались. Но внутренне, всем существом своим, он был жалок и беспомощен. Он готов был этим внутренним существом своим молить, просить жену, чтобы она сказала сейчас, сию минуту это «нет», которое единственно хотелось ему услышать.
Маша медлила и не отвечала. Она подняла руки к лицу, закрыла его, провела пальцами по глазам, потом долгим, сухим взглядом остановилась на муже и тихо ответила:
– Я тебе ничего не скажу!
Это было не то, чего ждал Гурлов. В особенности, ее взгляд. До сих пор, когда она смотрела на него, он светился любовью к нему, освещал все лицо и делал его прекрасным; теперь же он был холоден и придавал ей отчаянно-отталкивающее выражение.
– Ты мне скажешь… – начал было он, задыхаясь.
– Сергей Александрович! – остановила его Маша, и голос ее был так же сух и холоден, как и взгляд.
Гурлов вдруг почувствовал, что слабеет и ноги подкашиваются у него; волнение, злоба, досада сломили его. Он слабо махнул рукою и беспомощно опустился на скамейку. Подойди Маша тут к нему, обними, приласкай, скажи, что любит его по-прежнему, только его одного – все было бы опять хорошо, то есть не было бы, но могло быть.
Но она не подошла, не обняла, ничего не сказала, а повернулась и пошла в сторону, противоположную той, куда исчез Никита Игнатьевич, когда Гурлов вышел из грота, и оставила его одного в этом зимнем саду.
До Труворова теперь не было еще дела Гурлову. Он решил, что о нем поведет речь после, а теперь надо было думать о главном, причем это главное была для него, конечно, его жена, Маша.
Гурлову казалось, что она жестоко, безбожно поступила с ним тем, что на его просьбу (он воображал, что просил ее) опровергнуть нелепое обвинение Труворова ответила отказом и ушла. Жестоко! Это с ее стороны было жестоко.
«Нелепое? – думал уже вскоре Гурлов. – Почему нелепое? Князь Михаил Андреевич уже не молод, но еще очень видный, и в его лице есть что-то притягивающее. Потом эта его доброта, богатство, ум… Все это может вскружить голову бывшей актрисе, бывшей крепостной. Что, в сущности, моя Маша, которую я так люблю, которую из крепостной, взяв за себя замуж, сделал дворянкой? Она все-таки – крепостная и все-таки актриса. А что, если она только играла со мною до сих пор роль для того, чтобы женить на себе, а потом принялась за князя?»
И самые скверные, самые подлые мысли закопошились в голове Гурлова, но он мучил себя ими с каким-то наслаждением.
Были светлые промежутки, когда ему казалось, что все это – вздор и не может быть, и он хотел идти сейчас к своей Маше и просить у нее прощения, но в это время ему приходило на ум: «А вдруг это – правда?» – и при одной мысли об этом он снова терял голову, впадал в неистовство, стискивал кулаки и бегал по мягким дорожкам зимнего сада.
Так провел Сергей Александрович всю ночь и к утру был в состоянии, почти близком к сумасшествию.
Если бы Маша могла знать, что происходило в его душе, она пришла бы сюда, в зимний сад. Гурлову казалось, что, если бы она любила его, то догадалась бы, что делается с ним, и пришла бы. Но она не приходила – значит, не любила. А если не любила, то все правда. Тогда один конец – конец всему…
К утру Сергей Александрович поймал себя на том, что обдумывал, как лучше наложить на себя руки.
Это тешило его некоторое время. Он с наслаждением представлял себе, как этим отплатит Маше за всю муку нынешней ночи. Он был уверен, что не он сам себя мучит теперь, а она его.
«Ну, и что ж? Я умру, а они будут счастливы!» – вдруг сообразил он.
И эта мысль стала угнетать его. Ему хотелось отмстить им – жене и князю, – отмстить так, чтобы выхода не было. И он придумал эту месть…
Утром на заре Гурлов пошел, разбудил Труворова и заставил его поклясться, что тот видел, как Маша шла по коридору в кабинет князя. Никита Игнатьевич сказал, что видел, и поклялся в этом. Гурлов пошел было к Маше, но, не дойдя до ее двери, вдруг круто повернул, направился следом за проходившим мимо лакеем Косицкого, несшим тому воду для бритья и умыванья, вошел в комнату к Косицкому и сказал ему, что сознается в убийстве князя Гурия Львовича совместно с князем Михаилом Каравай-Батынским.
В этом состояла придуманная им месть. Он был как сумасшедший.
Косицкий выслушал беднягу, записал его показание и велел взять под стражу.
– Один уже сознался, – сказал он секретарю, когда тот явился к нему для занятий.