– «Я вообще не ваш, если хотите знать! Да, был я когда-то комсомольским вожачком, был партсекретарем редакции, обличал врагов народа и врачей-убийц… но сявка я был, шестеренка, винтик безмозглый! А потом поумнел… но на апостольство решиться не смог. Но понял, все понял! Я не принимаю ваш строй, вашу партию, и нечего на одного Сталина валить все грехи – диктатура рождает диктаторов! Не Сталин – с самого начала начались концлагеря и расстрелы без суда и следствия, и затыкание ртов несогласным, и разорение умеющих работать; до Сталина начали убивать детей, и попирать закон, и бесстыдно лгать народу для достижения своих политических целей и… какого черта, Солженицына вы и сами читали в самое запретное время, а потом шли на собрания и клеймили его.
На меня плевать, сдох – и ладно, я свое пожил. А вот книги, умершие со мной, ненаписанные, я вам не прощу. Унижений не прощу, когда улыбался, льстил, хлопотал, услуживал, задницы лизал – а иначе не пробиться. Кто пробился иначе, а, дорогие друзья? Кто не подслуживался, не заискивал, не устраивал всячески дружбы с нужными людьми, даже если людей этих презирал и ненавидел? Ну-ка, кто такой благородный – вытряхните меня из гроба! Ну! Пауза.»
На последних словах все не то, чтобы задумались… Старичок-Баранов с разгону, видимо прочитал ремарку в этом тексте-сценарии: паузу, наверно, следовало сделать ему и, наверно, посмотреть в зал: не найдется ли, в самом деле, такой благородный, который вытряхнет бесчинствующего покойника из гроба. «И следовало бы, честно говоря!» – неслышно повисло в воздухе над начальствующей когортой.
Взлетевший Баранов честно и теперь даже вдохновенно выполнял свой последний дружеский долг, – или, если подойти иначе, отрабатывал две тысячи рублей, – весьма весомая сумма для пенсионера, да и не только пенсионера.
– «Хотите знать, что нам нужно? Только одно – многопартийная система. А честнее говоря – отмена запрета под страхом концлагеря на любые политические партии кроме КПСС. Партия, совершившая такие преступления против своего народ, не имеет права, не должна, не смеет оставаться у власти. Сколько было у нас путей – и все ленинские! удивительная геометрия, любой топограф с ума сойдет. И только тогда будет демократия, свободное предпринимательство, открытые границы и конвертируемая валюта. И не будет сволочного Госкомиздата, благодаря координирующей деятельности которого одна и та же книга набирается и редактируется двадцать раз в двадцати издательствах… чтоб он сгорел во главе со своим председателем, держимордой и иудой».
(«Ого! дошел и до общей политической программы!» – «Завещание съезду, а.» – «Фига в кармане…» – «Милое, однако, устройство, при котором только мертвые и могут себе позволить… да и то…» – «М-да – уж им терять нечего», – прошелестели шепоты.)
Но оказалось, что мертвому терять очень даже есть чего.
– «Будь прокляты ваши кастрирующие редакторы, ваши анонимные цензоры, ваше страшное и кровавое НКВД-КГБ – вечное проклятие палачам Лубянки! – ваши нищие магазины и зажиревшие холуи во князьях, ваше рабское бесправие и всесильная ложь. Я жил среди вас, все делал так, как делаете вы, добился ненужных благ и почестей, которых добиваетесь вы… – но уж хоть после смерти лежать среди вас не хочу я.
Похорон, могил, памятников и речей над свежим холмиком не будет. Хватит фиглярства.
Завещаю свое тело анатомическому театру Первого медицинского института.
Нотариуса прошу предъявить товарищу Темину, второму секретарю писательской организации, – он, я полагаю, возглавляет этот цирк, – если не сбежал еще, бродяга, – ау, Сашок, ты здесь?..»
Темин побагровел, чугунея массивно. Несколько человек – от входа, из безопасности – заржали откровенно и бессердечно.
– «…предъявить расписку в получении мною от упомянутого театра ста пятидесяти девяти рублей за мои бренные останки и письменное согласие родственников, заверенное нотариально. Ничего, пусть живут счастливо на мои гонорары и смотрят на мой портрет, незачем таскаться вдаль к камню над моими костями, которые мне уже отслужили, пусть теперь хоть медицине послужат.
Панихида окончена, всем спасибо.
А теперь пошли все вон отсюда, к трепаной матери. Я устал, знаете, за семьдесят четыре года, пора и отдохнуть от вас.»
Старик Баранов опустил локти, растопыренные предохранительно над письмом, как крылья наседки на цыпленком, письмо аккуратно сложил и поместил в конверт, а конверт перегнул пополам и спрятал во внутренний карман.
Наступила совершенно понятная заминка, неловкая и неопределенная. Вроде и нельзя расходиться, и надо расходиться, и… нет, ну безобразная, идиотская, немыслимая ситуация. И что теперь делать? чем все должно кончиться?
Баранов утирал лицо и шею над размокшим воротничком. Темин гнал блиц-переговоры с Завидовичем. Хоть теперь следовало брать инициативу в свои руки, и немедленно. Естественно, никому не хотелось принимать ответственность за беспрецедентный скандал.
Верх взял, само собой, старший по должности, закончив неразборчивые дебаты категорическим приказанием. Завидович вытянулся «смирно»:
– Товарищи! Ввиду всех обстоятельств и необходимости уточнения деталей всех просят покинуть зал. Просьба покинуть зал! Церемонию считать оконченной, – брякнул он.
Помедлили, и потекли на выход. Оглядываясь, предвкушали перекурить сейчас происшедшее, посмаковать, переложив рюмкой в баре, обсудить и дождаться конца. Не каждый день, знаете!
– Насколько вообще все это законно? – допрашивал Темин нотариуса.
– Абсолютно, – подтвердил тот с некоторым даже удовольствием. – Медицинская экспертиза, заверенное завещание. Все соблюдено.
В затылок руководящий взгляд обкомовского товарища гнул Темина в подкову.
– Вы понимаете, что это подпадает под уголовную статью? И виновным придется ответить, я вас уверяю!
– Отнюдь; есть заключение юрисконсульта. Никакой пропаганды насилия, свержения, клеветы и нецензурных выражений.
– А публичное оскорбление гражданской церемонии? Этот чтец-декламатор сядет, есть кому позаботиться.
– Судом над Барановым вы раздуете всеобщее посмешище. Прикиньте последствия. Как юрист гарантирую его неуязвимость, максимум – сто рублей штрафа и предупреждение.
– А сколько вы получили за эту мерзость?! – не выдержал Темин.
– Отчеты о гонорарах я подаю в коллегию.
– Но можно в чем-то изменить его волю?.. это же нонсенс…
– Я обязан проследить и настоять на исполнении закона.
Товарищ из обкома броненосно подплыл и увлек нотариуса в сторону – втолковать.
Белые лепные двери в опустевшем зале распахнулись – по паркету протопали двое ребят в синих коротких пальто с какими-то шевронами.
– Сюда сейчас нельзя, товарищи!
– Санитары из морга, – заурядно представился один, а второй ткнул мятую справку. – За трупом… вот.
– Не требуется. Кто вас прислал?
– Нас? Начальство. Распорядилось.
Завидович ворковал родственникам. Родственники слушали замкнуто. «…только посмейте… последнюю волю отца…» – злобно отвечал желчный худой мужчина, сын, с ненавистью озирая доброхотов литературного мира. Семья в этой распре обнаружила подготовленное единство. (Заговор! Группа!)
– Вот что, – объявил позабытый на отшибе старик Баранов. – Если вы его сейчас не отдадите согласно завещанию, то у меня заготовлены письма во все инстанции и газеты, и в западные консульства. С указанием фамилий и деталей, и текстом письма. И есть человек, который перешлет. Устраивает?
Похоже, это было правдой, черт ему сейчас не брат, чего ему бояться, пенсионеру, как его прищучишь?..
Матерый литературный волк, опытный интриган и предусмотрительный боец Водоватов с треском выигрывал свой посмертный раунд.
– А вам бы помолчать, – брезгливо уронил Темин. – Продались за две тысячи и теперь счастливы, что их получили. О вашем поведении сообщат куда следует, придется отвечать. Продажный циник…
Старичок коротко просеменил к Темину и с чудной ловкостью всадил ему пощечину. По массивной выскобленной щеке шлепнуло сыро и звучно.
Темин выдохнул и закрыл щеку.
Старичок любовно потрепал покойнику плечо, рек:
– Молодец, Сенька! По Сеньке шапка! Прощай. До встречи! – и поцеловал в губы. От дверей бросил санитарам: «Давайте, ребята, давайте! Ну!»
На лестнице попыхивало, побулькивало обсуждение: что плюнул в лицо, подлец; что двурушник, главное зло, не разглядели, гнать надо было; нет, все-таки сошел с ума, а экспертиза липовая, да и знаете же наших горе-психиатров; но как допустили, не прервали, гипноз какой-то, растерялись; что а все-таки молодец, но так высказывались немногие малоосторожные, малоопытные; а больше народ все был тертый, осмотрительный, и фразы преобладали нейтрально-неодобрительные.
Поглядывали на двери и часы.
Санитары вынесли гроб. Им помогали сын и нестарый родственник.
Все внимательно проследили в стрельчатое окно на площадке, как гроб задвинули в больничный «рафик» и укатили.
Баранов-старичок отдулся, раздернул воротничок с галстуком и покрутил шеей. Он был здесь сам по себе, отдельный, как бы и не обращающий на себя ничьего внимания.
У перил курила своим кружком шестерка «молодых». Старичок примерился взглядом к лысеющему, лет тридцати пяти, вполне простецкого обличья.
– Эй, мальчик, – сказал он, – выпить хочешь?
– С вами? – немедленно откликнулся тот. – С огромным удовольствием.
Старичок извлек четвертную.
– Тогда сбегай, голубок, возьми литр, – сказал он. – Как раз уже открылись. Помянем!
Торжественный зал. Люстра, кинохроника, смокинги, блики фотовспышек на лысинах. Недержание лести: симфония славословий.
– …за величайшее достижение в области литературы двадцатого века. И, может быть, литературы вообще!..
Не помыслить в искусстве (и в науке!) свершения большего, чем ответы на все вечные вопросы. Дерзновенна уже одна мысль о постановке подобной задачи.
Эта задача не только поставлена – она решена. (Овация).
Сегодняшняя Премия, слава, богатство – суетный прах, запоздалая тень заслуженной награды, которой по праву мы чтим Его. Слава и честь покорителю высочайшей из вершин, чей подвиг не будет превзойден в веках. (Бурная овация. Чествуемый промакивает лоб платком).
– Путь на вершину – это восхождение на Голгофу, а не на пьедестал. И чем выше вершина – тем тяжелее крест. Пьедестал памятника сделан из плахи таланта.
Ум его не знал запретов, а воля не ведала преград. Отказ от карьеры, сгоревшие страсти, погибшие способности, годы унижений и нищеты, непереносимых сомнений, разъедающих кислотой душу и мозг, годы метаний и мук, когда обретение оборачивается миражом, и непостижимость миража завораживает сумасшествием и баюкает самоубийством – такова плата за гений: бесценное сокровище, открытое человечеству. (Зал слегка пришиблен).
Выжженная земля остается за спиной того, кто один на один уходит в погоню за истиной. (Нерешительные аплодисменты).
– …пример неколебимой стойкости духа. Юность и страсть, здоровье и мудрость, честность и сила переплавились в сжигающем жаре вдохновения, являя невиданный сплав – ту человеческую сталь, для которой возможно даже невозможное.
Вера и мужество, интуиция и расчет, труд и талант, целеустремленность и нечеловеческая выносливость – малая часть качеств, необходимых для написания истинной Книги. Той, что открывает человечеству новую страницу в познании. (Чествуемый уже тихо тоскует).
– …венец величественного здания литературы, созданного гением земной цивилизации! Пока существует человечество – оно будет читать эту Книгу и свято чтить это имя. (Жарко; клюют носами, поглядывают на часы).
Ответная речь. Кукушка хвалит петуха. Чествуемый с невозмутимым лицом Будды утверждается на кафедре, как адмирал – на мостике рыбачьей шхуны. На всех лицах изображается именно то чувство, что они лицезреют величайшего из людей. Звон тишины служит увертюрой к речи.
– …незаслуженные почести. (Поклон залу. Овация).
Если человек любит свое дело – величайшей для него наградой является возможность свободно заниматься этим делом – так, как он хочет и видит, понимает нужным.
Иногда я чувствую себя не автором Книги, столь высоко оцененной вами, а лишь ЕЕ представителем, подчиненным, гидом, что ли. (Дружелюбный смех в зале).
На мою долю выпал редкий и счастливый случай: полное понимание при жизни, признание современников. В каждом ли солдатском ранце лежит маршальский жезл – но за каждой солдатской спиной стоит смерть. Охотник за истиной должен быть всегда готов к тому, что удача застигнет его вдали от людей, и голос не успеет покрыть пройденную даль, покуда он жив. В моем ремесле победа не любит свидетелей.
Я был всегда готов к забвению и смерти: таковы условия игры. И когда ты принимаешь их, то получаешь шанс выиграть. Если не побоишься передернуть в верный момент. (Шевеление и звуки в зале).
Удостоенный сегодня за мою работу высшего из всех возможных отличий… (поклон; овация)… я хочу напомнить: писатель не существует без читателей, как не существует магнит с одним полюсом. Необходимы все те, кто читает, и все те, кто не читает – тоже: ибо основание держит весь груз горы, венчаемой пиком.
Книга начинает свою жизнь после прочтения. До тех пор созданное писателем может быть завершено и совершенно – но еще не живет. Первое прочтение читателем – это тот шлепок, который акушерка дает младенцу, вызывая первый вдох.
Я благодарю вас за жизнь, которую вы вдохнули в мою Книгу. (Овация). За труд, которым вы завершили мою работу, не имевшую бы смысла, не будь всех вас. (Бурная овация).
Я благодарю моих отца и мать, которые родили меня, вырастили и воспитали.
Моего брата, любящего и верящего в меня всегда.
Мою жену, разделившую со мной небезбедную жизнь безоглядно и верно.
Моих учителей, живых и мертвых, у которых я научился всему, чему мог.
Моих друзей, чье тепло, доброта и понимание помогли мне выжить.
Моих врагов, которые научили меня быть сильным, не бояться и побеждать.
Пресс-конференция. Помпезная процедура разбавляется привычным профессионализмом журналистов.
– Что Вы чувствуете сегодня, в этот знаменательный для Вас день получения Высшей Премии?
– Ничего особенного. Приятно, разумеется. И слегка презираю себя за то, что приятно: надо быть выше атрибутики и суетных наград.
– Но Премия – знак признательности современников. Вы нашли дорогу к их сердцу и уму – это не может быть безразлично автору?
– Любому хочется, чтоб его понимали – причем так, как он сам считает правильным. Но это практически исключено: автор понимает одно, читатель другое, критик третье, журналист четвертое – если вообще читал то, о чем говорит.
– Вы не уважаете читателей?
– Я рад каждому, кто меня как-то понимает и кому я могу что-то дать. Но нельзя корректировать свою работу в зависимости от читательских отзывов. Кто делает что-то в искусстве – должен быть принят теми, кто в нем менее компетентен, чем автор. Следуя пожеланиям и взглядам читателей, я низведу свою компетентность до уровня людей некомпетентных, непрофессионалов, – что же нового я смогу им тогда дать, если стану писать так, как они уже знают (коли советуют)? Понимание писателя читателем обогатит читателя; следование писателя за читателем обеднит обоих. Увы – мы пережевываем сейчас эту банальную истину только по дилетантству задавшего вопрос. (Смешки и сомнение в зале).
– Присуждение Премии явилось для Вас неожиданностью?
– Нет. Еще в двадцать лет я знал, что получу ее. И не ошибся в сроке.
– Вы приписываете это своему таланту? случаю, воле, удаче? гениальности?
– Я не знаю, что такое «талант», и что такое «гений» я тоже не знаю. Для себя я оперирую понятием «работать хорошо». Я работаю хорошо.
Удача? Судьба благосклонна к тем, кто твердо знает, чего хочет. Воля? Вид пропасти заставляет строить мост. Произошло лишь то, что должно было произойти.
– Хорошо: что Вы почувствовали, только узнав о присуждении Премии?
– Вам нужен восторг, счастье, необыкновенный подъем? Нет; лишь легкую тоску оттого, что ничего этого я не почувствовал… «Он один был в своем углу, где секунданты даже не поставили для него стула». И все-таки было знание: я сделал то, что должен был сделать. Видите ли: мало написать Великую Книгу – надо добиться признания ее таковой.
– Вы верите в неизвестных гениев?
– Бесспорно. Ведь гением признается тот, чей труд был раньше или позже признан. Понят, принят. Оказал влияние на умы, на развитие идей, науки, деятельности, – на человечество. Макрокосм нашей культуры, расширяясь, развивается и движется в каком-то преимущественном направлении. Разведать и проложить дорогу, пробить выход на нее – вот работа гения.
Но:
Человечество может быть не готово к этому открытию.
Может не заметить его.
Может избрать один из ряда аналогичных вариантов.
Или открытие может опоздать.
Гений – это творец, застолбивший участок на золотой жиле истории. На той дороге, по которой пойдет человечество. Ее трудно знать наверняка. И она может иметь боковые, параллельные пути – на которых безвестные гении лишены признания в веках: история мчит мимо у горизонта, воздавая хвалу удачливому их собрату.
То есть. Гением нужно быть, но будучи гением можно являться таковым пред человечеством, а можно не являться.
Самоучка-портной создал дифференциальное исчисление – давно известное математикам.
Законы Максвелла за сорок лет до него открыл и сформулировал забытый английский профессор: он не сумел привлечь к себе внимание.
Колумб не первый открыл Америку – он первый открыл ее вовремя.
Гений – это именной указатель (часто посмертный) на столбовом пути прогресса. Для прогресса хватит одного пути, а для указателя – одного имени.
В искусстве же, которое условно, и система условностей которого не есть абсолют, особенно часто со всей дерзостью, оригинальностью, глубиной – отклоняются от столбового пути в забвение. Иногда – чтобы быть на указателях когда-нибудь вновь. Был век забвения Шекспира. Посмертная слава художников. Доисторические пещерные росписи, открытые сто лет назад, воспринимались поначалу как несовершенный примитивизм, а позднее – как блистательные стилизации.
Какая бездна смысла и красоты открывается японцу в крошечном садике, ничтожном на взгляд поверхностного и грубого европейца! Так вот: на свое гениальное творение надо заставить людей смотреть столь же внимательно и углубленно, как тот японец.
– На что Вы намерены потратить Премию?
– Деньги всегда сами найдут, куда уйти. (Пожатие плеч. Смех в зале).
– Но ее сумма играет для Вас роль?
– Десять лет назад это могло бы сделать мою жизнь полней, смягчить трудности, позволить больше работать. Сейчас – это неважно.
– Вы из тех, кто презирает богатство?
– Я из тех, кто ненавидит нищету.
– Если верить прессе, Ваши доходы ныне очень высоки?
– Верить ли прессе – тут виднее вам. Пожалуй, у меня есть сейчас чуть больше, чем я когда-то хотел. Но я не жалуюсь. (Смех).
– Что помогло Вам выстоять в лишениях?
– Неизбежность победы. Наслаждение борьбой. Счастье работать свободно и в полную силу: не гнуть спину и совесть за деньги. В общем все пережитое соответствовало моим желаниям. Если ясно видишь обстановку и сам делаешь выбор – то уж стой и не падай. Я знал, что свое сделаю.
– У Вас бывали приступы отчаяния?
– Бессильного бешенства – да.
– Вам случалось терять веру в себя?
– Отменная глупость. Нет.
– Ваш девиз?
– Не было – так будет. Сделай или сдохни.
– Как зародился замысел Вашей Книги?
– Моя любимая притча – «Ворота» Кафки: «Они были предназначены для тебя одного…»
Мне было тридцать два года, и я писал рассказ, где было сказано о любви все – «Соблазнитель». Я рассуждал о счастье и анализировал психологический механизм отказа от него – извечный парадокс, решение которого дает богатейшие следствия.
И как-то ненастным мартовским вечером я настолько удалился от начала по проявляющейся паутине следствий, что вообще отложил рассказ, вернувшись к нему четыре года спустя.
Уловленная нить логики уводила в глубины буквально всех основных вопросов бытия. Я стал искать основной принцип, могущий как-то объединить все аспекты бытия, спроецировать их на некую одну плоскость: искать единую систему отсчета, насколько мог ее представить на основе собственных знаний.
Вроде получилось. До странности легко получилось…
И уже в темноте, в постели, в третьем часу ночи, затуманенный хаос открытия дрогнул в воспаленном мозгу, и ясное знание прорезалось четко, как бронзовый чекан.
И жутковато повеяло: не может смертный постичь то, что открылось мне. Открылось с абсолютной непреложностью…
Шли дни: я холодел в возбуждении. Я не сомневался в очевидном, но суеверие покалывало: неужели – Я?..
Я трезво прикидывал исходные данные: исторический момент, свою личность и судьбу… и утверждался в том, что действительно создал новое, универсальное учение, приложимое ко всем аспектам бытия, объемлющее все известные основы наук и объясняющее все сущее – от особенностей человеческой психики – на одном полюсе учения, и до Судьбы Вселенной – на другом.
Ну что ж, сказал я себе. Почему бы тебе и не быть чуть-чуть умнее, чем царь Соломон. В конце концов, у тебя лучшие условия для спокойной работы.
А дальше осталось только детально разработать приложение Метода ко всем основным вопросам.
– Но Ваша Книга вредна: она отняла у людей веру в будущее?
– Знание истины не может быть вредным, ибо истина существует независимо от того, знаем мы о ней или нет. Знание – необходимо для выбора верных действий. Я дал людям знание будущего. Они могут им распорядиться. Если смогут. Разве те, кто отнял веру в Бога, не дали знание и не повысили ответственность человека? Отгораживаться от истины – значит лишать себя перспективы; и это возможно лишь на время.
– Но Вы отрицаете перспективы!
– Отнюдь. Юноша знает, что состарится и умрет: это не мешает ему наслаждаться жизнью и строить судьбу, ценя время.
– Вы пессимист?
– Нет. Скорее стоик. Истина вне пессимизма или оптимизма, вне добра и зла и вообще оценочных категорий антропоцентризма.
– Вы верите во что-нибудь? Во что Вы верите?
– «Надежда в Бозе, а сила в руце». Мне симпатичен взгляд норманнов: вера в судьбу прекрасно сочеталась у них с верой только в силу собственного оружия. Я не знаю, что такое вера. Продленное желание? Экстраполяция знания, замешанная на энергии, желании, – пусть даже вопреки кажущейся очевидности, кажущемуся здравому смыслу и банальным полуистинам: ощущение высшей истины… Но меня больше устраивает определение: знание.
– Что самое трудное для Вас в работе писателя?
– Нервное истощение. Настоящая работа делается на большом нервном перенапряжении: первое следствие – бессонница; становишься вял, сер, безмерно раздражителен и чувствителен. Запускаешь все, опускаешься физически. Забываешься горячечным сном под утро, урывками спишь весь день, неспособен отвлечься ни на что: мысль о каких-либо обязательствах, делах – несносно изматывает, гонишь ее. И лишь в сумерки обычно садишься за стол свежим и собранным, чтоб три-пять часов работать в полную силу.
– Вы считаете истинное служение искусству схимой?
– Отдаться страсти – это не схима. Разве влюбленный, живущий одной любовью – апостол? Просто – прочие ценности отходят, исчезают, нет на них ни желания, ни сил, ни особого интереса.
– То есть литература должна захватывать писателя целиком?
– Нет рецептов. Но если чутко прислушиваться к себе – работать в наилучшей форме, в наилучшее время, – то график работы начинает ползать по суткам непредсказуемо; твоя коммуникабельность делается как бы полупроводниковой: хочешь видеть кого-то только по собственному настроению, сам заранее не зная когда. Превращаешься в деспота, эгоцентриста (психически нездорового, в сущности, человека). Здесь не каприз, – это подчинение господству той силы, что делает тебя творцом… Рвутся дружеские связи, рушатся деловые: ты не в состоянии сделать ничего в заранее обещанное время, ничего, к чему не лежит душа, – раб своего состояния и своей работы, счастливый и сильный свободный раб; любая отвлекающая в перспективе надобность мешает, приводит в злобу, изгоняется вон…
Ведь писать имеет смысл только максимально хорошо. Значит, нужны оптимальные условия. Хотя помехи могут помогать: успешнее сосредоточиваешься на работе при возможности.
– А что, для Вас, самое скверное в работе писателя?
– Ничего нового: зависть и злоба коллег. Они неизбежны и естественны. Человек стремится к самоутверждению. И мерит себя относительно других. Больший писатель самим своим существованием затеняет меньших. Быть вершинами хотят многие. Можно подняться выше всех – а можно выкосить всех, кто выше или вровень с тобой. Чаще используют оба способа. Здесь та же борьба за выживание, и побеждает сильнейший. Большой талант должен поддерживать себя большой жизненной силой и устойчивостью. Недаром официальных постов и почестей добиваются обычно заурядные писатели, но стойкие, цепкие, умелые борцы в жизни.
– Кого Вы считаете первым писателем двадцатого века?
– Говорят, когда Гюго спросили, кого он считает первым поэтом Франции, он долго кряхтел, морщился и наконец пробурчал: «Вторым – Альфреда де Виньи». (Легкий смех в зале).
– Хорошо: Ваши любимые писатели?
– Чем больше знаешь, тем менее категоричен… В первую очередь – Эдгар По и Акутагава Рюноскэ. Из современных мне ближе прочих был Уайлдер. Есть еще один автор гениальной прозы о средневековом Востоке, но его фамилия вам мало скажет. Вообще я традиционен во вкусах: предпочитаю классику.
– Ваш любимый роман?
– «Война и мир».
– Что Вы в основном читаете?
– Я мало читаю. В основном перечитываю. Учиться надо у великих, и соперничать с ними.
Вообще не причисляю себя к интеллектуалам: чужое знание – исходный продукт и топливо для собственной работы. Что толку знать много, если не создашь ничего достойного сам.
– Но так можно создать деревянный велосипед?
– Минимум знаний необходим. Но я не хочу посвятить жизнь исчерпывающему изучению форм и видов шестеренок вместо создания велосипеда.
– Если взять Ваши вещи – они такие разные?.. А каково же Ваше лицо? Читателю хочется это знать.
– Читатель что, жениться на мне собрался? Или только читать? Творчество, человек, жизнь – многолики. И если ты умеешь видеть – каждый лик находит в тебе собственное соответствие. Нельзя изобразить лик Истины, утвердив примат одной ипостаси и отвергнув остальные.
– У Вас есть любимый жанр в литературе?
– Роман – это авианосец литературы. Рассказ – торпедный катер. Мощь разная… Но катер проскочит по рифам и мелководью, где нет хода судам крупнее. Он может решить многое; а свое искусство, скорость, риск – хороший катерник не променяет. Я люблю рассказ…
– Чем же Вы объясните свою литературную эволюцию?
– С годами размышление преобладает над чувством; накапливается опыт, утишаются страсти, нервы не тянут прежних нагрузок. Стихи – эссенция страстей в мастерстве условной формы – уступают место прозе; лаконично-многозначный, стилистически напряженный рассказ – переходит в более спокойные, описательные и рассуждающие повесть и роман. Так ищут приключений и открытий в молодости, свершений и достижений в зрелости, покоя и преемников знаний – в старости.
Конкретно же – в двадцать лет я решил, что рассказ как таковой пора завершать. В тридцать я свел каркас купола, венчающего новеллистику, и позднее обшил его полностью. В тридцать два я решил, что основные представления обо всем на свете – что вообще несколько выше литературы – тоже пора завершать. Что и сделал.
– Вопрос от рекламы: Ваш любимый напиток?
– Чай.
– Да нет, спиртной! (Смех в зале).
– Русская водка. Иногда. Когда не работаю.
– Ваше любимое блюдо?
– Мясо. Много. Хорошее. Жареное.
– Сколько раз Вы были женаты?
– А вы? Я не кинозвезда: рост, вес, талия не интересуют?
– Есть мнение, что Ваши произведения излишне усложнены. Предмет литературы – в первую очередь душа человека, так? Не лучше ли без формальных ухищрений просто открыть душу, сказать свое, собственное, сокровенное, затронуть читателя до глубины сердца – чего ж еще? Лучше кого-то или хуже, оригинально или обыкновенно – неважно!.. главное – свое выразить.
– Выражаю свою скорбь: всю жизнь слышу этот смешной вопрос.
Чтобы выразить свое, надо а) иметь свое; б) суметь его выразить. Хрестоматийная истина: всякое искусство условно. Чувства и мысли выражаются условными средствами искусства. Читатель «не замечает, как это сделано», если уровень читательской культуры совпадает с уровнем писательской – т. е. они говорят на одном языке. Иначе – ярлыки «примитив» или «заумь».
Является ли индийская киномелодрама, вышибающая у зрительного зала слезы из слезных желез (или из души, если вам угодно), высоким искусством? Или кинокоммерцией для масс?
Для одного – трагедия, для другого – банальность. Для одного – шедевр, для другого – смутная ерунда.
Школьный тезис: форма и содержание едины: содержание воплощается в форме. Буквы, слова, язык – уже условная форма для выражения информации. Но язык литературы несколько сложнее языка букваря. За фразой «Неважно, какая форма! чтоб и не замечать ее!» обычно подразумевается форма, естественная для высказывающегося – банальная, наиболее легко доступная. Забывают: некогда и такая форма была новаторством, революцией в искусстве, поводом к схваткам. В чем преимущество банальной формы над блестящей?
– Одна – для знатоков; другая – для всех. Почему Ваша беллетристика – для избранных, а Книга – для всех?
– Одно – искусство в его системе эстетических законов; другое – философия, очищенная от шелухи терминов и внутринаучных нагромождений: она задумана именно как проповедь для всех, отмытая и приготовленная к употреблению мысль.
– Оправдывает ли себя оригинальничанье любой ценой?
– В искусстве, как и во всем, остановки нет. Злоупотребление формой – это та часть пути в тени и низине, которую литература неизбежно должна пройти, если хочет выйти на новые вершины. Отказ от поисков новых форм – это лишение литературы перспектив ради сиюминутной прикладной выгоды: денег, рекламирования, успеха.
– А чем плохи старые вершины, чтоб от них уходить?
– А чем плоха молодость, что от нее уходят в старость? Есть один способ не стареть – умереть молодым. Эпигоны создают в литературе юноподобные трупы, которых водят за ниточки наподобие марионеток. Старея, рожают детей: с ними придет молодость.
– Вы приветствуете то, что именуется «модернизм»?
– Нет. Ошибочное не есть новое. Но не ошибается тот, кто не живет. Живая мышь лучше мертвого льва.
Какая бы система символов ни была принята в искусстве, каков бы ни был в нем «коэффициент условности», с которым писатель отражает жизнь, трансформируя изображение через свою творящую личность, – остается понятие, которое я называю «уровень хлеба».