Кто хоть раз встретился с большим талантом этого добрейшего и скромнейшего человека, никогда не забудет москвинских уроков, после которых каждый из нас выходил в жизнь более сильным и крепким, верящим в свои силы. Добрую и славную память оставил о себе этот одареннейший человек.
Я уже говорил, что моими творческими руководителями в училище были Л.М. Шихматов и В.К. Львова.
Леонид Моисеевич любил говорить: «Торопись медленно». Он действительно был невозмутимо нетороплив и умел терпеливо отстаивать свои позиции. Казалось, ничто не может вывести его из себя. Позже, когда мы вместе работали с Шихматовым в Театре Вахтангова, я узнал, что его внешняя невозмутимость, непоколебимость служили щитом легкоранимому сердцу. Можно без конца говорить о беспощадности актерской профессии, можно объяснить любую ситуацию и любой человеческий характер, но и самые длинные разговоры не утолят ни жажды работы, ни мечты о «своей» роли, не остановят быстро летящие годы и не сохранят уходящие силы, неубывающее желание играть, играть, играть… Жить на сцене, а не рядом, следя голодными, неутоленными глазами за таким манящим пиром творчества. Страшная, беспощадная профессия… Вот от этой муки, которую он терпел так часто, Леонид Моисеевич и закрывался своей невозмутимостью.
Огромное значение имеет не только умение твоего педагога, но и то душевное влияние, которое он на тебя оказывает. Так вот, всегдашняя ровная, участливая заинтересованность Леонида Моисеевича в каждом из нас приглаживала наши взъерошенные перышки. Когда мы натыкались на острые углы жизни и начинали терять почву под ногами, Леонид Моисеевич приходил на помощь. Не то чтобы он говорил особенно мудрые слова. Нет. Просто своим спокойно-философским отношением к действительности Шихматов помогал нам обрести душевное равновесие и веру в справедливость. Можно по пальцам перечесть случаи, ко гда он повышал на нас голос. И это сильно контрастировало с поведением нашего второго руководителя курса Веры Константиновны Львовой, учениками которой за ее долгую педагогическую работу побывало великое множество актеров. Львова была нетерпеливой, резкой, часто повторяющей обидные слова: «Зачем вы пошли в актеры! Зачем?»
Были у нас и другие замечательные учителя – актеры московских театров, куда мы ходили. Глядя на них, мы верили, что когда-нибудь сыграем так же, а может, и лучше. Плох солдат, который не мечтает стать генералом, поэтому многие из нас грезили о маршальском жезле в своем ранце. Да, мы подражали известным актерам, имитировали их голоса, манеры, походки. Часто в общежитии кто-нибудь, вскочив на кровать, декламировал под Астангова, Мордвинова, Качалова, Тарханова. С мерой беспощадной юности мы судили актеров, нам не понравившихся. Впрочем, и сейчас самые строгие, самые безжалостные критики – студенты театральных училищ.
В театрах бывают такие спектакли, которые называются «для пап, для мам». Обычно это первый после сдачи художественному совету показ спектакля публике, которую представляют в основном родственники и знакомые актеров – они-то и есть «папы и мамы». Надо сказать, что это зритель трудный и многоопытный. Этот зритель все видел. Всех актеров и все спектакли этого театра он знает наперечет, а потому придирчив, как футбольный болельщик. У «пап и мам» есть свои любимцы, а других актеров они зачастую на дух не принимают, даже если те играют хорошо: все равно этот зритель найдет за что зацепиться и раскритиковать исполнителей.
В театре «папы и мамы» привыкли видеть своих на сцене, а в училище это для них в новинку. Для будущих актеров тоже впервой выходить на сцену, когда их артистические способности будут оценивать родители. Но сколько радостных и горьких минут переживают они, глядя на детей! Это естественное родительское чувство, помноженное на театральное многолюдье и декорированное, костюмированное сценическое волшебство. Вот на таких-то выпускных спектаклях мы познакомились с папами и мамами своих друзей. Только моих на этих экзаменах не было, они жили в Сибири. Но потом наездами в Москву они ходили на все спектакли с моим участием, а я очень волновался и старался играть собраннее, лучше, чтобы порадовать родителей. С присущей сибирякам сдержанностью они всегда ненавязчиво ободряли меня.
Но мамы и папы уже ничего не решали в нашей дальнейшей актерской судьбе, как бы мы им ни нравились и как бы мы их ни радовали. А решали режиссеры, которые приходили смотреть спектакли, и чиновники от Министерства культуры СССР, которые определяли, куда направить молодых актеров. Не последнее слово принадлежало руководству и худсовету Театра имени Евгения Вахтангова, выбиравшим, кого пригласить в труппу из училища. Так решалась наша доля: и человеческая, и актерская.
И вот в 1950 году, после окончания училища нашим курсом, в Театр Вахтангова пригласили сразу четырех актеров: Вадима Русланова, Николая Тимофеева, Михаила Дадыко и меня.
Я был потрясен и боялся поверить в собственное счастье даже тогда, когда несколько месяцев спустя, в сентябре, Рубен Николаевич Симонов на сборе труппы по случаю открытия очередного сезона представил каждого из нас и нам по театральной традиции вручили маленькие букетики цветов. А наши старшие коллеги глядели на нас с любопытством, желая понять, что же мы собой представляем.
Впрочем, незадолго до этого произошло событие, которое могло вселить в меня некоторую надежду на удачное будущее. Еще не был окончен четвертый курс училища, когда меня вдруг вызвали в театр. Чудовищно волнуясь, я пришел, дождался конца репетиции, и меня пригласили к Симонову. Он был внимателен ко мне, во время разговора глядел изучающе, видимо стараясь понять, стою ли я того шага, на который он собирался пойти. Но об этом позже…
Щукинское училище связано с Театром Вахтангова кровным родством. Поэтому мне так дорого было доверие, оказанное старшими товарищами. Вахтанговцы, вышедшие из стен этого же училища, увидели, что я свой для них, что я, так же как они, готов в искусстве пропагандировать и культивировать театральное вахтанговское начало. Кажется, это заметил и Рубен Николаевич Симонов.
Тридцать лет он руководил нашим театром. Как никто другой, он олицетворял вахтанговское начало. В те годы оно само жило в симоновском глубоком осмыслении действительности, в виртуозном ощущении формы, в артистичности его натуры и в глубокой, ревностной любви именно к Театру Вахтангова, ко всему, с чем связано это имя. Он любил театр прозорливо, постоянно думая о его будущем.
В 50-х годах Рубен Николаевич стал постепенно отходить от актерской работы, сосредоточиваясь больше на режиссуре и руководстве театром. Хороший режиссер уникален. В нем должно сочетаться множество порой противоречивых человеческих качеств. Воля может уживаться с наивностью, а дар администратора с поэтичностью. Режиссер должен понимать литературу и психологию человека, особенно актера, чтобы разбудить в нем темперамент и своеобразие. Режиссер – это политик, философ, организатор. Он объединяет в своей голове, в сердце множество различных профессий. Только тогда он – настоящий профессионал. Поэтому хороших режиссеров всегда было мало. А Симонов был именно хорошим режиссером.
Занятия с Рубеном Николаевичем доставляли большую радость. Его глубокое проникновение в сущность роли, его буйная, озорная фантазия, его удивительный такт в подходе к актеру, изумляющие неожиданностью, тонкостью и точностью показы, его умение в одном куске как бы «просветить» весь образ помогали нам понять и сыграть роль. Понимая ее с режиссерской позиции, он никогда не нагружал, не ломал актера, а внимательно следил за его работой. Он будто бы приглашал: «Сыграй роль по-своему!» И при всем громадном авторитете Рубена Николаевича актеры под его руководством никогда не чувствовали режиссерского, творческого диктата.
В 1967 году Симонов репетировал, как оказалось, свой последний спектакль, «Варшавскую мелодию», с таким упоением, с таким счастливым вдохновением, что я и сейчас вижу его сияющие глаза. Он упивался сюжетом, текстом, наслаждаясь работой над этой изящной, умной и глубоко драматичной пьесой Леонида Зорина.
«Варшавская мелодия» – одна из лучших пьес Зорина. Играя в ней, я всегда испытывал необычное чувство актерского покоя. Странно? Нет. Ты знаешь, что корабль, на котором ты плывешь, продуман до мелочей, что построен он точно, что все его части подогнаны разумно и целесообразно и он сам крепко скроен да ладно сшит. И абсолютно ясно, что он осилит плавание. Поэтому есть высшая справедливость в том, что именно «Варшавская мелодия» стала для Рубена Николаевича его лебединой песней. Она – своеобразное творческое завещание Симонова.
Он смотрел влюбленными глазами на Юлию Борисову, которая играла Гелену, заразительно хохотал, если у нас получалась какая-нибудь сцена. Одну репетицию, которая вдруг вошла в раскованное импровизационное русло, сцену в музее, когда Виктор, влюбленный в Гелю, думает не о музейных редкостях, а о том, как бы поцеловать ее, Симонов буквально прохохотал. Счастье творчества его пьянило. Он то и дело вытаскивал платок из нагрудного кармана и вытирал им катившиеся слезы. Есть такие редчайшие, счастливые минуты репетиций, когда все ладится, когда сам процесс рождения спектакля доставляет радость, а актеры расцветают, заражая друг друга творческим энтузиазмом. Вот такой была эта незабываемая репетиция, и она в моей памяти окрашивает этим теплым человечески-радостным светом весь спектакль, который рассказывал о грустной истории любви двоих людей. Казалось бы, их судьба столкнула для счастья, а они не сумели отстоять его в будничной суете. В житейских коллизиях побеждает сильный и верный, а Виктор, которого я играл, хотя обладает добрыми человеческими задатками, далеко не силен характером. В пьесе мы вместе старались рассказать о том, как одно предательство любви влечет за собой другое и как часто Виктор смиряется с этим, оправдывая свое отступничество непреодолимыми жизненными обстоятельствами: тогда в СССР вышел закон, запрещающий жениться на иностранках, а его любимая Геля – полька. Отступать в первый раз боязно и стыдно, а дальше это становится привычным.
Жизнь без любви и счастья прожита напрасно. Все мы знаем об этом. Поэтому наш элегически грустный спектакль затрагивал у зрителя какие-то глубоко в душе запрятанные струны, и мы, актеры, ясно чувствовали тепло зала, слушали ту прекрасную тишину, которая дороже всяких бурных аплодисментов. По изяществу и элегантности, с каким Рубен Николаевич поставил «Варшавскую мелодию», это был истинно вахтанговский спектакль. Ведь Симонов всем своим творчеством служил заветам Евгения Багратионовича. И нам, ученикам, он прививал любовь к вахтанговскому началу, любовь к театральности. Можно лишь глубоко пожалеть, что многие из его показов мы, актеры, смогли довести до зрителя не в самом лучшем виде.
Кроме Симонова было чему поучиться и у других вахтанговских актеров послевоенного времени. Труппа тогда была интересная, многообразная, богатая индивидуальностями и замечательными мастерами. Глубокий, неожиданный Михаил Федорович Астангов. Находящийся в ту пору в начале своего будущего блистательного взлета Сергей Владимирович Лукьянов. Имевший редкостную популярность Андрей Львович Абрикосов. Поразительный жизнелюб и озорник, человек большого и доброго сердца, при его известной всей стране комической внешности толстяка и эпикурейца, Анатолий Иосифович Горюнов. Сухой, одержимый, замкнутый, но очень точный актер Иван Васильевич Доронин. Один из умнейших мастеров сцены Иосиф Моисеевич Толчанов. Пронзительно талантливо играющий каждую роль Николай Сергеевич Плотников. Редкого чувства правды и достоверности Михаил Степанович Державин. А рядом работала Елизавета Георгиевна Алексеева – актриса с редким сценическим обаянием. Трагически мало сыгравшая ролей Анна Алексеевна Орочко. Экстравагантная, чудесно неожиданная и всегда узнаваемая в своей непохожести на всех Цецилия Львовна Мансурова. Находившаяся в расцвете своей огромной популярности Людмила Васильевна Целиковская. Труппа прекрасная, многоликая, разнообразная, что ни актер, то целый мир…
Но возвращаюсь к событиям незадолго до окончания мной четвертого курса училища: тогда в Театре Вахтангова шел спектакль «Крепость на Волге». В нем заглавной была роль Сергея Мироновича Кирова, которая казалась мне огромной и ответственной, требовавшей немалой физической нагрузки, учитывая энергичный, напористый, оптимистичный характер легендарного коммунистического деятеля. Кирова играл замечательный актер Михаил Степанович Державин, только он стал частенько прихварывать. Вероятно, в силу этого обстоятельства, а может, чтобы окончательно решить вопрос о моем приеме в труппу театра, Симонов надумал попробовать меня дублером в этой же роли. Недолгий разговор с ним закончился обращенной ко мне любезной просьбой подготовить какой-нибудь отрывок из пьесы с тем, чтобы показать его на сцене, – что я вскоре и сделал вместе с Юрием Катиным-Ярцевым.
«Надо играть храбро!» – говаривал Рубен Николаевич Симонов. И мы стремились быть храбрыми. В этом не было шапкозакидательства, пренебрежения к искусству, мастерству, профессионализму – ты просто освобождался от страха, однако достичь этого было нелегко.
Никогда не забуду день того показа и потому, что он решил мою дальнейшую жизнь, и потому, что я пережил тогда буквально панический страх. Прежде я выходил на сцену Театра Вахтангова лишь в качестве звонаря в пьесе «Дорога победы». Там в один из моментов раздавался мощный колокольный звон. Его-то, а еще какой-то взрыв мы и изображали вместе с Николаем Тимофеевым. Но это было за кулисами по условному сигналу, как говорится: «отзвонил и с колокольни прочь», а тут следовало выйти на громадную сцену, где стояли стол и два стула. В ожидании этого я дрожмя дрожал за кулисами и желал одного: чтобы показ не состоялся. «Не надо мне ни роли, ни театра, только бы не выходить на эту сцену!» – приблизительно такие мысли маячили у меня в мозгу. Я поминутно вытирал мокрые руки и судорожно припоминал слова, которые внезапно повыскакивали из головы. У актеров бывают ужасные сны, будто выходишь на сцену в большой роли и не помнишь ни одного слова. Я не раз видел их. А здесь не во сне, а наяву я совершенно не мог воспроизвести текст. И в таком состоянии я должен был сыграть оптимистичного, крепкого, веселого Кирова! Однако школа чего-нибудь да стоила, недаром я четыре года работал как лошадь. Поэтому, когда ко мне подошел помощник режиссера и сказал, что все в сборе и можно начинать, я собрал остатки воли и вышел на сцену на ватных ногах.
Огромная черная дыра зрительного зала была бездонной, молчаливой, абсолютно непроницаемой. Казалось, там нет ни одной живой души, но я-то знал, что сотни глаз придирчиво смотрят на меня. Как я пролепетал весь текст, как я не сел мимо стула, как я дожил до конца отрывка, не знаю до сих пор. Как я сыграл? Да, наверное, беспомощно-бодро. А о результатах просмотра мне сразу не сообщили, поэтому еще пришлось помучиться в ожидании вердикта, вынесенного мэтрами. Эх, хуже нет, чем ждать и догонять! Много позже мне сказали, что над ролью Кирова надо продолжать работать, и, хотя срок работы назван не был, эти слова сами по себе были многообещающими.
Но вот в училище отыграли мы свои выпускные спектакли. Вот уже Борис Евгеньевич Захава, сказав нам добрые напутственные слова, вручил дипломы, где было написано: «…окончил полный курс Театрального училища имени Б.В. Щукина, присвоена квалификация актера драматического театра». И вот уже я, обладатель синего диплома, вполне ощущаю себя драматическим актером и к тому же счастливцем, попавшим в труппу Вахтанговского театра. Лишь одно обстоятельство омрачало мое приподнятое настроение – неизбежность расставания с наставниками и товарищами, а жизнь потом не на шутку разбросала нас в разные стороны.
Тем летом театр уехал на гастроли в Минск, а я в свои последние каникулы отправился к родителям в Тару, где отъедался, отсыпался и ждал своего первого сезона. Ах эти невозвратные каникулярные дни! Ты приезжаешь отощавший и отвыкший от своих, входишь во внезапно уменьшившийся дом, наклоняешь голову, боясь удариться о притолоку. Она стала такой низкой! Прижимаешься в поцелуе к счастливой и хлопочущей маме, закуриваешь с отцом из подарочной пачки дорогих папирос и ешь, ешь без конца. Долгожданное домашнее тепло. Ты счастлив и немного горд, что приехал из самой Москвы, и рассказываешь об учебе, о жизни в столице, о планах на будущее, а отец и мать готовы слушать без конца твои не очень понятные для них рассказы. И впереди много свободных, беззаботных дней. Там рыбалка на Иртыше, сенокос под жарким сибирским солнцем, посещение городского сада, где за высокой изгородью каждый вечер танцуют под баян.
Это был последний раз, когда я полностью провел отпуск дома. В сентябре началась работа. На следующий год я выезжал с концертной бригадой на заработки, потом были киносъемки, и много лет пролетело, прежде чем я вновь собрался навестить родной город…
А пока, как всякий начинающий актер, я был полон надежд и веры в свою звезду. Это не от самоуверенности, которой нет в моей натуре, а от молодого ощущения сил, от перспективы работать в таком коллективе, как Театр Вахтангова, от жгучего желания добиться признания. Впереди была жизнь, и верилось, что ее можно сделать интересной, глубокой, творчески победной. А я находился в том возрасте, когда безоговорочно принимаешь афоризм «Человек – кузнец своего счастья». Где уж тогда соотнести его с реальными жизненными обстоятельствами?
Все же мудро устроен человек! Мы ничего не знаем наперед. И хорошо, что не знаем, иначе не каждый нашел бы в себе силы, чтобы преодолеть грядущие испытания. Глаза Младенца на картине Рафаэля «Сикстинская Мадонна» – это уже не детские глаза, ибо они загодя видят мученическую жизнь Христа. В них воплощена великая сила искусства, сумевшая передать безжалостное прозрение. От этих глаз нельзя оторваться, слишком многое хочется прочитать в них. Но этого не дано, поэтому человек верит, надеется и идет, преодолевая сложности, трудности, испытания. Одно из них ожидало меня вскоре по возвращении в Москву в начале моего первого сезона в Театре Вахтангова.
При составлении списка работ молодых актеров вспомнили мой показ в роли Кирова и решили окончательно ввести меня в спектакль. Сделать это поручили Анне Алексеевне Орочко – актрисе мощного трагического дара и вдохновенному педагогу. Началась работа, довольно скороспелая, быстрая, с одной задачей: не сорвать спектакль в отсутствие Михаила Степановича Державина, который все чаще чувствовал себя неважно. Моя главная цель заключалась в том, чтобы не выпасть из рисунка роли, созданного первым исполнителем.
Орочко работала со мной охотно и была очень внимательна к такому молокососу, каким был я, но требовательности не умаляла. Ведь задача перед нами стояла сложнейшая – сыграть исторического человека, облик и характер которого помнили и знали миллионы соотечественников. А театр обладает одной коварной особенностью: в юности, когда много сил и нет предела дыханию, еще не хватает опыта, мастерства, умения, обыкновенного навыка, выработанного годами ремесла. И подчас видишь, как молодой актер наломает дров с шумом и треском, но без всякого смысла. Чтобы избежать этого, я работал, выполняя все задания и подсказки Анны Алексеевны. Но на премьере она подарила мне редкий снимок Симонова с Щукиным и написала на нем известные слова: «Если бы юность умела, а старость могла».
Стараясь быстрее войти в уже готовый спектакль в так называемую очередь с одним из ведущих мастеров нашего театра, я хотел поймать роль и начал бегать по Арбату. Вернее сказать, быстро и целеустремленно ходить. Почему? Ища характер Кирова, я пытался выработать в себе ту насыщенность, ту энергичность, ту целеустремленность, которые, по-моему, ему были присущи. Мне казалось, что у такого человека привычная форма поведения должна соответствовать внутреннему миру. И я искал это ощущение в упругой и стремительной походке. Характер Кирова я также надеялся постичь, вслушиваясь в голос на грампластинке. В этой речи, даже при плохой записи, слышался какой-то упруго-уверенный, округлый, широкий и свободный голос. Звучали в нем непоколебимая вера, и сила, и убежденность. На этом материале я постепенно нащупывал роль, однако настоящие проблемы начались, когда мы подошли уже к костюму и гриму.
Выяснилось, что для облика Сергея Мироновича, этого кряжистого, широкоскулого человека, у меня не хватает ни тела, ни лица. Поэтому решили сшить на меня толщинки. Действительно, получилась плотная фигура, но беда в том, что из этого крепкого тела на тонкой юношеской шее торчало худое лицо плохо питавшегося студента. И вышло из этого несоответствия следующее.
Перед скорыми гастролями театра в Ленинград Державин внезапно умер, а я остался единственным исполнителем роли Кирова. Спектакль «Крепость на Волге» уже был заявлен в гастрольном репертуаре, и меня рискнули выпустить на сцену. Это граничило с авантюрой, потому что в Ленинграде Киров оставил по себе неизгладимую память и к его образу ленинградцы относились придирчиво и строго. Чтобы не ударить моим бледным лицом в грязь, тогдашний директор театра Федор Пименович Бондаренко повез меня на «Ленфильм» – показать лучшему гримеру студии Горюнову. Тот внимательно на меня посмотрел и наотрез отказался от работы.
– А что делать? – спросил Бондаренко.
– Есть на телевидении гример, может быть, он возьмется.
Мы разыскали этого «мастера». Мягко говоря, он даже мне, по молодости, особого доверия не внушал. Зато запросил он за этот исторический грим немало. Но, как говорится, на безрыбье… И Бондаренко согласился. Гример приехал за два часа до начала спектакля. Я оделся во все толщинки и в костюм и сел перед зеркалом. «Мастер» начал наклеивать на мои впалые щеки тонкие слои ваты, обильно смачивая их лаком, и постепенно нарастил мне довольно полное лицо. Правда, вблизи я был странного коряво-шершавого вида. Ну да это вблизи! А в ленинградских клубах, где мы выступали, в таких как Промкооперации, Выборгский, Нарвский, залы громадные, бесконечные, и эта странность должна была стушеваться.
Так ли, сяк ли я был готов. Но волновался страшно и топтался за кулисами из угла в угол, поглаживая свои непривычно толстые и шершавые щеки. У меня было неловкое ощущение, что они вот-вот отвалятся. Тут прозвенел третий звонок, и занавес открылся. Мой выход. Я резко открываю бутафорскую дверь и упруго-нацеленной походкой иду на сцену: тишина – никаких аплодисментов на появление Кирова. Внутри захолонуло, но я продолжаю играть. По ходу действия я должен весело и заразительно хохотать. И вот когда я захохотал, мои ватные щеки отклеились и повисли странными мешками. Краем глаза вижу побелевшее, перекошенное лицо директора за кулисами… На миг я растерялся, не зная, что делать! Наконец с трудом справился с сердцем, которое готово было выскочить, и только потом сообразил повернуться к зрителям спиной и проговорить остальной текст. К счастью, выход был небольшим, и я быстро ретировался за дверь. А за сценой меня уже ждали наш гример Ситнов и взбешенный Бондаренко, который яростно начал срывать эти злополучные щеки и утешать меня, что все в порядке. «Мастера» по историческим гримам уже не было видно. В следующий мой выход на сцене появился весьма похудевший и, вероятно, еще более помолодевший Киров.
Рецензии на спектакль были по-ленинградски вежливыми, а про мое исполнение писали, что молодой актер еще не до конца справляется с ролью. Конечно же не до конца! Я сам знал это и чувствовал за собой вину, и был страшно расстроен случившимся. Пусть роль Кирова была пробой, которая не подорвала веры учителей в мои силы, но и восхитить их она также не могла. Так для меня началась совсем неяркая жизнь молодого актера, который в общем не проваливал роли, но и не ослеплял зрителей особенным блеском. Я спокойно относился к такой действительности, понимая, что всему свое время, но иногда все же мучился выдуманной творческой несостоятельностью, полагая, что мне не место в театре, и терзал себя риторическими вопросами о своем актерстве вроде: «Ну когда же, когда я отравился этим ядом?!»