
- Рейтинг Литрес:4.9
Полная версия:
Михаил Шварц Корона и тьма. Том 1
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Эндориан хотел замолчать, как делал всегда. Но внутри уже слишком долго что-то царапало.
– А если закон держится только потому, что все слишком боятся его нарушить?
Бальтазар подошёл ближе.
– Тогда это хороший закон.
Он сказал это почти мягко.
– Ты всё ещё думаешь, что человеку нужен смысл, чтобы подчиняться. Нет. Ему нужен страх потерять привычное. Дом. Хлеб. Кожу на спине. А всё остальное – песни для тех, кто не может править.
Эндориан смотрел на него и впервые понял: отец не притворяется. Не оправдывается перед самим собой. Не скрывает жестокость за великой целью. Он и правда верит в то, что говорит. И именно поэтому с ним так трудно было спорить даже мысленно.
Когда Эндориану исполнилось столько, что его уже нельзя было называть мальчиком без усмешки, его посвятили в рыцари. Не под солнцем, не под песни, не в сиянии церемоний, а в главном зале Дракенхольма, под факелами, среди тех, кто понимал цену клятв лучше, чем их красоту. Пол был застелен звериными шкурами, по стенам висели трофеи, и от жара факелов пахло горелым маслом и старыми доспехами. Бальтазар коснулся плеча сына клинком – холодным, тяжёлым, как судьба. Имя Эндориана прозвучало вслух, и в этот миг зал будто стал ещё тише, словно все ждали не титула, а подтверждения, что тьма действительно дошла до следующего поколения.
Его стали называть Тёмным Рыцарем – не за плащ, не за доспех, а за то, как он входил в помещение и как после него в нём оставалась тишина. Имя прилипло быстро. В Дракенхольме любили точные прозвища. Они заменяли человеку душу.
И всё же в нём оставалась щель. Та самая. Небольшая, глубоко спрятанная, но живая. Он чувствовал её особенно остро после выездов, когда руки уже отмыты, оружие вычищено, а сон не идёт. Иногда казалось, что внутри него живут две дисциплины сразу. Одна – отцовская: руби, не жди, не жалей. Вторая – безымянная, упрямая, не дающая до конца превратиться в работу клинка. Он ненавидел её за слабость. И всё же именно она удерживала его от того последнего шага, после которого дорога назад уже перестаёт существовать не на словах, а на деле.
Однажды, возвращаясь из одного из первых самостоятельных походов, он наткнулся на руины старого храма. День был серым, с тем небом, которое не льёт дождя, но всё равно висит над человеком как предупреждение. Ветер гонял по камням сухую траву, колонны лежали так, словно их не разрушили, а уложили, и мох полз по стенам медленно, как болезнь. Там стоял старик. Худой. В рваном плаще. И главное – в нём не было страха. Ни перед всадником. Ни перед именем. Ни перед тем, что Эндориан к тому времени уже внушал большинству людей одним своим молчанием.
Старик смотрел на него так, как смотрят не на случайного путника, а на того, кого ждали слишком долго.
– В каждом мраке есть место для света, – сказал он тихо. – И в каждом свете уже растёт тень.
Эндориан не сразу понял, что именно его задело. Не смысл. Не слова. А то, как они были сказаны – без желания впечатлить, без страха получить удар за дерзость.
– Что ты хочешь сказать?
Голос прозвучал хрипло. Он не привык использовать его для вопросов.
Старик улыбнулся краем рта, но в этой улыбке не было тепла. Только знание.
– Ты носишь тьму, как носят броню. Долго. Упрямо. Гордо. Но под железом всегда есть кожа. И если однажды забудешь, где кончается доспех и начинается плоть, тьма сожрёт не только тебя.
Эндориан тронул поводья, собираясь подъехать ближе, заставить старика говорить яснее, назвать себя, объяснить, откуда он знает такие вещи. Но в тот миг ветер поднялся резче, сухая трава хлестнула по камню, и когда юноша моргнул, старика уже не было. Не убежал. Не спрятался. Просто исчез, как исчезает дым, если его резко разорвать рукой.
Эндориан остался среди руин один. И впервые за много лет его молчание было не силой, а растерянностью.
Домой он ехал долго. Лес тянулся по обе стороны дороги, деревья скрипели, будто переговаривались о нём. Грязь липла к сапогам, конь фыркал, встряхивал гривой, а он всё думал не о бое, не о добыче, не о том, как отчитается перед отцом. Он думал о матери, которую не помнил. О шёпоте слуг, умолкавших при его появлении. О своём имени, которое в Дракенхольме иногда произносили слишком тихо. О том, что замок, который он называл домом, с самого начала был не домом, а клеткой, где из человека делали орудие. И о том, что кто-то – впервые – посмотрел на него не как на оружие.
Когда чёрные ворота Дракенхольма поднялись над ним, массивные, как пасть, готовая сомкнуться снова, он остановил коня на миг. Ветер завыл между башнями, и в этом вое ему почудилось то же самое довольство, что, наверное, было в ночь его рождения. Он посмотрел на камень, на тьму бойниц, на глухие зубцы стен и вдруг понял простую вещь, от которой стало холоднее, чем от горного ветра: замок всегда принимал его как своего. С самого первого крика.
Он толкнул ворота.
Железо заскрипело.
Дракенхольм впустил его.
Но вошёл он уже не только как сын Бальтазара и не только как Тёмный Рыцарь. Он вошёл как человек, который впервые всерьёз почувствовал: тьма в этих стенах – не единственная тьма в мире. И если она однажды заговорила с ним при рождении, значит, однажды потребует ответа.
ГЛАВА 2. Зов без следа
Ночь в Фарнгоре опускалась не сразу – она сдавливала мир медленно, как рука, которая знает, что жертва всё равно никуда не денется. Над горами висело низкое свинцовое небо, и в нём не было ни одной живой щели: ни звезды, ни луны, ни даже просвета, по которому можно было бы понять, где заканчивается туча и начинается пустота. Ветер шёл по хребтам длинными, холодными рывками, рвал снег с карнизов, швырял его в лицо, забивал в глаза и под ворот. Воздух был таким острым, что каждый вдох оставлял в груди ощущение, будто лёгкие изнутри царапают мелким стеклом. Склоны тонули в серо-синей мгле, скалы казались не камнем, а обглоданными костями великанов, торчащими из земли под разными углами. Внизу, там, где горы переходили в лес, темнели ельники, но даже они не давали ощущения жизни – стояли глухой чёрной массой, как свидетели чего-то такого, о чём не хотят вспоминать даже деревья. В такую ночь человеку казалось, что сам мир не хочет быть увиденным, а всё, что движется сквозь него, движется уже не по земле, а по чужой воле.
Эндориан шёл один. Плащ давно промок, подбитый мех обледенел по краям, сталь на плечах тянула вниз, будто не защищала, а топила. Конь остался далеко позади, там, где тропа ещё позволяла ему идти, не ломая ноги на камнях. Теперь Эндориан поднимался пешком, и каждый шаг отзывался в теле тупой тяжестью. Снег под сапогами хрустел то тонко, как сухая кость, то глухо, когда под настом скрывалась пустота и нога проваливалась глубже щиколотки. Мороз жёг лицо, ресницы слипались от инея, дыхание вырывалось короткими облаками пара, но его не грел даже собственный жар. Он шёл вперёд не потому, что знал, куда идёт, а потому, что назад дороги уже не было – не в горах, а внутри. Дракенхольм остался за спиной, но это ничего не значило: замок ехал вместе с ним, сидел под кожей, говорил голосом отца, стучал в висках приказами и возвращал в память то, что он хотел бы забыть.
С той самой деревни прошло не так много, чтобы кровь успела стать просто воспоминанием. Она стояла у него перед глазами слишком ясно: деревянные стены, которые пламя брало быстро; снег, чернеющий от сажи; крики, в которых уже не было надежды; женщина у горящего дома и ребёнок у неё на руках. И тот миг, когда он не смог ударить. Он до сих пор ощущал в ладони вес меча, зависшего в воздухе, чувствовал, как внутри всё дрогнуло от её взгляда – не молящего, не истеричного, а тихого, неподвижного, будто эта женщина уже знала о нём что-то такое, чего он сам ещё не понял. Он не убил её. Но она всё равно умерла. Солдат, шедший за ним, исправил его слабость так, как в Дракенхольме умели исправлять всё живое: быстро, грубо, без вопросов. И с тех пор Эндориан понял то, чего прежде не допускал даже мыслью: если он не может остановить зло, в котором сам участвует, значит, он не меньше часть этого зла, чем тот, кто отдаёт приказ.
После возвращения в замок Бальтазар увидел перемену сразу. Он всегда замечал слабость раньше, чем человек успевал назвать её про себя. Ничего не спросил при людях. Не повысил голос. Просто стал чаще вызывать сына в большой зал, где на стенах висели трофеи прошлых войн, а в углах пахло железом, старой смолой и чем-то ещё, что не выветривается из мест, где годами учили ломать чужую волю. Бальтазар ходил вдоль стола медленно, заложив руки за спину, как человек, которому некуда спешить, потому что он уверен: всё важное само однажды придёт к нему на колени или на плаху.
– Ты стал смотреть дольше, чем нужно, – сказал он однажды, остановившись у окна, за которым не было видно ничего, кроме мокрой черноты двора. – Это дурная привычка. Воин должен видеть сразу. Задержанный взгляд – уже сомнение.
Эндориан стоял напротив, выпрямив спину, как его учили с детства. Ни вызова, ни покорности – только ровность, за которой можно спрятать всё, если умеешь не моргать.
– Я исполняю ваши приказы.
Бальтазар повернул голову медленно, и от этого движения стало холоднее, чем от сквозняка.
– Исполняешь. Но исполнять можно по-разному. Одни режут, не задумываясь. Другие режут и уже в момент удара начинают искать себе оправдание. Вторые умирают раньше, чем первые.
Он подошёл ближе. На лице его не было ярости – одна лишь тяжёлая, устойчивая уверенность человека, который слишком давно подменил правду силой, чтобы различать между ними разницу.
– Запомни, Эндориан. Самый опасный яд – не тот, что льют на лезвие. Самый опасный яд – это жалость к тому, кого должен был убить.
Эндориан тогда промолчал. Но именно после этих слов он понял: если останется в Дракенхольме дольше, однажды либо задушит в себе всё, что ещё способно сопротивляться, либо поднимет меч на собственного отца. И обе дороги вели в одну и ту же тьму, только разными тропами.
Он ушёл не за мудростью и не за чудом. Ушёл потому, что больше не мог дышать среди этих стен. От охотников, редких проводников и полупьяных солдат, которые возвращались с севера с обмороженными пальцами и пустыми глазами, он слышал о Фарнгоре разное: будто там человек либо находит тишину, либо навсегда теряет разум; будто горы выедают из людей ложь, оставляя только то, что действительно в них живёт; будто в белой пустоте иногда встречаются такие, кого потом не находят ни в одном селении, ни на одной дороге, и всё же люди помнят их голоса. Эндориан не верил в сказки. Но он уже не верил и в то, что всё можно разрубить мечом. А потому шёл туда, где хотя бы ветер не говорил голосом Бальтазара.
К полуночи буря усилилась. Снег пошёл стеной, и мир сузился до нескольких шагов вперёд. Скалы слева поднимались чёрным отвесом, справа уходила вниз белая, слепая пустота, где под настом, должно быть, скрывались трещины, обрыв и смерть. Эндориан двигался уже почти на ощупь, чувствуя дорогу не глазами, а коленями, ступнями, напряжением в спине. И в тот миг, когда он уже начал думать, что придётся пережидать под голой скалой или идти до изнеможения, впереди показался огонь.
Сначала он решил, что это обман зрения. В такой ночи свет часто жил своей жизнью: мог вспыхнуть в глазах от усталости, мог качнуться в снегу, будто кто-то несёт факел, а потом исчезнуть без следа. Но огонь не исчез. Он был мал, упрям, слишком ровен для случайного отблеска. Горел в ложбине между двумя валунами, где ветер бил слабее. Эндориан спустился туда осторожно, не ускоряя шаг, и уже на подходе заметил человека у костра.
Старик сидел так, будто холод вообще его не касался. Плащ на нём был тёмный, потёртый, с грубыми заплатами, без герба и без цвета, который можно было бы запомнить. Волосы короткие, седые, почти белые на фоне пламени. Лицо – жёсткое, иссечённое морщинами и старыми шрамами, но не дряхлое. Так стареют не учёные и не крестьяне – так стареют те, кто долго жил возле смерти и научился не считать это событием. У ног лежал меч в простых ножнах, слишком хорошо ухоженный для бродяги. Рядом не было ничего лишнего: ни сум, ни коня, ни даже привычной захламлённости привала. Только огонь, плащ, человек и кружка, из которой уже не шёл пар, будто он сидел здесь давно, а вода в ней так и не замёрзла.
Старик поднял голову раньше, чем Эндориан успел заговорить. Глаза у него были светло-серые, почти бесцветные, и от этого казалось, что он смотрит не в лицо, а сквозь него – туда, где человек обычно прячет то, чего сам о себе знать не хочет.
– Ты идёшь так, будто за тобой гонятся, – сказал он спокойно. Голос был глубоким, хрипловатым, без старческой дрожи. – Но догоняешь ты, похоже, сам себя.
Эндориан остановился у огня, не спуская ладони с рукояти меча. Снег на плечах начал таять, вода стекала по пластинам брони и шипела у костра.
– Кто ты?
Старик посмотрел на него с едва заметной усмешкой, в которой не было ни веселья, ни дружелюбия – только странное понимание.
– Для первой встречи вопрос правильный. Но редко полезный. Имя не делает человека менее опасным.
Он протянул руку к огню, и пламя шевельнулось. Эндориан заметил это сразу: старик как будто не подбросил ветку, а лишь слегка повернул ладонь, и всё же огонь будто послушался движения.
– Мортен, – сказал он. – А ты, если не ошибаюсь, Эндориан из Дракенхольма.
Рука Эндориана сильнее сжала рукоять. Он не называл себя. Доспех на нём был без герба. Плащ – дорожный, тёмный. В горах никто не должен был знать его лица настолько, чтобы узнавать его в ночи.
– Откуда ты знаешь моё имя?
– Я старше, чем кажусь. И слышу больше, чем говорят вслух.
Эндориан не сел сразу. Он медлил, осматривался, и именно тогда заметил первую странность: вокруг костра было слишком мало следов. Снег, конечно, местами сдуло ветром, но всё же здесь должен был быть отпечаток хотя бы долгой стоянки, вытоптанный круг, следы сапог, хвороста, суеты. Ничего. Только его собственные следы, ведущие сюда, и несколько неясных провалов, будто снег не столько принял вес сидящего у костра человека, сколько уступил ему по старой привычке.
– Ты идёшь в Фарнгор не ради дороги, – продолжил Мортен, глядя в пламя. – И не ради зверя. Ты идёшь, потому что в замке тебе стало тесно. Это правильная причина.
Эндориан подошёл ближе, опустился на корточки напротив огня. От жара ломило лицо, но спина мёрзла так, будто за ней стояла сама ночь.
– Ты слишком много знаешь о том, чего не видел.
Мортен пожал плечом.
– Некоторые вещи видно по походке. По тому, как человек держит меч, когда рядом нет врага. По тому, как он молчит.
Эндориан смотрел на него долго. Старик сидел спокойно, но в этом спокойствии было что-то не до конца правильное. Не потому, что говорил загадками – с этим ещё можно было бы мириться. А потому, что рядом с ним всё становилось чуть неправильным. Огонь освещал валуны, сапоги Эндориана, мокрый край плаща, но лицо Мортена свет ловил странно – будто неохотно. Стоило отвлечься на треск дерева, на шорох ветра, и казалось, что старик сидит уже чуть дальше, чуть в другой позе. Когда взгляд возвращался прямо на него – всё снова становилось обычным.
– Я никого не ищу, – сказал Эндориан.
Мортен перевёл на него бесцветный взгляд.
– Все, кто приходит сюда одни, кого-то ищут. Одни – врага. Другие – оправдание. Третьи – тишину. Самые несчастные ищут правду.
– А что ищу я?
– Ты ищешь способ не стать своим отцом до конца.
Удар был точный. Не по лицу – под рёбра. Эндориан не вздрогнул внешне, но внутри что-то резко сжалось.
– Следи за словами, старик.
– Я и так за ними слежу. Поэтому и жив.
Эндориан сел. Не потому, что доверился. Потому, что устал бороться с очевидным: в этом человеке было что-то, что видело его слишком ясно.
Они шли вместе долго. День в Фарнгоре не рождался, а просто бледнел, как кожа покойника. Утро и вечер здесь различались лишь плотностью света. Они поднимались по склонам, где ветер вбивал снег в лицо, как мелкие гвозди, спускались в серые ложбины, где казалось, будто воздух сам по себе холоднее, чем на хребтах. Ночевали под каменными навесами и в узких расщелинах, где можно было развести маленький огонь и не ждать, что буря сдует его первым же порывом.
Эндориан привык рассчитывать путь по следам, по небу, по ветру, по уклону земли, но рядом с Мортеном все эти привычки начинали давать сбой. Старик шёл так, будто горы не просто знал – будто горы его помнили. Иногда он выбирал тропу, которая со стороны казалась тупиком, и через время они выходили к перевалу. Иногда останавливался за миг до того, как снег под ногой начинал трещать. Иногда говорил: «сюда не наступай», – не глядя даже вниз, и оказывалось, что под настом пустота.
На второй ночёвке Эндориан проснулся в предрассветной темноте, когда огонь уже почти угас, а ветер только начинал биться о камни новым приступом. Он открыл глаза резко, будто его позвали по имени. Мортен сидел напротив. Не спал. Не двигался. Просто смотрел в огонь. И на миг Эндориану показалось, что старик не моргает вовсе. Пламя дрожало, тени ходили по стене, но лицо оставалось неподвижным, как маска, вырезанная из пепла.
– Ты когда-нибудь спишь? – спросил Эндориан, голос у него был хриплый ото сна и холода.
Мортен не обернулся.
– Иногда, – ответил он. – Когда во мне никто не говорит.
– И часто это бывает?
Тогда старик всё-таки посмотрел на него, и уголок рта едва заметно дрогнул.
– Всё реже.
На другой день они шли по узкому карнизу, где гора уходила вниз почти отвесно. Слева – скала, покрытая льдом, справа – белая пустота, где даже глубину нельзя было определить глазом. Ветер здесь шёл поперёк, сильнее прежнего. Эндориан держался близко к камню, ладонью касался ледяной поверхности, чувствуя, как немеют пальцы сквозь перчатку. Мортен шёл впереди легко – слишком легко для человека его лет. Не быстро, не суетливо, а так, будто заранее знал, куда ставить стопу.
Карниз треснул внезапно. Не громко – сухо, коротко, но достаточно, чтобы тело сразу поняло: времени нет. Снег под ногами Эндориана поехал вниз вместе с пластом льда, и в следующее мгновение он уже срывался. Успел удариться плечом о выступ, пальцами вцепиться в край, и вес собственного тела рванул вниз так резко, что суставы чуть не вылетели из плеч. Под ним открылась белая, слепая бездна. Сверху посыпался снег, ударил в лицо. Меч, висевший за спиной, потянул ещё сильнее.
Он зарычал сквозь зубы, подтягиваясь, но перчатка скользила, лёд крошился, а мышцы уже дрожали от перегруза. И тогда над ним появился Мортен.
Старик не кричал. Не суетился. Просто оказался рядом слишком быстро – так быстро, что Эндориан потом не сумел бы вспомнить, как именно это произошло. Одной рукой ухватил его за запястье, другой – за наплечник, и рывок был таким точным, будто в этом худом теле сидела сила человека вдвое тяжелее. Через миг Эндориан уже лежал на карнизе, тяжело дыша, а снег всё ещё летел вниз, в ту безымянную глубину, где только что должен был исчезнуть он сам.
– Ты… – выдохнул он, ещё не отойдя от удара. – Ты был дальше.
– А ты был ниже, – спокойно ответил Мортен.
Эндориан сел, глядя на него с новым, нехорошим вниманием. На снегу остались его собственные следы – рваные, смазанные, глубокие от срыва. Следы Мортена виднелись тоже. Но не там, где должны были быть. Ближе. Словно старик уже стоял рядом в тот миг, когда Эндориан только начал падать.
К вечеру они нашли пещеру – не глубокую, но достаточную, чтобы спрятаться от ветра. Вход заваливало снегом, и оттого внутри стояла особая тишина, вязкая, как если бы мир снаружи отрезали целиком. Мортен развёл огонь быстро. Слишком быстро. Эндориан уже хотел спросить, где он успел набрать сухих веток на голом камне среди снега, но промолчал. Чем дольше они шли вместе, тем отчётливее он понимал: задавать все вопросы сразу – значит либо остаться без ответов, либо получить такие, которые потом не сумеешь забыть.
Они сидели у костра друг напротив друга. Пламя отражалось в стали наплечников, ползло по камню, и в этом тёплом, дрожащем свете мир казался ближе, чем был на самом деле. Эндориан сушил перчатки, глядя, как с кожи сходит ледяная влага. Мортен сидел неподвижно, положив ладони на колени, и только тень от огня шевелилась у него за спиной.
– Ты всё время смотришь так, будто хочешь задать один и тот же вопрос, – сказал старик.
Эндориан поднял глаза.
– И какой же?
– Кто я на самом деле.
– Было бы странно не хотеть этого знать.
– А тебе обязательно всё называть, чтобы в это верить?
– Я привык понимать, с кем имею дело.
Мортен наклонил голову.
– Нет. Ты привык понимать, чем можно убить. Это не одно и то же.
Тишина между ними стала плотнее. За стеной пещеры гудел ветер, но сюда доносилось только его глухое, утробное дыхание.
– Хорошо, – произнёс Эндориан. – Тогда скажи хотя бы это: почему ты ведёшь меня?
Мортен долго смотрел в огонь, прежде чем ответить.
– Потому что ты ещё не дошёл до той точки, после которой человек перестаёт быть человеком и уже не хочет это замечать.
– А если я уже дошёл?
– Тогда бы мы сейчас не разговаривали.
Эндориан опёрся спиной о камень, чувствуя, как усталость наваливается на тело вместе с жаром костра.
– Я убивал и раньше, – сказал он тихо. – Не в первый раз. Меня этому учили. Меня для этого сделали. Но раньше я не думал об этом после. Не возвращался к лицам. Не вспоминал глаза. А теперь… – он сжал челюсть, будто давил слово зубами. – Теперь это не уходит.
Мортен поднял взгляд.
– Потому что раньше ты убивал как оружие. Теперь ты впервые убил как человек, который увидел, что делает.
– Я не спас её.
– Нет, – спокойно сказал Мортен. – Не спас.
Слово вошло точно, как нож.
– Я опустил меч.
– И этого не хватило.
Эндориан резко посмотрел на него, и в глазах мелькнуло злое бессилие, которое обычно приходит перед дракой.
– Ты говоришь так, будто я сам её зарубил.
– А ты хочешь, чтобы я сказал, что ты не виноват? Тогда ты зря пришёл в горы. Милость к себе удобна. Но она редко ведёт туда, куда надо.
Эндориан молчал. Костёр потрескивал, выплёвывая редкие искры. На миг ему захотелось встать, ударить старика, проверить, из плоти ли он вообще сделан, или это всего лишь удобная форма для слов, которые слишком больно слушать. Но он не двинулся. Потому что Мортен был прав в самом страшном: он действительно ждал оправдания. Хотел, чтобы кто-то сильнее него самого сказал – ты сделал всё, что мог. И именно этого ему никто не говорил.
– Значит, выхода нет? – спросил он наконец.
– Выход есть всегда. Но редко он чистый.
– Я не хочу быть таким, как мой отец.
– Это ещё не значит, что ты не станешь таким, как он.
Эндориан закрыл глаза на короткий миг. Веки жгло не от дыма.
– Тогда скажи прямо, чего ты от меня хочешь.
Мортен ответил не сразу.
– Я ничего не хочу. Но тьма в тебе – хочет. И лучше тебе научиться смотреть на неё раньше, чем она научится смотреть твоими глазами.
Эндориан открыл глаза медленно.
– Ты всё время говоришь о тьме так, будто она не просто слово.
– А для тебя она просто слово?
– Для меня это… – он замолчал, подбирая не красивую, а точную форму. – Это то, что остаётся в человеке, когда у него отнимают всё лишнее.
– Нет, – тихо сказал Мортен. – Это то, что человек прячет в себе сам, пока не решает, будто больше нечего терять.
Эндориан вгляделся в лицо напротив. И в этот миг произошло то, что он потом не сумел бы объяснить. Огонь качнулся от сквозняка, тень пошла по камню, и на долю удара сердца ему почудилось, что напротив сидит не Мортен, а что-то только похожее на него. Та же фигура. Тот же плащ. Но лицо – будто темнее, глубже, словно черты не освещаются, а только обозначаются вокруг какой-то внутренней пустоты. Он моргнул – и старик снова был обычным, насколько обычным вообще мог быть.
– Ты устал, – сказал Мортен, будто заметил, что именно увидел Эндориан.





