bannerbannerbanner
Венерин волос

Михаил Шишкин
Венерин волос

Полная версия

Перед сном я представляю себе, как выглядит мой Ангел-Хранитель, какие у него белоснежные крылья, мягкие и душистые, как мамина пуховка, которой она пудрится.

Няня ведет меня куда-то. По дороге мы видим, как мальчишки бросают в кусты камни. Няня сокрушается и ворчит, что так нельзя – в воздухе везде ангелы и нечаянно можно попасть. В кустах, мимо которых мы проходим, что-то шевелится. Мальчишки с камнями в руках ждут, когда мы уйдем. Я вижу в кустах птицу, голубя с перебитым крылом. Мы забираем его с собой. Он живет до вечера у нас на кухне, а на следующий день исчезает. Няня говорит мне, что он выздоровел и улетел. Я ей не верю, но молчу. А перед сном представляю себе, что, если мой Ангел-Хранитель окажется с перебитым крылом, я его вылечу.

Где-то под полом живет домовой, невидимый жилец, сторож всех живущих. Видеть домового нельзя, это не в силах человека, но можно его услышать и даже потрогать, вернее, почувствовать его касание: он говорит, будто листьями шевелит, и гладит ночью спящих своею мягкою лапой.

Няня учит меня молиться, у нее в углу много икон, но моя любимая – икона Божьей Матери Троеручицы. Я люблю, когда няня рассказывает мне про нее. Когда Ирод хотел погубить маленького Христа, Богородица бежала с ним в Египет, и по дороге один раз за ней погнались разбойники. Она с Младенцем на руках бежала, бежала, и вдруг перед ней река. Бросилась в воду, чтобы переплыть на другой берег и спастись от погони. Но с ребенком на руках как плыть? Грести одной рукой как? Вот и взмолилась Богородица к своему сыну: сын мой родненький, дай мне третью руку, а то плыть мне невмоготу. Младенец услышал молитву матери – и выросла у нее третья рука. Тогда уже плыть стало легко – и вылезла на другом берегу, спаслась.

Я боюсь Страшного суда и даже знаю, что он будет перед масленицей – неделя о Страшном суде. За окном вырастает огненно-красный закат в морозный вечер, и я решаю, что уже началось, – бегу на кухню и отдаю няне карамельки и пряники, какие припрятала.

Против порезов для остановки кровотечения лучшим средством у нее считается паутина. Однажды я беру без спросу папин перочинный ножик – и вот уже из пальца брызжет кровь. Няня бежит в сарай собирать по углам паутину, закрывает ею порез и перевязывает тряпками. Для папы все это дикость, и он, узнав, в чем дело, зло кричит на мою спасительницу. Он хочет обработать рану йодом, я не даюсь и рыдаю до тех пор, пока он не просит прощения у няни. Та сидит насупившись, потом, прослезившись, крестит его, и примирение наступает, но ненадолго.

Вернувшись на Пасху из церкви, папа возмущается, что все причащаются с одной ложки – ведь это прямой путь заболеть! Няня возражает: дитя крещеное!

Помню, как он рассказывал, что в детстве занимался на флейте и перестал, не смог больше, после того, как учитель, показывая, играл на инструменте и потом папа должен был брать в рот мундштук после него.

Водосвятие. Няня уверена, что крещеная вода целебная и что чем раньше почерпнуть освященной воды, тем она святее. Бабы, рабочие, старухи, старики лезут к проруби, давя друг друга. Тут же кому-то промывают больные глаза. Какая-то женщина льет воду со льдом в рот больному ребенку. Я боюсь давки, обезумевшей толпы, начинаю реветь. Раскрасневшаяся, растрепанная няня подхватывает меня на руки и заставляет сделать глоток прямо из бутылки. Сводит скулы. Возвращаемся домой. Няня отпивает несколько глотков и кропит весь дом – уверена, что это охранит нас от беды и сглазу. Она рассказывает мне перед сном, что в ночь перед крещением в воде купается сам Христос, поэтому вода колышется. Если прийти в полночь на реку и ждать у проруби, придет волна – это Христос погрузился в воду. Папа, который, оказывается, стоит в дверях и слушает, начинает смеяться. Спрашивает: как может быть целебной вода, в которой купают шелудивого поросенка?

Вспоминаю папу, и во рту сразу лимонный вкус – он сам всегда пил и заставлял детей пить свежевыжатый сок лимона. Вот за обедом в залитой солнцем столовой мы подходим к нему по очереди и получаем по рюмочке. От граней отскакивают солнечные лучи и прыгают по всей комнате, стенам и потолку.

Я знаю, что я – папина любимица. Иногда он берет меня с собой без сестер. В гостях у какого-то знакомого папы – лодка на колесах, но с настоящими веслами. Я плаваю на ней по широким коридорам.

Папа – известный в городе специалист по кожным болезням, работает в городской больнице, но часто принимает и на дому, особенно лиц из общества, которые избегают излишней публичности в таких деликатных делах. Однажды я, оставленная без присмотра, начинаю копаться в его шкафу в поисках книг с картинками, и вскоре меня обнаруживают сидящей на паркете и рассматривающей цветные изображения мужских половых органов, богато украшенных всевозможными страшными язвами. Потом я долгое время с отвращением гляжу на проходящих мимо мужчин – кажется, что у всех там такие язвы. С еще большим ужасом, почти с отчаянием, смотрю после этого на папу и на брата Сашу. Все не верится, что и у них тоже между ног растет какая-то страшная опухоль.

С того случая папа всегда держит наготове какие-нибудь невинные альбомы. Он выписывает все книги, выпускаемые в Москве Кнебелем, и когда я впервые попаду в Третьяковку, меня охватит ощущение, что вернулась в свое детство.

Папа интересуется историей, выписывает специальные журналы и один раз летом вывозит детей на раскопки древнегреческого города. Древняя Греция, оказывается, совсем рядом – город Танаис, основанный греческими колонистами из Керчи, лежит рядом с Доном, в Елизаветовской станице. Помню только полдневное пекло, какие-то ямы и далекие курганы в степи. Отец рассказывает про философов и виноделов, про хитоны и пеплосы, а я ною, что умираю от жары и хочу пить. Жду, когда же уйдем из этого Танаиса, состоящего из ям и разбросанных камней. Мне не верится ни в каких древних греков. Когда слышу, что город стоял на границе тогдашнего мира, между образованием и дикостью, между светом и тьмой, и был разрушен варварами, я удивляюсь, что его разрушили мальчишки из Темерника, которые вытоптали наши цветы, ведь мама их тоже называла варварами. В мозгу проблескивает детское прозрение: может быть, когда-нибудь про нас тоже будут думать, что мы – древние греки, которые жили среди варваров?

Потом на бричке с таким раскаленным от солнца сиденьем, что я обжигаю себе на чем сижу, мы долго едем к скифскому кургану, в котором ученые нашли золото. Меня укачивает, и кружится голова от палящего солнца. Я хочу увидеть золото, но и тут меня постигает разочарование. Помню только, что какие-то люди протягивают папе странные чаши. Оказывается, обрезанные черепа, из которых они сделали пепельницы. Еще они шутят, что это месть за князя Святослава, из черепа которого печенеги сделали себе чашу для вина. Отец не курит, но такая пепельница потом будет стоять у него на письменном столе.

По ночам я обожаю улизнуть из комнаты и юркнуть в постель в родительской спальне. Это такая игра – мама прячет меня под одеялом, а папа выискивает и выставляет за дверь, говоря о каких-то мистериях, на которые детей не пускают. Я все путаю и говорю: министериях. Они смеются, мама качает головой и уносит укладывать меня в детскую.

Потом, через много лет, я узнала, что у папы к тому времени уже была другая семья.

В церковь он ходил редко, а на кладбище – почти никогда. Его бесило, что люди идут поздравлять покойников с Пасхой, христосуются с крестом, кормят умерших зарытыми в землю яйцами, оставляют на могиле блины, льют на землю водку. Он восхищался немцами, придумавшими крематорий. В “Ниве” он прочитал и показывал всем статью, в которой рассказывалось об устройстве печей, и вздыхал в шутку: “Вот бы дожить до ростовского крематория!”

При этом, мне кажется, он был глубоко верующим человеком, не знаю, как у него все это уживалось. Однажды я, уже научившись азбуке, бойко читала все подряд вслух: “Я опять буду у тебя в это же время, и будет у Сарры сын – а обыкновенное у женщин у Сарры прекратилось. Сарра рассмеялась – и сказал Господь Аврааму: Есть ли что трудное для Господа?” Мне тоже стало смешно – как Сарре. Я прочитала это место отцу. Он сказал: “Не понимаю, что здесь смешного”.

Моих дедушек и бабушек я не знаю – они умерли еще до моего рождения.

Каждую весну мы ходим на ярмарку в Нахичевань. На Георгиевской, где армянская церковь Святого Георга, на пустыре между Нахичеванью и Ростовом открывается огромная ярмарка и длится неделю. Помню качели и карусели, обвешанные и разрисованные какими-то фантастическими животными, кружившимися под орган. Балаган, у входа зазывают народ актеры и клоуны. Покупаем халву и апельсины, квас и всякие сладости.

Через много лет я узнаю, что по приказу Екатерины армян и греков выселили из Крыма и бросили на произвол судьбы в диких степях. Погибли тысячи, а на памятнике императрице в Нахичевани стояло: от благодарных армян. Русские дети, поймав божью коровку, пели: “Божья коровка, полети на небо, принеси мне хлеба, черного и белого, только не горелого” – а армяне: “Божья коровка, покажи дорогу в Крым”. Но это все будет потом, а сейчас на ярмарке я ем косхалву – если ее откусить, то оставшийся в руке кусочек сразу от зубов не отлипнет, а будет тянуться, пока его конец не станет похожим на слоновий хобот.

Во время крестного хода нам встречается старуха с мальчиком. Мы с няней идем по улице и поем о Христе. Я вижу, как старуха поспешно накрывает его лицо платком, чтобы он нас не видел. Няня злобно ворчит: “Вишь, чтобы нами не испачкаться!..” Так я впервые узнаю о евреях.

Няня рассказывает, как евреи на Судный день устраивают жертвоприношение – мужчины вертят над головой связанного петуха, женщины – курицу и просят Бога обрушить на птицу наказания за грехи молящихся. “Ишь ты, – качает головой няня, – это петух с курицами Христа распяли!” Еще я узнаю про обрезание и что в момент обрезания кровь у мальчика высасывает какой-то могель. Мне становится страшно. И непонятно, что такое отрезают бедным мальчикам!

 

Мест, куда я не хочу ходить, все больше. На базаре однажды при мне ловят воровку и начинают избивать. Я с мамой и Нюсей. Мама поскорее уводит нас в сторону, чтобы не смотрели. Через какое-то время мы возвращаемся докупить то, что не успели. Я вижу, как дворник засыпает песком кровь.

Еще я не люблю базар из-за гицелей – живодеров, которые охотятся на бродячих собак. Гицели подбрасывают отравленные стрихнином пилюли. Несколько раз мы видим, как мучается, умирая, собака. Но количество бездомных дворняг не уменьшается – на освободившуюся территорию трусят, язык на сторону, хвост баранкой, собаки из Нахичевани. Травят собак там – туда устремляются ростовские.

Мне шесть лет. Я узнаю слова: “забастовка”, “революция”, “погром”.

Нюся и Маша, которые уже ходят в гимназию, прибегают утром обратно и рассказывают, как среди урока на улице послышались крики и стрельба. Кто-то выстрелил в окно большого зала, где висят портреты государя и всей царской семьи, хорошо видные с улицы. Уроки теперь часто отменяются – из-за забастовки преподаватели не могут явиться вовремя.

В городе беспорядки. У всех тревожные лица. Никто ничего мне не хочет объяснить. Я слышу, что евреи стреляли в крестный ход и убили мальчика, который нес впереди икону. Мне ужасно жалко мальчика, и я плачу безутешно.

Горит Новый базар. Над городом поднимается столб черного дыма, ровный от безветрия, как чей-то гигантский сапог.

Слово “погром” я слышу постоянно. Няня взволнованно шепчется с кем-то: белый крест на воротах – значит, надо громить или, наоборот, не надо громить? Выставляет в окна иконы и кресты, сама выходит с иконой за ворота. Меня под присмотром Кати и Маши держат в детской. Ищут Сашу, но он убежал в город, все за него переживают, мама глотает капли. Папа все время в больнице. Нюся как ни в чем не бывало садится за фортепьяно, она хочет учиться в консерватории, стать знаменитой пианисткой. На нее набрасываются, чтобы она немедленно прекратила. Она кричит: “Я же не могу пропустить урок из-за каких-то мерзавцев!”

Мама приводит к нам в детскую незнакомую черную девочку. Ее зовут Ляля. Запуганная, дрожит. Мама объясняет нам, что Ляля – еврейка. Слово страшное, а девочка никакая не страшная, наоборот, нам ее становится ужасно жалко. Она такая несчастная, ее обманывают, говорят, что не было Христа. Мы, как можем, хотим помочь ей и пытаемся убедить, что Христос был. Она начинает плакать. Мама, заглянув в детскую, думает, что мы обижаем Лялю, и сердится на нас.

Потом Ляля будет моей лучшей подругой. Ее брат, Ефрем Цимбалист, старше на десять лет, скрипач, уедет в Америку, станет известным музыкантом.

Погром продолжается несколько дней. Саша появляется и исчезает снова, несмотря на то что мама умоляет его никуда не ходить – везде по городу идет стрельба. В детской он рассказывает нам то, что видел. Тело того, убитого первым мальчика носили по улицам. Из окна одной аптеки швыряли на улицу бутылки с серной кислотой. Брат говорит, что нашел два отрубленных пальца и что они у него в футляре для очков. Он хочет открыть, чтобы показать, мы с воплем убегаем. Он смеется.

К окну нам велели не подходить, но кто-то из сестер всегда там дежурит, и мы осторожно, прячась, подглядываем: иногда проходят, бегут какие-то люди с охапками вещей. Запомнились мужики в котелках, мастеровые в нахлобученных шляпах всех фасонов – кто-то несет охапку картузов. На оборванном мальчишке – новенькая гимназическая фуражка. Недалеко находился шляпный магазин.

Вечером мы подслушиваем, как папа, вернувшись из больницы, рассказывает, сколько привезли за день трупов – у убитых тяжелые повреждения, убивали дубинами, камнями, лопатами.

Наконец нас выпускают на улицу. Теперь толпы ходят по улицам смотреть на разгромленные магазины. Мы стоим перед сожженной синагогой. Рядом – дом присяжного поверенного Волкенштейна, тоже разгромленный и сгоревший. До меня доходит, что ведь именно здесь я была с папой в гостях и каталась в лодке на колесах. С ужасом думаю про лодку: неужели и она сгорела! Со страхом оглядываюсь – вдруг кто-то из людей вокруг, которые теперь ходят вместе со мной по улицам, как раз и сломали и сожгли ту удивительную, чудесную лодку…

Жизнь продолжается. Однажды я спрашиваю, почему меня назвали Изабеллой. Папа отвечает: в честь испанской королевы. Это мне нравится. Играю, что я – испанская королева. Вернее, знаю, что я – это она. Дело не в длинном платье из маминой шали и не в короне, которую себе мастерю из золоченой бумаги, дело в моем тайном знании: я – королева. По утрам долго моюсь, устраивая себе высокие, по локоть, бальные перчатки из мыла.

Сестры зубрят историю, до меня долетает знакомое имя, и я прислушиваюсь. О ужас, вдруг узнаю, что Изабелла Испанская прогнала евреев. Как же так? Это совершенно невозможно! Моя королева – и вдруг погромы! Снова вспоминаю отрезанные пальцы в очешнике – Саша, оказалось, вовсе не врал. Пальцы молча отнял у него папа и утром унес с собой в больницу.

Прибегаю к папе, врываюсь в его кабинет, спрашиваю его с трепетом и надеждой про мою Изабеллу. Только он теперь может меня спасти. Папа не один, у него прием, за столом сидит какой-то мужчина. Боюсь, что папа сейчас разозлится, прогонит меня, но он берет меня на руки и объясняет спокойным голосом, что да, действительно, Изабелла издала такой указ, но нужно думать и о том, что в том же году посланный ею Колумб открыл Америку. И получается, что не пошли она Колумба – кто, когда и где бы открыл еще эту Америку? Может, и по сей день никакой Америки и не было бы. Может, и сейчас нет. Колумб и отсутствие открытой им Америки меня почему-то успокаивают.

Дело вовсе не в гонениях на испанских евреев и не в Колумбе, а в том, что я люблю моего прекрасного, умного, восхитительного папу и знаю, что он любит меня. И все остальное, кроме моей любви и того, что меня любят, не имеет никакого значения.

От того страшного года еще осталось в памяти грохотание пушек. Декабрь. Темный, морозный. Все с ужасом произносят слово “Темерник”. По улицам ходить опасно – там Темерник. В школу Сашу и сестер не пускают – из-за Темерника. В городе идет настоящий бой: казачья батарея ведет огонь со старого еврейского кладбища по Темернику. На рассвете страшный взрыв сотрясает весь город. Это снаряд попал в столовую завода “Аксай”, где был склад боеприпасов. Погибает много людей – кто-то рассказывает, что видели на деревьях куски тел и одежды.

Когда я на улицах вижу грязно одетых людей с угрюмыми лицами, я знаю – это Темерник. По праздникам они пьяные – тогда становятся еще страшнее. На масленицу мы с сестрами идем на гулянье, которое превращается в побоище – разные концы Темерника устраивают друг с другом драку. Мы бежим.

Весной в городе появляются цыгане. Саша с друзьями бегает смотреть на табор. Рассказывает, что цыгане надували через трубочку ежа так, что сходила шкура с иголками, и запекали в глине. Мы ему не верим, но взрослые подтверждают, что ежи – известное цыганское лакомство. Я заявляю, что не люблю цыган. Мама мне возражает: но ты же ешь курочку, а они – ежей. Какое-то время после этого разговора я не могу есть мою любимую ножку, которую мне няня дает, обвернув косточку салфеткой.

У няни с папой разгорается спор о происхождении цыган. Няня слышала, что цыгане – это евреи, которые вышли вместе с Моисеем из Египта, но что это проклятая, отпавшая ветвь иудеев, которые не послушались пророка и дальше стали поклоняться золотому тельцу, что они у евреев всегда выполняли самую грязную работу – кузнецов, и выковали гвозди, которыми распяли Христа. За это их и наказал Господь – быть им в постоянном изгнании.

Папа возражает, что все это ерунда, что они пришли из Индии, но на самом деле никто ничего толком о них не знает, потому что у них нет письменности. Если не записать то, что на самом деле было, говорит папа, то все исчезнет и ничего не останется, будто ничего и не было. “Вот ты помнишь, что было с тобой год назад?” – спрашивает он меня. Я не помню не только что было год назад, но и что было вчера. “Вот видишь, – продолжает папа, – для этого надо вести дневник и все-все записывать”.

Папа дарит нам всем красивые тетрадки для дневника, даже мне, хотя я еще только учусь писать.

Когда я иду с Нюсей в кондитерскую, по дороге, на Никольской, к ней пристает цыганка. “На жениха погадаю!” Пыльные цветастые юбки. Хватает черными от грязи руками. Нюся отбивается, смеется: “У меня уже есть жених”. Так я впервые узнаю о существовании Коли, будущего Нюсиного мужа. Цыганка вцепилась, не отстает. Нюся сдается: “Ладно, погадай на сестру!” У меня в руках только что купленная с лотка сочная груша. Цыганка гадает мне по ладони. Я узнаю, что буду жить долго, что буду королевой, что у меня будет мой рыцарь, будет настоящая любовь до гроба и что у меня родится чудо. Потом она берет у меня надкусанную грушу и быстро оплевывает со всех сторон. Снова протягивает мне, мол, бери, теперь все сбудется. Я прячу руки за спину. Цыганка уходит с моей грушей, пыля юбками.

Теперь перед сном я думаю о рыцаре и о чуде, которое у меня когда-нибудь родится. Я уже знаю, откуда появляются дети, но все-таки не могу себе представить, чтобы ребенок мог вылезти из такой маленькой дырочки.

Саша зачитывается романами о рыцарях. На гимназический маскарад он одевается в оклеенные серебряной бумагой картонные латы и шлем.

Разговор за вечерним чаем о дуэли Пушкина. Мама ненавидит Натали. Я тоже ненавижу ее: ведь Пушкин погиб из-за нее. Проскальзывает фраза, что Пушкин был настоящим рыцарем. Я не могу представить себе его в латах и забрале и смеюсь. Папа говорит: “Чтобы быть рыцарем, совсем необязательно быть одетым в железный панцирь, рыцарь – это состояние души”. Я спрашиваю: “Папа, ты – рыцарь?” Он смущенно улыбается. Мама вдруг вскакивает из-за стола и убегает – впервые я вижу ее в таком состоянии, всегда такую спокойную, мягкую. Вскоре мне по секрету сообщают сестры, что у нас родился еще один братик – но не у мамы.

Рисовать я отчего-то не люблю, особенно меня раздражает белый карандаш как невероятная глупость, но зато обожаю играть в театр. Нам покупают игрушечный театр: коробка с фронтоном и поднимающимся занавесом. По бокам нарисованы ложи, в них сидят дети в платьицах по моде чуть ли не пушкинских времен. Внутри устроены декорации – задники и боковые кулисы для пяти действий по сюжету сказки о золотой рыбке. Нравоучительная рыбка нам быстро наскучивает, и мы придумываем свои декорации и действующих лиц. Катя и Маша вырезают и раскрашивают, а я расставляю фигурки, говорю и пою чуть ли не за всех. Для знакомых маленьких детей – я-то уже большая – устраиваем спектакли. За окном зимние морозные сумерки, а здесь волшебный лес, благоухающие цветы. Малыши слушают затаив дыхание.

Летом устраиваем уже не кукольный театр, а самый настоящий. Между березами натягивается веревка, на ней занавес из простыней. Приносим стулья, табуретки, приглашаем знакомых детей, соседей. Перерываем комоды и картонки. В доме исчезают все более-менее пригодные для представления вещи: шляпы, перчатки, зонтики, одеяла.

Но больше всего на свете я люблю петь. Причем не просто петь, а изображать все, о чем пою. Неизменным успехом пользуется “По старой Калужской дороге”. Я изображаю, как на сорок девятой версте гулял с кистенем молодец, потом преображаюсь в женский образ и показываю, как

 
Шла лесом, шла темным бабенка,
Молитву творила она,
В руках эта баба ребенка —
Малютку грудного несла.
 

Малютку изображает моя кукла. Страсти разгораются, я расхожусь, показывая, как свирепый разбойник хватает бедную женщину за косы и убивает! А уж когда он убивает мою куклу и молния поражает злодея, тут я бросаюсь на землю и допеваю, уже лежа на полу:

 
С той силой могучей стрелою
Разбойник был этот убит.
Под этой разбитой сосною
Тот самый разбойник лежит!
 

Маме мои шедевры не нравятся, и я не могу понять – почему? Зато папа всегда приходит в восторг, что бы я ни вытворяла, хватает меня на руки, целует и называет королевой Ростова и всей Нахичевани. Его поцелуй щекотный от бороды. Когда у нас гости, он всегда просит меня что-нибудь исполнить. Публики я совершенно не боюсь. Наоборот, петь для себя самой неинтересно, мне нужны сопереживатели. Все кругом говорят, что я родилась с поставленным от природы голосом, и восхищаются таким сильным грудным звуком, который издают голосовые связки совсем маленькой девочки.

Пересматриваю без конца папины альбомы с репродукциями картин русских художников и вдруг ловлю себя на том, что примеряю изображенных там людей на себя. Как бы становлюсь ими. Вот царевна Софья. Встаю посреди комнаты, как она, распустив волосы по плечам, скрестив руки на груди, гневаюсь на кого-то. Ее заперли в комнате, как меня запирают в детской, если что-то не так сделаю. Только страшно от повешенного стрельца за окном. Спрашиваю про стрельцов Сашу. Брат мне все рассказывает и про восстание, и про окно в Европу. “Понятно?” – “Понятно”.

 

Удивительно, что мне тогда все было понятно. А теперь я старая, прожила жизнь, и сейчас мне ничего не понятно. Получается, что жизнь – это проживание от понимания к непониманию.

Еще Саша меня успокаивает, чтобы я не боялась – стрельцов уже давно нет, головы рубить никогда никому больше не будут – не те времена.

О том, как убили Сашу, я напишу потом.

Ответ: Какая варежка?

Вопрос: История – рука, вы – варежка. Истории меняют вас, как варежки. Поймите, истории – это живые существа.

Ответ: А я?

Вопрос: Вас еще нет. Видите – пустые листы бумаги.

Ответ: Но вот же я, пришел. Сижу. Смотрю в это заснеженное окно. Метель улеглась. Все белым-бело. Вот вижу на стене фотографии – кого-то взяли за жабры. Какая-то странная карта. Никак не могу узнать очертаний материков. Не карта, а ежик – продирался сквозь заросли земляники и черники, ягоды накололись на иголки.

Вопрос: Да нет здесь пока никого.

Ответ: Как нет никого? А от кого тогда падает вот эта тень? Видите, на стене? Вот пятерня. А теперь голова собаки. Гав-гав! А если двумя руками, то смотрите, орел летит. Вот волк зубами щелк.

Вопрос: Не то. Собака. Волк. Все это ненастоящее. Ваша история – жених, вы – невеста. Истории выбирают человека и начинают пространствовать.

Ответ: Понял. Значит, так. Записывайте. Я ничего не хотел жене говорить, но она почувствовала – что-то не так. Старался делать вид, что ничего не произошло, что все в порядке. Потом оказалось, что она обо всем узнала от подруги. Жена стала рассказывать той по телефону, что я стал приходить домой мрачным, огрызаться, а ей в ответ: “Ты что, ничего не знаешь? Твой влип – задолжал, и очень по-крупному, счетчик уже стучит!” Она ни слова мне не сказала, бросилась туда, куда не надо, а там ей объяснили, чтобы не лезла не в свое дело. И вот я держался до последнего, на все ее вопросы отшучивался и даже вроде ее успокоил, что обойдется. А тут сорвался, выпил, чтобы забыться, и меня как прорвало, все ей вывалил: как взял деньги у банка, дал другому банку, на тех наехали чечены, пришлось снова брать деньги, чтобы быстро обернуть, – кинули. Она поняла только, что деньги пропали, проценты каждый день набегают и меня хотят убить. Заревела: “Зачем им тебя убивать? Мертвый ничего не даст!” Я заорал: “Не понимаешь разве?!” Никогда раньше на нее голос не повышал. Продать квартиру, дачу, машину – все ерунда, ничего не хватит, а срок до пятницы.

Вопрос: Не то.

Ответ: Да, я понимаю.

Вопрос: Вы откуда? Из страны, где в постелях стонут и молчат – слова грязные, а чистых нет?

Ответ: Просто хочется быть свободным от судьбы и родин.

Вопрос: Уже пятница?

Ответ: Да.

Вопрос: Кому принадлежал банк: тунгусам или орочам?

Ответ: Орочам.

Вопрос: Что вы знали об этих людях?

Ответ: Немного. Они верят, что первая женщина провалилась в берлогу и родила потом двух детей – медвежонка и мальчика. Два брата подросли, и один убил другого, это было начало мира. Когда тот мальчик вырос, он стал охотником.

Вопрос: Что было потом?

Ответ: Потом огромный лось похитил солнце, и охотник пошел за ним, чтобы вернуть.

Вопрос: Вернул?

Ответ: Нет. То есть да. Они очень далеко ушли. Лось так и бегает по небу, укусив солнце. Но все время возвращается. Мебиус и небо склеил по-своему. А Млечный Путь – это лыжный след охотника. Там, наверху, тоже ходят на лыжах. В небе везде лыжня. Охотник идет по кругу, но то по видимой стороне мебиусного неба, то по невидимой. Есть три мира: верхний, зима и нижний, который и есть самый главный – млыво. Когда верхние люди кроят шкуры зверей на обувь и одежду, то обрезки падают на землю и превращаются в лис, зайцев, белок. Верхние люди держат за нити души людей, верхние деревья – души деревьев, травы – трав. Стоит почему-либо оборваться этой нити – человек начинает болеть и умирает, дерево сохнет, трава вянет. Путь в верхний мир лежит через отверстие в небе, нянгня сангарин – это Полярная звезда. А в нижнем мире, во млыве, жизнь ничем не отличается от земной, такая же зима, только солнце светит, когда на земле ночь, а луна – когда день. Зима переходит во млыво, вернее, это человек, уходя во млыво, уносит зиму с собой. Там живут той же зимней жизнью, охотятся, ловят рыбу, мастерят санки, чинят упряжки, шьют одежду. Женятся, когда оставшийся на земле супруг вступает в брак, рождают детей, болеют и умирают, то есть снова рождаются здесь, проснувшись женщиной или мужчиной в середине зимы. Во млыве все такое же, только не такое. Живой человек там невидим для обитателей, его слова принимают за треск очага.

Вопрос: Значит, там, во млыве, есть и вот эта комната, где на стенах ловят рыб, а на стуле – человеков, где парад скрепок, а карту закололи, где истории остались, а люди выветрились и о подоконник облокотился снежный пейзаж?

Ответ: Не знаю. Мы не орочи. Мы ни во что не верим, кроме зимы.

Вопрос: А у вас какое начало мира?

Ответ: У нас тоже два брата. Но сначала везде была вода. Ничего, кроме воды, и жить было нигде невозможно. Потом пришла зима, вода замерзла, и стала твердь.

Вопрос: А братья?

Ответ: Один был хороший, другой плохой. Один слепил из снега тунгусов, другой – орочей.

Вопрос: А млыво?

Ответ: Млыво – оно и есть млыво.

Вопрос: А вот те двое, которые проснулись в середине зимы, они проснулись кем? Дафнисом и Хлоей?

Ответ: Да. Хлоя – ороч. Дафнис – тунгус.

Вопрос: Козы, овцы, свирель? А теплые зимы – и те ходят парами?

Ответ: Никто любви не избежал и не избегнет, пока есть красота и глаза, чтобы ее видеть.

Вопрос: Но кто же хочет стать женой пастуха за несколько яблок?

Ответ: Вы что, не знаете – это же как болезнь. Человеку плохо, а вирусам хорошо. У них самый расцвет цивилизации. Так и с любовью. Хлоя есть перестала, по ночам не спала, о стаде своем не заботилась, то смеялась, то рыдала, то вдруг засыпала, то снова вскакивала. Лицо у нее то бледнело, то вспыхивало огнем. Меньше страдает телушка, когда ее овод ужалит. Взгляд застыл, обои зашевелились. Больна я, но что за болезнь, не знаю, страдаю я, но нет на мне раны, тоскую я, но из овец у меня ни одна не пропала. Закроет глаза, а пальцы ног находят на ощупь стыки между обоями.

Вопрос: Но ведь зима. Мороз достает до застежки на лифчике. И на снежной бабе не хочет никто жениться.

Ответ: Во млыве есть что-то посильнее зимы. Они тысячу лет не встречались. И так стосковались. И вдруг захотели друг друга. И тогда начался ледоход. Ночью весь городок разбудил гром, протяжный, раскатистый, – это лед на реке пошел. Наутро все вышли смотреть, как дорога, по которой еще вчера гуляли, тронулась с места. Три дня льдины лопались и гремели, толстые, прозрачные. Раскалывались с пудовыми брызгами, дыбились, наползали друга на друга. Полезли на берег, чуть не снесли домишки, примостившиеся на самом краю. Река из ледяных глыб громоздила утесы, смельчаки забирались на них, карабкались на самые вершины и проплывали мимо, как на сверкающем огромном корабле. И вот среди этих отчаянных голов была Хлоя. Сдернула ушанку, и волосы разлетелись на ветру.

Вопрос: Проплывая на льдине, у Хлои слетела шапка. Хлоя за шапкой. Дафнис за Хлоей.

Ответ: Да я и сам вижу, что все не то.

Вопрос: Только ничего не надо придумывать. Все уже есть. И зима, и млыво.

Ответ: Но что делать, если все так и было? Сорвалась в воду, и он ее вытянул за воротник, спас. А в младенчестве их подменили. В пророческом сне им все было предрешено, от первого снега до последнего. Ей какая-то дама, поджидавшая у дверей школы после продленки, сунет молча в руку кольцо и уедет на дорогой машине, ему кто-то положит на сберкнижку, пока еще под стол пешком будет ходить, кучу денег, а потом начнутся реформы, и все превратится в труху. Дети вырастут, гормоны взыграют. Любовь-морковь-кровь. Она поклянется овцой, что сохранит себя для него, и скажет ему: “Поклянись этим стадом и тою козой, что вскормила тебя, что Хлои ты не покинешь, пока она тебе верна. Если же она погрешит против тебя, беги от нее, ее ненавидь и, как волка, убей!” Он присягнет, одной рукой держась за козу, другой за козла, что Хлою будет любить, пока она его любит, если ж другого ему предпочтет, тогда убьет он себя, но не ее. Она обрадуется и поверит ему – ведь пастушкой родится она и будет уверена, что козы и овцы для них, пастухов, и есть настоящие боги. Потом их разлучат разбойники, и она выйдет замуж за их предводителя с сосочком на верхней губе. Будет подкармливать зимой голубей – мороз, а у них такие тонкие ноги, как веточки. А Дафнис, в уверенности, что Хлоя мертва – ибо сам слышал тревожный звонок трамвая, ржавый скрежет тормозов, крики прохожих, видел тело в луже крови, неподвижное, а кисть руки шевелилась, – отправится в странствия и приедет в столицы, будет жить в одной комнате со студентом-медиком, тот будет зубрить с утра до ночи учебники, выслушивать и выстукивать нецелованное пастушье тело. Почему-то запомнится musculus cremaster. Однажды будет лежать на своей раскладушке руки за голову, смотреть на замороженное стекло с папоротниками и иероглифами, сверкающими на солнце, и думать о своем народе, что это – тот самый баран, запутавшийся в кустах, которого Авраам принес в жертву вместо Исаака, а в это время придет сосед злой с экзамена: не мог найти какой-то мускул, а профессор еще издевался, мол, удивительно, такого крупного мускула у вашего трупа нет – поздравляю, молодой человек, такого случая еще не было! Затем возжелает Дафниса Ликэнион, медсестра, которая будет воровать спирт в операционной и обменивать его на барахолке. У нее длинная коса.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru