Ответ:
Да. Кажется, так. Не знаю. Может, я что-то и напутал. Вы извините меня, я волнуюсь.
Вопрос:
Да вы успокойтесь. Все уже позади. Хотите воды? Я понимаю, вам сейчас трудно.
Ответ:
Спасибо! Честное слово, я старался рассказать все, как было, а видите, что получилось.
Вопрос:
Ничего страшного. Каждый рассказывает, как может.
Ответ:
Я ничего не придумал, все так и было. Вы мне верите?
Вопрос:
Какая разница – верю, не верю.
Ответ:
Может, вам показалось, что это слишком, как бы сказать, надуманно, что ли, про камин или про облака и ворованные кочаны, но все как было, так я и рассказал, зачем мне что-то выдумывать?
Вопрос:
Да вы не переживайте так! Здесь и не такие истории рассказывают. Все хорошо. А что похоже на детектив, то вы же сами сказали – просто хочется, чтобы все хорошо кончилось. Вот в чем все дело.
Ответ:
Да, в этом все дело. Именно. Так хочется, чтобы все хорошо закончилось. Скажите, все будет хорошо?
Вопрос:
Послушайте, вот вы взрослый человек. Седина на висках. Пожили. Неужели вы не понимаете, что то, что вы рассказали, для вынесения решения в конечном счете неважно?
Ответ:
Как неважно? Почему? А что же тогда важно?
Вопрос:
Ну, неважно, и все. Какая разница, кто таскал капусту с поля и куда пропал чемоданчик. Пропал и пропал. Ведь вы же не верите, в самом деле, в селезня, и зайца, и какую-то ржавую булавку?
Ответ:
Нет, конечно.
Вопрос:
Вот видите.
Ответ:
Но что тогда важно?
Вопрос:
Скажите, а вот про каля-маля и деревья на берегу как косой почерк, это правда?
Ответ:
Да.
Вопрос:
Вы ее любите?
Ответ:
Это что, необходимо для протокола?
Вопрос:
Какие все-таки люди наивные! Приходят и думают, что кому-то нужны. Вот и прут, лезут, не успеваешь всех опросить. А кому вы нужны? И главное, верят в какие-то глупости. Один, вроде вас, даже в чем-то похож, уже седой, потертый, замызганный, с такими же глазами, потерявшими цвет, застиранными, стал уверять, что он где-то читал, в какой-то бесплатной газете, будто на самом деле мы все уже когда-то жили, а потом умерли. И вот нас воскрешают на том самом суде, и мы должны рассказать, как жили. То есть наша жизнь и есть тот самый рассказ, потому что надо все не только подробно рассказать, но и показать, чтобы было понятно – ведь важна каждая мелочь, брякающая в кармане, каждое проглоченное ветром слово, каждое молчание. Вроде как следственный эксперимент, на котором восстанавливается последовательность происшедших событий: я стоял вот здесь, на кухне, у заросшего инеем окна, и смотрел в лунку, как во дворе кто-то откапывал пластмассовым желтым совком для мусора заваленный за ночь снегом автомобиль, а она вышла из ванной, закутавшись в халат, обмотав мокрые волосы полотенцем, включила фен, размотала полотенце, стала сушить волосы, разгребая их пальцами, я спросил: “Ты хочешь от меня ребенка?” Она переспросила: “Что? Я ничего не слышу!” И надо показать, как стоял у окна, почувствовать кожей стекло, услышать шум фена, увидеть ее спутанные, мокрые волосы, сквозь которые продираются пальцы, представить себе тот желтый совок на снегу. На суде этом никто не торопится, ведь надо во всем тщательно разобраться, и поэтому вечер надо показывать целый вечер, а жизнь – целую жизнь. И вот не спеша все восстанавливают, как было: сегодня перистые облака, завтра кучевые. Запахи, звуки – точь-в-точь. И показываешь, как тебе в каше попался камушек и сломался зуб – вот он, желтый осколок. Или как по рвоте на полу в вагоне метро определил, что человек ел вермишель – пахнет. Как влюбился, пока спал, и проснулся затемно счастливым – вот, слышите, как дворник скребет по асфальту?
Ответ:
Но это же во дворе, посмотрите, озябший негр соскребает железной лопатой снег в сугроб! А там негритята играют в снежки!
Вопрос:
Вот и он про то же, мол, все – настоящее, даже звуки. Короче говоря, все кругом и есть тот самый рассказ. И невозможно ничего утаить. Вот так я родился, вот так я прожил все эти годы, вот так умер. Но все это чушь, на самом деле все не так. Нельзя же быть таким наивным, чтобы думать, будто кто-то согласится слушать вас всю жизнь! Впрочем, извините, я сорвался, говорю о чем-то не том.
Ответ:
Значит, ничего не получится?
Вопрос:
Вы же сами знаете: легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко.
Ответ:
Все? Мне уходить?
Вопрос:
Ну подождите! Сядьте.
Ответ:
А я вот смотрю, все-таки интересная у вас работа. Прямо как следователь. Что, где, куда, почему да зачем. Вынь да положь. Хочешь не хочешь, а дело шей.
Вопрос:
Было бы из чего шить. У следователя труп, топор, улики, очные ставки, опознания. До последнего момента не поймешь, кто подбросил в бассейн ядовитых рыбок. Загадка! Тайна! А тут что тайна?
Ответ:
Как – что тайна? А мы? Мы, те, кто раньше как-то жили, а теперь пришли? Мы – разве не тайна?
Вопрос:
Тайна лишь в том, что вы вообще появились на свет. Непорочному зачатию все удивляются, и никто в него не верит, а порочное никого не удивляет. Вот это тайна: все уже было, а вас еще не было, и вот вы здесь. И потом снова вас никогда не будет. Все остальное известно.
Ответ:
Что известно?
Вопрос:
Все. Что было и что будет.
Ответ:
Но кому известно?
Вопрос:
Как бы вам это объяснить попроще… Вот представьте, вас приглашают на Негритянский остров. И вы рады. Вы ждете чего-то хорошего, иначе зачем вас вообще приглашать. Едете и мечтаете о любви. И у вашей случайной попутчицы у окна напротив кожа цвета недозрелой июльской рябины, но неловко так ее в упор разглядывать, и вы отводите глаза и смотрите все время в окно, а там вечернее небо тоже светится неспелой рябиной – это закат подгоняет свою краску под цвет ее кожи. А потом, уже на берегу, море какое-то намыленное, а ветер захламлен криками чаек. По самой кромке перебегают трясогузки, семеня ножками. Пахнет прибитая к берегу тина. Маленький причал. О его ноги бьются волны, бросаются в вас брызгами, как виноградинами. Чайки сидят на железных перилах. Птиц сдувает ветром, поднимется одна на миг и снова садится – и тоскливо пищат. Море и небо сливаются, будто стекло запотело, а потом горизонт вдруг снова появляется, словно прочерчен тонким карандашом по линейке. И вот приезжаете, а там в вашей комнате на стене считалка. И в ней все написано. И вот про этих негритят за окном, играющих в снежки, и про вас. Потому что вы и есть негритенок, пойдете купаться в море, утонете, и вас спасет капитан Немо. Приведет к себе в капитанскую рубку, разрешит крутить все ручки и колесики, нажимать на рукоятки, задвижки, клапаны, кнопки, объяснять, что для чего, наденет на вашу курчавую головку свою пропотевшую, засаленную капитанскую фуражку. Понимаете, о чем я говорю?
Ответ:
Не маленький. Все дело в считалке. Но это я уже после понял. А сперва еще нет.
Вопрос:
И потом: все истории уже сто раз рассказаны. А вы – это ваша история.
Ответ:
А какая у меня история?
Вопрос:
Да любая. Всегда хорошо идет какая-нибудь простенькая, банально-сентиментальная история, вроде как была принцесса, а стала Золушкой.
Ответ:
Я стал Золушкой?
Вопрос:
Но это же образ. Метафора!
Ответ:
Так бы сразу и сказали, а то Золушка какая-то.
Вопрос:
Ну хорошо, не хотите Золушку, давайте что-нибудь другое. Какой-нибудь незатейливый приемчик, работающий на усиление напряжения и остроты ситуации – вроде один против всех, один хороший среди всех плохих. Этакий странствующий на метро рыцарь, борец за справедливость, защитник обиженных, утешитель сирот, а еще больше вдов, сам неправедно гонимый и за чужую вину страдающий. Дешево, но всегда действует безотказно: такому добру с кулаками неизменно сочувствуют и всей душой жаждут его победы.
Ответ:
Да какой из меня рыцарь, скажете тоже…
Вопрос:
Ну а что? Вы же с детства мечтали быть бесстрашным правдоискателем! Хотели вырасти и стать сыщиком, бороться с преступниками, наказывать зло. Или уйти в тайгу этаким Робин Гудом, отнимать у туристов неправедно нажитое, а праведно еще никто ничего не нажил, и отдавать все в детский дом. Или тем же капитаном Немо, ведущим свой подводный корабль на таран, топить плохих и спасать хороших!
Ответ:
Не помню уже. Ну, мечтал.
Вопрос:
Но вы же помните, как сидели рядом с какой-то ямой, или карьером, или оврагом, и вдруг там закричал ребенок. Вы бросились туда – а это кошка кричала.
Ответ:
Да, мы сидели с пацанами у костра. Там была большая свалка. Со всего города привозили. Берешь разбитую пластинку и запускаешь в воздух. Или рваные грелки – из резины получались отличные рогатки. Перегоревшие лампочки взрывались, как гранаты. И вот сидели у костра, и те, кто постарше, рассказывали про малолетку. Страшно было туда попасть, и вот мы слушали, что там можно, а что нельзя. Вот, например, если нечего курить в изоляторе, а хочется – что делать? Так они соскабливали кору с березовых прутьев веника и сушили. А чтобы прикурить – не было спичек, – брали вату из матрасов и подушек, клали на лампочку и ждали, когда она начнет тлеть. Но это так, цветочки, а страшно, помню, было слушать про прописку. Это когда тебя бьют мокрым полотенцем, а в нем завязаны костяшки домино. И кричать нельзя. А потом главное испытание, вроде игра такая: кем хочешь быть? На выбор: летчиком или танкистом. Если летчиком, то забирайся наверх и прыгай, лети головой вниз: ты же сам сказал, что летчиком. И выбора нет. Ты сказал, что летчик, – значит, должен отвечать за свои слова. Там никто просто так слово не говорит. Танкистом хочешь быть? Тогда разгоняйся и в железную дверь головой – на таран. И отказаться от своего слова не можешь. Тебя тут же опустят. А если разгоняешься и бежишь – значит, ты свой, и они могут в последнюю секунду подложить подушку. И нужно пройти через это, и не испугаться, и бежать головой на железную дверь.
Вопрос:
А вы в Афганистане были?
Ответ:
С чего вы взяли?
Вопрос:
Методом дедукции. Как Шерлок Холмс. К нему доктор Ватсон приходит, а Холмс сразу смекнул, что тот прямиком из Афгана. По одной капле воды человек, умеющий мыслить логически, может сделать вывод о возможности существования Атлантического океана или Ниагарского водопада, даже если он не видел ни того ни другого и никогда о них не слыхал. И вот по ногтям доктора, по рукавам, обуви и сгибу брюк на коленях, по утолщениям на большом и указательном пальцах, по выражению лица и обшлагам рубашки сразу все стало ясно. Да и ранен в левую руку из допотопного ружья. Внук заряжал, а дед стрелял. Это же элементарно. А тут просто законы жанра. Сначала Афган, потом суровые будни мирной жизни: борьба со злом, несправедливостью, коррупцией. Незаслуженно осужден. Потом запутался, сломался, стал киллером. Потерянное поколение, свинцовые мальчики. Герои и жертвы чужой войны. Вы им: как же так, я – ветеран, я кровь свою проливал! А они в ответ: а мы туда тебя не посылали.
Ответ:
А это здесь при чем?
Вопрос:
Да при том, что вы же сами сказали, что все важно, каждое слово. Любое, вот тот же верблюд. Помните, когда вас везли на поезде – воинский эшелон шел долго, по жаре, и когда вы увидели первого верблюда, вдруг вспомнили отца. Он у вас был машинистом и рассказывал, как однажды рано утром вел состав по степи в Средней Азии и увидел впереди прямо на путях верблюдов, они слизывали росу с рельсов. Ваш отец гудит, они врассыпную, а один побежал не в сторону, а по путям, прочь от поезда. Состав уже не мог остановиться, и ваш отец его сбил. Помните?
Ответ:
Да, но откуда вы знаете?
Вопрос:
Откуда, откуда – от верблюда. Того самого. Не смог пролезть в игольное ушко и вот бежал от вашего отца по рельсам.
Ответ:
Но это вас не касается. Ни мой отец. Ни тот верблюд.
Вопрос:
Не хотите – не надо. Нет так нет. На нет и суда нет. Но разве вы сами не видите, что, кроме меня, никому на всем свете и во всей темноте неинтересно ни про вашего отца, ни про того верблюда. Ну, продолжайте, сейчас вы будете рассказывать про третий тост.
Ответ:
При чем здесь третий тост?
Вопрос:
Ну как же, за погибших. Сейчас расскажете, что, как только собрались выпить третий тост за погибших, раздались выстрелы. Вы посмотрели в прибор ночного видения, кто же там стреляет, а это тот самый дед с внуком, который утром вам дыню принес, а вы ему консервов надавали, – дед стреляет, а пацаненок ему заряжает – то самое ружье, из которого ранили доктора Ватсона. Но только это вы там, у себя, герои и жертвы, а здесь вы – захватчики и убийцы. И война не чужая, а ваша.
Ответ:
Неправда. Ничего там моего не было. Поначалу. Когда приехали – зима была, совсем без снега, ветер прямо пробирал до костей, мы в ватниках и то мерзли – а они босиком ходят. Я тогда впервые увидел, как дерево продают на килограммы. Взвешивают, ругаются. Дома в кишлаках чуть ли не из песка. Крестьяне в рваных халатах, совсем нет женщин, около дуканов на корточках сидят то ли нищие, то ли хозяева этих лавок. А на полках чего только нет: и японские магнитофоны, и телевизоры, и часы всех мастей, и парижские духи. И никакой особой вражды вначале не было. Просто все чужое. Помню, не по себе стало, когда увидели, как декханин пашет на быках, а на рогах качается магнитофон, поет что-то заунывное. И потом только понимаешь, что все не так: и мальчишки не мальчишки, и крестьяне не крестьяне. Бежит босоногая детвора за бэтээром: “Шурави, бакшиш давай!” Сперва бросали им банку тушенки или сгущенку. А потом увидел первого мертвого: мальчишке лет двенадцать, а на автомате девять зарубок – значит, девять наших парней. И вот тогда уже, когда стали гибнуть ребята, с которыми успел подружиться, – началось. Очень хотелось отомстить. Особенно за наших, попавших в плен, за то, что они с ними делали. И страшно было самому в плен попасть. А у их пленных вид, будто прямо рады, что скоро сдохнут. Первого хорошо помню – сидит, чумазый, раненый, руки связаны за спиной колючкой, и абсолютно ничего не боится. Весь покорность судьбе. Отрешенность и спокойствие. Очень это угнетающе действовало. Вот и срывались. То кто-нибудь пнет его сапогом, то прикладом ударит, а это заразно – передавалось другим. Потом увидели, что они только от пуль умирают спокойно, с достоинством, и при этом панически боятся бескровной смерти – быть утопленным, задушенным или повешенным. И вот мы их клали под колеса или топили, как раз то, чего они боялись. Тут уж начинали визжать, кричать что-то, вырываться. А это только раззадоривало. Руки ему скручивали и сажали на “ласточку” – это когда чалмой свяжешь его сзади так, чтоб он не мог ни рукой, ни ногой пошевелить. И вот живешь в таком постоянном напряжении, что нужно как-то расслабляться. Мы, когда не на операции, жили в таких временных модулях, и вот соседнему модулю нужно было каждый день какую-нибудь шутку подстроить. Один раз мы им потолок сгущенкой намазали – а там мух столько… Они нам бачок для умывания над головой у двери привесили: дверь открываешь – и все на тебя выливается. А то проверка реакции: учебную гранату в зеленый цвет покрасить и бросить в чужую комнату – кто как отреагирует. Умора! Кто простыней укрывается, кто газетой. Там без шутки никак нельзя. Потому что ночью поднимают и идешь, не знаешь куда. Один раз в ночь перекрыли ущелье и ждем чего-то. Тут караван с гружеными ослами. Мы по ним – огонь. А это жители кишлака везли яблоки на рынок. Их же предупреждали, что комендантский час, а они все равно пошли. Хотели пораньше попасть на базар. И вот мы подошли и видим эти рассыпанные яблоки, спелые, красивые, и досадно так стало, что мирные жители лежат, что ошибка вышла. Так никто из нас эти яблоки даже не поднял. Ни одного яблока никто не взял. Так там и остались лежать.
Вопрос:
Они же сгнили все давно, те яблоки, и ничего от них не осталось!
Ответ:
Я знаю. Но это там они сгнили. А здесь вот они лежат на камнях, прямо светятся изнутри.
Вопрос:
Где здесь?
Ответ:
Вы же сами сказали, что мы все попали на Негритянский остров. Это там, где нас нет, вещи имеют форму, а здесь – суть. Я ведь вас правильно понял? Там, в той горной долине, яблоки сгнили, а здесь, на этом острове, они сгнить не могут. Ничего им не сделается. Так и будут лежать.
Вопрос:
И вы поняли, что добро и зло – это один такой оборотень. Так?
Ответ:
Нет. Еще нет. Ничего я тогда не понял. Понял только, что есть кто-то, кто тебя ведет и может спасти, вот как приметы или талисман. Когда-то в армии был обычай надевать перед боем чистое белье, а теперь все наоборот: перед боевыми не мыться, не бриться, белье не менять – иначе убьют. Есть такие запреты, чего нельзя делать, чтобы обмануть смерть. Вроде как заключаешь с ней договор: я не делаю что-то, а ты меня за это сегодня не трогаешь. Если раненый в полуобморочном состоянии, когда сознание нечеткое, рукой у себя здесь, между ног, потрогал – значит, умрет. Ни в коем случае нельзя. Руки ему надо держать, чтобы не трогал. Нельзя вещи погибшего носить, место его занимать. Нельзя показывать на себе, куда ранили другого. И еще у каждого там был свой личный талисман или правило, и все это нужно было хранить в тайне. Вот я с убитых ничего не брал, даже часы. И замечал, что как только кто-то другой нарушал мое правило – погибал. Но потом-то я понял, что все это ерунда. Про кого что в считалке написано – то с ним и произойдет.
Вопрос:
И негритенок дожил до дембеля и возвратился на тот край острова, где небо блекло, поезда норовят прийти утром, а в церквах надышано, намолено?
Ответ:
Вроде того. В первые дни странно все было. Идешь по улице, забудешься и по крышам смотришь. Выхлоп машины – чуть не кидаешься на газон. И начались мирные будни. И все в них было не по-людски. И очень хотелось их исправить. Все стали устраиваться кто как может, деньги зарабатывать. Мне предлагали всякое. А я гордый был, честный, наивный. Какое-то время работал на рынке охранником. А потом понял, что больше так не могу. Уж больно много мрази кругом. Понял – нужна зачистка.
Вопрос:
И начались мирные будни, ставшие полем битвы, как вам сказали при приеме на работу, света с тьмой. И сначала вы думали, что вы не один, а вас много таких, целый орден рыцарей-светоносцев, фонариками сражающихся со зверем мрака. А поди справься с ним, если тьма такая, что ничего не видно. То есть куда ни плюнь, всюду это чудо-юдо. У вас даже эмблема на рукаве изображала негритенка, который лучом от фонарика, как копьем, пронзает пасть чудища, освещая гланды. Короче, негритенок пошел в ментовку и стал ментом. Так?
Ответ:
Что ж спрашиваете, если все знаете.
Вопрос:
Я знаю считалочку. А вы рассказываете свою историю. По считалочке негритята покупали у одиноких стариков квартиры и убивали их. И это было ваше первое дело. Вы помните?
Ответ:
Еще бы. Думал, уже насмотрелся в Афгане всякого, а тут простое убийство в обычной квартире: приходим, а там такая вонь, что не проветришь. На тарелке прокисшая картошка заросла серым мхом. Стакан из-под кефира – белые стенки потрескались. А в комнате на залитом кровью паркетном полу старая женщина в байковом халате, в розовых штанах, в разорванных чулках. Нога как-то неестественно подвернута. Все в морщинах зеленое лицо с гримасой боли. Что-то вдруг подкатило к горлу и заставило выйти на минуту из квартиры. Стоял на лестничной площадке и курил, пока не успокоился.
Вопрос:
И на обратном пути, уткнувшись фарами в ночной туман, клокастый, нечесаный, ведь это была шерсть того самого зверя, светоносцы обсуждали статью в газете – можно ли обреченным помогать умирать или нет. И решили, что, наверно, все к лучшему – ведь старая пьянчужка, продавшая квартиру за смородиновый лист, все равно оказалась бы на улице и замерзла на помойке, и вообще от бомжей одна зараза.
Ответ:
И к тому же она жила в соседнем со мной дворе. Через день, у меня выходной был, вышел в булочную, прохожу мимо помойки и вижу, как вынесли на двор ее кровать и тюк с бельем. А иду обратно через пять минут – кто-то в шлепанцах уже отворачивает ножки, и рядом стоит жена в бигудях, указания дает, а тюк с бельем уже исчез.
Вопрос:
Короче говоря, поступив на работу в милицию, вы как бы свою жизнь сделали детективом, и каждый день читался, как только что написанная страница. Утром за завтраком заглянешь в считалочку, что там у нас сегодня, – а после обеда все так и происходит.
Ответ:
Да какой там детектив! Заглянешь в считалочку, а там пьяные на улице или домашние скандалы. Или мальчишки нахулиганят. И весь детектив. Один раз был случай, пацаны придумали устроить крушение поезда, чтобы, как они потом объясняли, собрать с людей драгоценности. И вот на перегоне в лесу стали отвинчивать болты. И еще додумались отключить сигнализацию – кусачками перерезали провода под рельсами. А главные, стыковые гайки никак не могли отвинтить. Тогда сбегали к отцу одного из них в мастерскую, принесли специальный огромный ключ. Тут их обнаружил путевой обходчик. Спрашиваю парней: а людей не жалко было бы? Они в ответ ухмыляются. А вы говорите, детектив.
Вопрос:
Но вы же кого-то арестовывали?
Ответ:
Арестовывали. Помню первый арест: ворвались ночью в квартиру, перебудили детей, те кричат, перепуганная жена в халате пьет таблетки, а тот, который преступник, нервничает, идет в пижаме к шкафу одеваться и перед паласом выходит из тапочек при шаге на ковер, а потом входит в них, возвращаясь с ковра.
Вопрос:
А зверь? Где был зверь? Вы же хотели сражаться со зверем.
Ответ:
Где был зверь? Вы же сами сказали, что зверь был туманом. Вот он подступал к самым окнам и терся своей шкурой о балконную решетку. А мы выходили на него рейдом. С нас требовали липы. После каждого рейда нужно отчитываться протокольчиками. Чтобы все видели – рейд прошел не напрасно. А на самом деле ничего, кроме тумана. Напарник меня научил: в будни рисуешь протоколы за всякие там нарушения, а дату на них не ставишь. А когда рейд, извлекаешь протоколы из сейфа и датируешь нужным числом. Но это все в начале. А потом я попал в особую группу. Меня взял к себе Папашка. Мы все так его звали.
Вопрос:
И это была группа, занимавшаяся закрытием особо опасных преступлений?
Ответ:
Да. Но это я не сразу понял.
Вопрос:
Расскажите про Папашку.
Ответ:
Да что про него рассказывать. Был да сплыл.
Вопрос:
Расскажите, потому что он вас любил. У него одни дочери были, а он о сыне мечтал. А тут вы с вашей поперечностью характера.
Ответ:
Это прозвище у него такое было. Он всем в группе в отцы годился. Ходячая легенда отдела – старик еще писал письмо турецкому султану и ловил Гришку Отрепьева, Тушинского вора. Про него рассказывали, что он однажды спас из проруби старушку. А старуха опять полезла в прорубь. Она была сектантка и верила, что если снова креститься и пролезть зимой на реке подо льдом по веревке из одной проруби в другую, то станешь новым человеком, и все старые грехи останутся в старой жизни, а в новой ты – новорожденный младенец. Так вот, когда я понял, в чем дело, то стал в архиве пересматривать закрытые Папашкой дела. Смотрел и просто глазам своим не верил. Беру папку, листаю – это же заказуха, ясно как Божий день! Сами посудите: человек в наручниках – голову кто-то отгрыз. А проходит как самоубийство. Причем на вложенных в дело фотографиях всюду следы чьих-то лап. Это же он, зверь! Сорвался, поехал на место преступления, а там кровавый след. Прямо по свежему снегу. Я иду по отпечаткам, и следы прямиком через трамвайные пути ведут к Дому на площади! Это где все городские власти – милиция, суд, мэрия, сберкасса, почта. Он так и называется – Дом на площади, где пьют растворимый кофе и за окном растворимая дорога. И вот следы идут прямо на ступеньки. И все на улице видели эти следы. Все свидетели. Я их спрашиваю: видите? Кивают головами: знамо, зверь! Я написал рапорт, мол, так и так, требую вернуть дело на доследование.
Вопрос:
Вы чувствовали себя героем?
Ответ:
Нет. Ну, может быть, немного. Это я уже потом осознал, что делаю. А тогда даже был какой-то азарт. Будто я действительно проснулся героем какого-то детектива. Вдруг стало утром интересно просыпаться. Это тебе не рейд по пивным ларькам! Я тогда еще считал, что жизнь должна состоять из происшествий.
Вопрос:
Дело вернули?
Ответ:
Да, но не сразу. Меня вызвал к себе Папашка. Таким перепуганным я его никогда не видел. По считалочке его ожидали объятия белого мишки. И вот он испугался, что уже пора.
Вопрос:
Что он сказал?
Ответ:
Он сказал: “Мы едим говядину, корова ест траву, трава – нас”.
Вопрос:
Это все?
Ответ:
Нет. Еще сказал, что, если бы камень обладал сознанием, он бы думал, что падает на землю свободно, а если бы так не думал, то все равно бы падал.
Вопрос:
Но он кричал? Грозил?
Ответ:
Нет, сидел у окна, смотрел на площадь и говорил, будто сам с собой. Он сказал: “Вот вчера помогал жене – шинковали капусту. А ночью не мог заснуть. Лежу с открытыми глазами, а в окне ветки шинкуют луну. И думал все о тебе – пропадешь ведь”. Вздохнул, потом добавил: “Я, Анатолий Батькович, может, тоже весь не умещаюсь между фуражкой и ботинками. Но раз живешь здесь и сейчас, то, пойми, нужно жить как река – течет и не знает, что зимой надо замерзать. А потом приходит зима, и река замерзает. Надо жить, Толя, вровень с веком и не выходить из его берегов”.
Вопрос:
А вы?
Ответ:
Я сказал: “Нет, Павел Ефимыч, надо жить вровень с собой!”
Вопрос:
Зачем же вы так со стариком. Он же добра вам хотел.
Ответ:
Да знаю я. Знаю. Он тут чуть не расплакался: “Ты ведь мне как сын, думаешь, я тебя не понимаю? И я тоже был молод и хотел раскрывать преступления, страшные и бесчеловечные, руководимый чувством гнева и справедливости. Мне, может, тоже хотелось возиться с обугленными кусочками бумаги, проверять, кто и где был в тот дождливый момент, когда за окном мелькнула почтальонша на велосипеде с полиэтиленовым пакетом на голове, и выяснять, кто поломал ветки у старого земляничного дерева, что цветет под окном библиотеки! Думаешь, мне не хотелось очистить если не весь остров, то хотя бы наш Царевококшайск от всякой мрази, ловить гадов, давить выродков? А потом мне доходчиво объяснили, что рвение – излишне. И какая разница – кто убийца? Кого это интересует, если и так всем понятно, что это – заурядный, мелкий, ничтожный человек! Не Петров, так Сидоров. Послушай, Анатолий, вот я солдатом служил в пустыне, и мы от нечего делать ловили скорпионов. Поймаешь и бросаешь их в кольцо из огня. Хотелось нам, дурням, посмотреть, как они будут кончать самоубийством – ядовитым жалом себе в затылок. Так вот: ни один из них об этом даже не думал, все хотели жить до последнего – пока не сгорали. Понял?” А я ничего тогда опять не понял. Отвечаю ему: “Я кровь видел, и боль, и смерть. Я людей убивал, правых и виноватых. Меня уже на испуг не возьмешь. Ну – убьют. Зато жить не стыдно”. Тогда он как закричит: “Ты еще щенок, а у меня жена и три дочки! И дороже их у меня нет ничего на свете! А ты мне тут про стыдно-нестыдно! Ты сначала ручку своего ребенка в своей руке подержи, а потом будешь про испуг говорить!” И схватился за сердце. Я к нему, а он хрипит: “Пошел вон, сопляк!” Позвонили жене, она приехала, и мы вместе увезли его домой. Пришли, уложили на диван. Она мне говорит: “Подождите, не уходите, я вас чаем напою”. Детей не было, старшая – в институте, информатику изучает, младшие из школы еще не вернулись. У них на подоконниках – помидорная рассада в пакетах из-под молока, а на стенах фотографии. Стала мне рассказывать про всех родственников. Его отец был священником, потом заболел и ослеп, а сын должен был скрывать свое происхождение и писал во всех анкетах, что отец – инвалид, и все боялся, что откроется. Его бабка с материнской стороны пережила четырех детей – все сыновья – и говорила ему: ты у меня за четверых. Во время войны, в эвакуации, в голод его спасла мама – устроилась дояркой и воровала молоко, выносила в грелке, спрятанной на животе. А перед смертью, уже старухой, говорила: не смей хоронить в кольцах, все сними, украдут – продай лучше! А сама жена Папашки, когда кормила младшую, у нее было столько молока, что она сцеживала его тонкими голубыми струйками в стакан, накрывала марлей и звала старших через открытое окно, а те не хотели пить, казалось слишком теплым, приторным, сладким. Она сама пила – не пропадать же добру.
Вопрос:
А что стало с тем делом, которое вернули?
Ответ:
Версию самоубийства замяли. Зато обвинили жену убитого – мол, собрался разводиться, а ей ничего не хотел оставить. То дела месяцами держат – люди в предварилке томятся, а тут все в момент обернули. Суд. Колония.
Вопрос:
А свидетели? Были же свидетели?
Ответ:
Были, да все вышли. А вы бы не испугались пойти и свидетельствовать – со всеми вытекающими?
Вопрос:
Не знаю.
Ответ:
То-то же.
Вопрос:
Что было потом?
Ответ:
Я пошел домой.
Вопрос:
Вас там ждала маленькая слабая женщина, и вам нужно было, чтобы она вас, такого большого и сильного, поддержала?
Ответ:
Наверно, так. Она однажды сказала, что я – настоящий мужчина: снаружи бункер, а внутри детская.
Вопрос:
Как же так получилось, что она, девчонка еще совсем, а с вами, взрослым мужиком, как с котенком?
Ответ:
Это она только с виду Дюймовочка. Я ведь ее в обезьяннике подобрал, в привокзальном отделении. Пьяную привели. Наши ребята с ней побаловаться хотели, а потом отпустить безо всякого протокола – жалко же девчонку. Я им сказал: “Оставьте, это – моя”. И забрал ее к себе. Привез, поставил под душ. Стою и смотрю, как по груди, животу, ногам бегут черные струйки туши. Груди у нее были маленькие, не больше надутой щеки, а соски крепкие, высокие, торчали, как две крыжовинки. И целовалась жадно – с цоканьем зубов. Так она и осталась у меня.
Вопрос:
Но вы ее любили?
Ответ:
Да. Не знаю. Наверно, думал, что люблю. У меня ведь до нее толком ничего не было. Она меня всему учила. И кричала каждый раз так, что соседи начинали стучать по трубе. Один раз я после этого пошел в туалет мыть руку – пальцы были в ней, во всех отверстиях – и подумал, глядя на ее флакончики перед зеркалом, что она все-таки не такая, как все другие. Мне казалось, что я в Афгане кое-что про женщин понял. Туда ведь ехали охотно – заграница, и платили чеками. Можно было накопить на квартиру, привезти что-то – одежду, телевизор – ничего же не было. Времена-то какие были – все только для своих, через закрытые распределители. А что делать, если ты никто и звать тебя никак, но тоже жить по-человечески хочется? Вот и ехали за чеками на войну – работали в госпиталях, при складах, на прачечном комбинате. Сходились с каким-нибудь полковником. Или с прапорщиком – это приравнивалось, потому что у прапорщика склад, а полковник может прапорщику приказать, чтобы что-то принес со склада. Жили они в общежитии – “кошкин дом”. Но с нами, простыми солдатами, они, разумеется, не хотели – кто мы им? Что женщина могла с нас получить? Рваную портянку? И вот мне показалось, что Ленка – совсем не такая. Я ведь кто? Никто, мент с нищенской зарплатой. А привязалась ко мне. Приросла незаметно. И веселая. Смешно рассказывала, как сбежала от своих родителей-староверов. Пошла на нитяную фабрику с вредным производством – пыль от пряжи, – но зато место в общежитии. Потом ушла оттуда и устроилась официанткой в кафе. Рассказывала, как выковыривала грязь из-под ногтей и добавляла в мороженое – рассказывает и умирает сама от хохота. Мне нравилось, как она оттопыривала нижнюю губу и вздувала упавшие на глаза волосы. Она устроилась работать в парикмахерской – и все время стригла меня. Чуть отрастет – стрижет. Мне так нравилось, когда она меня стригла. И еще любил смотреть, как она красится. Все спрашивал: а это для чего? А это? Она смеялась и показывала, смотри, чтобы накрашенные ресницы были еще длиннее, нужно с пудрой и мылом. У нее кончики ресниц слипались лучиками. Один раз вернулся с дежурства поздно, вошел в комнату, а она спала, спрятав голову под одеялом – только волосы стекали по подушке. Меня ребята в отделе предупреждали, что у таких Дюймовочек мысли юркие, как ящерки, но зато входит такая в чужую жизнь, как нож, по рукоять. А я не слушал. Думал, завидуют. Они и завидовали. Один раз мы поехали с ней за город кататься на лодке. К озеру вела тропинка между зарослей ежевики. На Ленке была длинная широкая юбка, цветастая, из какой-то легкой тонкой материи. И вот юбка зацепилась за ветку ежевики и чуть порвалась. Ленка расстроилась, как ребенок. Я ей тогда сказал: “Ленка, ну ты что? Я же тебя люблю”. А до этого никогда еще не говорил.