bannerbannerbanner
Моя жизнь: до изгнания

Михаил Шемякин
Моя жизнь: до изгнания

Полная версия

То, что меня не убивает, делает меня сильнее.

Фридрих Ницше


Страдание обостряет талант… Однако, избыток страдания ни к чему, потому что тогда оно убивает.

Поль Гоген

В оформлении переплёта использована работа Михаила Шемякина “Автопортрет” 1986–1988 гг. (пастель, цветной карандаш на бумаге) из коллекции Жан-Жака Герона (Париж)

Книга иллюстрирована графикой Михаила Шемякина и картиной Винсента Ван Гога “Палата в арльской больнице” (1889 г.)


© Михаил Шемякин, текст, иллюстрации

© Андрей Бондаренко, оформление

© ООО “Издательство АСТ”

Вступление

Моя автобиография – это записки человека, благодарного своей Судьбе, сложному, тревожному, опасному и – несмотря ни на что – прекрасному времени; не совсем обычным родителям, удивительным людям, с которыми довелось встретиться, а ещё невзгодам, тычкам, ударам, падениям и лишениям. Всё это обострило моё восприятие, закалило душу и воспитало характер бойца, солдата и человека, навсегда преданного избранному делу, приучило вниманию к людям, умению оценить их достоинства и смиряться с недостатками.

Читатель не раз столкнётся на страницах этой книги с довольно сложными, малоприятными характерами, с безумными и даже жестокими выходками, с на первый взгляд безвыходными ситуациями. Я должен был пережить их – и возникает вопрос: а чем же тогда так прекрасно это время? Что такого в нём расчудесного, если речь идёт по большей части о нелёгких испытаниях? Я постараюсь ответить.

Моя родословная

Отец

 
Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали.
 
Владимир Высоцкий


В мире немало людей, отрицающих свою связь с родителями и их влияние на характер и судьбу. Но если внимательно всмотреться в себя, проанализировать поступки, привязанности, взгляды, то мы, несомненно, обнаружим огромную связь, то, что передаётся по наследству – как плохое, так и хорошее. И я не раз размышлял о своих родителях и находил в себе множество их черт, вплоть до образа мыслей.


Мой отец – сирота, беспризорник, сын полка, бравый рубака в годы Гражданской и Великой Отечественной войн, кавалер восьми орденов Красного Знамени, офицер, окончивший Военную академию имени Фрунзе и академию Генерального штаба, и – одновременно – дебошир, не признающий ни чинов, ни званий, в пьяном виде гоняющийся с кинжалом за ошалелым от ужаса сынишкой, стреляющий в любимую и терзаемую им красавицу жену. Чуждый карьеризму и денежной наживе, он, по сути, сломал свою военную карьеру, когда, повинуясь долгу чести, встал на сторону опального маршала Жукова. Я надеюсь, что смогу объяснить, почему бесконечно горжусь отцом, считаю его человеком с большой буквы, бесстрашным воином, привившим мне прежде всего понятия мужества, долга и чести. Но и крутой нрав я тоже унаследовал от него – равно как и завещанную им саблю.

…В раннем детстве я страстно желал ему смерти. И эдипов комплекс тут ни при чём. Просто каждый раз, когда отец был сильно пьян, а это случалось постоянно, он не только угрожал, но и много раз пытался на моих глазах убить мою мать. Он гонялся за ней с ножом, с кинжалом, размахивал вытащенной из ножен шашкой, целился в неё из пистолета или же прикладывал его к её виску. Я орал от ужаса, повисал на его руке, обхватывая ладошкой дуло пистолета, надеясь, что она может остановить пулю и спасти мою маму от смерти. Сколько раз до хрипоты в горле, сквозь слёзы и рыданья кричал одну и ту же фразу: “Папа! Папочка! Не убивай маму!!!” И каждый предмет в доме превращался в моём воспалённом сознании в орудие убийства, убийства любимой мной мамы – красивой, высокой, стройной, умной и любящей меня и мою маленькую сестрёнку Танюшу, читающей мне стихи и поющей песни.

Кухонные ножи, вилки, бутылки – всё могло стать в руках пьяного отца страшным оружием. Мне хотелось вынести из дома и спрятать все вещи, которыми отец мог бы воспользоваться. Но куда там! На стене висели перекрещённые кавказские кинжалы, несколько шашек и сабель, а главное – это пистолет, с которым отец никогда не расставался. Я ненавидел все праздники, дни рождения, Новый год. Потому что накануне в моей детской душе поселялись страх и тревога: а папа в этот вечер не убьёт маму?

Иногда за день или за два до начала праздника я подходил к отцу и тихим просительным голосом говорил: “Папа, а ты не убьёшь маму?” Отец, свирепо сверкнув серыми глазами, резко бросал: “Не говори глупости! Марш отсюда!” И я, понурившись, отходил. А праздничный вечер, как дурной, кошмарный сон, оканчивался теми же сценами, теми же криками: “Юля! Я убью тебя!” – “Убивай, сволочь!” – “Папочка! Папа! Не убивай! Пожалуйста, не убивай маму!”

Моя маленькая сестрёнка, проснувшаяся от воплей и криков, вылезала из кроватки и молча, забившись в угол, сжавшись в комок, смотрела на происходящее широко раскрытыми от ужаса голубыми глазами. Лучше бы она кричала, как я, или плакала… Потому что однажды ночью мать, подойдя к её кровати, увидела, что тельце спящей дочки дёргается и изгибается в конвульсиях. Срочно вызванный полковой врач долго сидел у кровати, наблюдая за дёргающимся телом. Уходя, строгим голосом произнёс: “Будете в присутствии ребёнка продолжать дебоширить, ваша дочка будет выделывать эти движения не только во сне, а и проснувшись. На научном языке эта болезнь называется «хорея», а в народе зовётся пляской святого Витта”.

Возникало ли у меня чувство обиды за те ужасные сцены, которые пришлось мне пережить в детстве по вине моих родителей? Нет! Обижаться на пьяные страшные дебоши, на то, что детский возраст не принимался во внимание, как было бы положено в нормальном обществе? Опять же – нет! Надо помнить, что само время, которое я описываю, тоже не было нормальным. Я рос в среде военных офицеров. Многие из них, как и мой отец, были участниками Гражданской войны, прошли всю Великую Отечественную. Сказать, что психика у большинства из них в норме, было бы неточно. Пьяные скандалы со стрельбой, увечьями, драками и бесконечными сценами ревности, выяснениями отношений были в порядке вещей.

Ну а дети? А что – дети? На них никто особо внимания не обращал, с ними не церемонились, не цацкались. “Вырастут – многое сами поймут. Мы в детстве и не такое видели и не такого насмотрелись!” Так рассуждали наши родители. Подчёркиваю, я говорю о воинской среде, и среде особой – кавалерийской. Вероятнее всего, дети моего поколения, у которых были штатские родители, росли в атмосфере, весьма отличной от нашей. И разумеется, мы – мальчишки, девчонки – поведение наших родителей не обсуждали и тем более не осуждали. Мы о них вообще не говорили. Да и о чём говорить. Отцы пили у всех, жён били, нас, пацанов, лупцевали…

Повзрослев, мы начинали осознавать, кто же были на самом деле наши отцы, рассматривали их воинские награды – а их было немало – и преисполнялись гордости за своих боевых папаш. Нам, мальчишкам послевоенного времени, многое становилось понятным. Какого отеческого тепла я вправе ожидать или требовать от моего отца, всматриваясь в трагическую судьбу шестилетнего кабардинца, потерявшего от рук революционеров родителей? Убийство их, произошедшее на его глазах, он будет помнить всю жизнь. Судьба привела мальчишку в Москву, вместе с другими беспризорниками он околачивался на Хитровом рынке, добывая пропитание воровством с прилавков зазевавшихся торговок. Их ловили, били, сажали в каталажку. Вызволял их из беды добрый дядя Гиляй – тот самый Гиляровский, так прекрасно описавший Москву того времени. Отец с благодарностью вспоминал своего спасителя, которого, как и в детстве, именовал дядей Гиляем. На этом же Хитровом рынке судьба свела маленького кавказца с другом его отца – белым офицером Петром Шемякиным, усыновившим сироту. И Мухамед Карданов становится Михаилом Петровичем Шемякиным. “Бог – дал, Бог – взял”. И через два года мой отец снова на Хитровом рынке среди своих старых друзей – беспризорников, поскольку приёмный отец Пётр Шемякин приговорён революционным трибуналом к расстрелу. И снова воровство хлеба из-под носа торговок, снова поимки, снова побои. Но спасает его на этот раз не дядя Гиляй, не белый офицер, а здоровенный красный кавалерист – казак Пилипенко. И вот кавалерийская бригада под командованием комбрига Георгия Константиновича Жукова пополняется девятилетним красноармейцем – Михаилом Шемякиным.

Для кабардинского мальчика верхом на коне – вещь привычная. В тринадцать лет кавалерист Шемякин дважды, будучи сам раненым, выносит на крупе своего коня из вражеского окружения раненого комбрига. И два ордена Красного Знамени под номером 7 и 13 прикрепляются к его гимнастёрке. Бурное, кровавое время Гражданской войны, конные атаки, засады, перестрелки и взятие и потеря городов, сёл, деревень. Казни, изуверства, песни, пляски – всё это тянется годами… На короткий срок банды под командованием батьки Махно соединяются с Красной армией и мой отец становится адъютантом знаменитого анархиста. Участвует в конных схватках, в попойках по случаю очередных побед и наблюдает безумства, устраиваемые бесшабашным Махно. Переодевание в женские сарафаны, платья и салопы, кружение в них на каруселях, сопровождаемое пьяными криками, песнями, бранью и беспорядочной стрельбой в воздух и по случайным прохожим. Эта отчаянная бесшабашность сорвиголов из Гуляйполя навсегда наложила отпечаток на характер и поведение моего отца. Плевать на всё – на чины, звания, порядок, карьеру и мнения. Плевать, как и что подумают!

 

Достаточно посмотреть на серию работ моего учителя Александра Тышлера, рисовавшего по памяти анархистские гульбища, – “Махновщина”, – или иллюстрации к поэме Сельвинского “Уляляевщина”, где изображён кривляющийся перед зеркалом Махно, переодетый в женское платье, связанные трупы врагов – их волокут по пыльным дорогам несущиеся вскачь кони, – чтобы понять и почувствовать ту бредовую атмосферу, царящую в знаменитом Гуляйполе.

И многое для меня становится ясным и понятным. Танцы на банкетном столе в нижнем белье среди ошеломлённых гостей? Ну подумаешь! У батьки и не такое выделывали! Хорошо ли, плохо ли, но и я унаследовал отцовский похуизм. Это проявится потом в моих бурлескных хеппенингах с пьяным Кокой Кузьминским, с голыми натурщицами и переодетыми в причудливые костюмы полупьяными друзьями. В безумных попойках в кабаках с цыганами, с дебошами и драками на улицах Ленинграда, Парижа, Нью-Йорка.

Вот где гнездятся корни моих “Петербургских карнавалов” и множества листов с гротескными образами и сюжетами.

Отец был не только настоящим джигитом, способным вытворять чудеса верховой езды и одним из немногих умевшим в конных схватках “развалить до седла” врага, но и вообще человеком страстей, с необычными интересами, переданными мне по наследству.

О некоторых расскажу. Пристальное вглядывание в лик Смерти проявилось у него в раннем возрасте… Повсюду он возил с собой и вешал на стене кабинета три чёрно-белых репродукции с картин разных художников. Одна из них изображала боготворимого отцом Наполеона I с супругой Жозефиной. Вторая – автопортрет Арнольда Бёклина: художник с палитрой перед мольбертом прислушивается к мелодии, которую за его спиной играет на скрипке осклабившаяся Смерть. И третья картина, особенно поразившая меня, – знаменитый “Апофеоз войны” Василия Верещагина, на котором изображена пирамида из человеческих черепов. Это полотно напоминало отцу его юность времён Гражданской войны. На окраинах деревень он находил подобные го́ры черепов, и, пока другие красные кавалеристы бегали по деревне за курами и бабами, отец сидел до наступления сумерек у этой горы́ черепов, брал в руки череп и старался определить, как был вычеркнут из жизни его “владелец”. Было ли это пулевое или осколочное поражение, правильно ли был нанесён сабельный удар – скользящий или прямой. Всё это должно было пригодиться в бою. Чтобы выжить, надо научиться убивать.

Пройдут десятилетия, и я буду вглядываться в десятки, сотни, тысячи черепов, изображённых на картинах, рисунках, гравюрах и скульптурах разных мастеров и эпох. И буду рисовать не один раз любимого моим отцом императора Бонапарта, буду изучать его “Максимы и мысли узника Святой Елены”. А в моём балете “Щелкунчик” появится Бонапарт в виде воинствующего крысёнка. Бёклин станет моим любимым художником, его “Автопортрет со Смертью, играющей на скрипке” и “Апофеоз войны” Верещагина будут выставляться на мною организованных выставках, посвящённых образу Смерти.

Живя в Америке, я напишу шестиметровый триптих, посвящённый трагической судьбе узников фашистских концлагерей, на котором будут изображены три громадных простреленных человеческих черепа на фоне кровавых надписей: “Бухенвальд, Дахау, Аушвиц”. Создам большую серию картин “Кёнигсбергские натюрморты” – с изуродованными войной черепами погибших солдат. Увеличу и отолью в бронзе для своего парка череп гидроцефала, на котором будет плясать и разыгрывать из себя ворона гениальный клоун Слава Полунин. Потом с моего согласия он сделает себе копию этого черепа в стеклопласте, приделает к нему с двух сторон колёса от старой телеги, присобачит деревянные оглобли, и мы будем поражать и восхищать венецианцев, раскатывая по площади Святого Марка во время венецианского карнавала. Слава в костюме Пульчинеллы потащит этот череп в сопровождении “лицедеев”, наряженных в костюмы по моим эскизам, с пьяным и талантливейшим Антоном Адасинским, изображающим Дьявола. Он будет возлежать в чёрном плаще на вершине черепа, играть на флейте и нести ахинею на выдуманном языке. А замыкать это бурлескное шествие, обозначенное Memento mori, будет пластичный и гибкий Анвар Либабов. На ходулях, в развевающихся чёрных лохмотьях, он будет изображать Ворона, которому и положено кружить над черепами.

Вот как – через черепа – взгляд отца из тех далёких времён трансформировался в творчество его сына.

С госпожой Смертью отец познакомился в совсем юном возрасте, и долгие годы Гражданской и Отечественной войн она была всегда рядом с ним. На бескрайных полях конных битв он видел её леденящие душу посевы: отрубленные руки, ноги, головы. Она выбивала из седла его боевых друзей, а утрата старшего товарища генерала Доватора заставила отца первый раз в жизни принять боевые сто грамм. Пристально вглядываясь в страницы жизни отца, я старался понять, что же сделало его таким – вспыльчивым, резким, неудобоваримым для начальства, любимым для простых солдат, бесшабашным, жестоким и добрым, бескорыстным, нетерпимым к крохоборству, холодным аналитиком исторических войн, изучающим и преподающим логику, пьющим дебоширом, не пропускающим ни одной юбки и одновременно до гроба любящим одну-единственную женщину – мою мать. Странный и непохожий всегда! И я, обладая нелёгким характером, накуролесивший в жизни немало, нахожу в себе хорошее и не очень, бесшабашное, бурлескное и аналитическое, и, что уже точно (не знаю, хорошо это или плохо), эту непохожесть на других, пожалуй, во всём.

…Многоликая госпожа Смерть чем-то заворожила моего отца с мальчишеских лет и до того момента, когда во время очередной пьянки решила остановить его сердце. Мысли о смерти в военное время неотступно преследуют бойца. Направит ли она вражескую пулю в его грудь, изрешетит ли тело минными осколками, снесёт ли с плеч лихой шашкой голову или заставит дожидаться её – костлявую – неподвижным обрубком в нищенском приюте. Её пугающие образы отец запечатлевал в многочисленных фотографиях. Сделанные им во время Второй мировой, они хранились в роскошно переплетённых немецких семейных альбомах, найденных в захваченных городах. Вместо довольных отцов семейств с упитанными жёнами и откормленными детьми были вклеены фотографии вмёрзших в российские снега и льды трупов солдат “непобедимой” армии бесноватого фюрера. Эти альбомы я часто перелистывал, когда отца не было дома, и, вглядываясь в обезображенные лица и тела, мысленно сравнивал их с кёнигсбергскими останками фашистских солдат и офицеров, на которые мы с ребятами натыкались во время исследования чердаков и подвалов заброшенных домов. Пройдут годы, и я изрисую сотни альбомов образами госпожи Смерти в самых разных её проявлениях. А моё исследование образа Смерти в скульптурах, мозаиках, фресках, картинах, гравюрах, рисунках и фотографиях будет продолжаться десятилетиями.

Как ни странно, но чем дальше, тем больше я осознавал и понимал, какое влияние оказал на меня отец, из всех видов искусств, имеющий отношение только к военному, не проявляющий ко мне никакого внимания, не интересовавшийся мною. И именно этот человек, прошедший две кровавые бойни, до мозга костей до конца своих дней оставаясь солдатом, сформировал меня для нелёгкого пути художника гораздо больше, нежели моя мать – талантливая актриса, связанная по театральной и киносъёмочной площадке с крупнейшими деятелями искусства. Да, она уделяла моему приобщению к искусству немало времени, но своим давлением на мои взгляды, постоянным контролем будила во мне дух противоречия и отрицания

Не знаю, передаются ли музыкальные пристрастия от отца к сыну, но то, что любил слушать отец, полюбил впоследствии и я. Музыкальные вкусы моего отца были не совсем обычными для круга советских офицеров того времени. Отец любил английские и американские песни тридцатых, сороковых годов. Особой любовью пользовались мексиканские. Из русских песен он слушал Лидию Русланову, Клавдию Шульженко и цыганские песни Ляли Чёрной, с которой у него был роман. Из патриотического репертуара слушал одну лишь “Песню о Щорсе”.

Ну что ж, весь этот “музыкальный набор” дорог и мне. В кабацких загулах в Париже и Америке я орал песню о раненом красном командире Щорсе, ведущем сынов батрацких сражаться за новый мир. Я буду, обливаясь пьяными слезами, слушать великих могикан цыганской песни – Володю Полякова, Алёшу Дмитриевича – и запишу и издам их пластинки. И у меня будет роман с молодой цыганской певицей. Разумеется, мои музыкальные пристрастия не ограничатся песнями Нэта Кинга Коула, или Эллы Фицджеральд тридцатых годов, или мексиканскими песнями времён Панчо Вильи. Любовь к музыке будет включать симфонии, оперы от добаховского периода до Шёнберга, Берга, Веберна и Штокхаузена. Но “музыкальный набор” отца останется навсегда любимым, я буду слушать удивительные голоса Клавдии Шульженко, Лидии Руслановой, к ним прибавятся Леонид Утёсов и Марк Бернес.

Итак, влияние отца на мои музыкальные вкусы я себе уяснил. Но что же ещё? Эстетике одежды, обуви, головного убора отец придавал большое значение всегда. Даже во время войны 41–45-х он умудрялся где-то заказывать хромовые сапоги с квадратными носами. Тулья и козырёк фуражки перекраивались по его рисунку. Китель подгоняли в талию. Серое сукно шинели должно было слегка отливать синеватым цветом и быть особой кавалерийской длины. На зиму заказывалась офицерская бекеша с каракулевым воротником, явно выплывшая из царских времён. Летом к щегольскому мундиру прибавлялся английский стек, который отец носил под мышкой, время от времени постукивая им по голенищам своих сапог. Сохранились фотографии, где отец в костюме английского покроя с чёрным цилиндром на голове.

Ну а младший Шемякин, то есть я, в шестидесятые годы в Ленинграде заказал у подпольного сапожника кожаные туфли с длинными квадратными носами, на высоком каблуке, сделанные по моим эскизам, сшил по бедности из брезента расклёшенные брюки с кожаными вставками, выкроенными из рваного пальто, купленного на барахолке.

По моим же эскизам для меня и моих друзей шьются красные жилеты с латунными пуговицами, нарытыми у старьёвщиков. Раздобываются полосы сыромятной кожи для лошадиных подпруг, и из них режутся широченные декоративные пояса, для которых подпольный мастер по металлическим изделиям изготовляет тяжёлые пряжки (по моим рисункам). Из приобретённого на толкучке старого кожаного пальто сооружается подобие старинного сюртука розоватого цвета. Почему розоватого? Оборотная сторона обычного чёрного кожаного пальто оказалась необычайного розоватого цвета, ну просто тициановского (только нужно было неделю скоблить её тонким наждаком). Сюртук получился настолько красивым, что впоследствии его выманит у меня сын Дины Верни Оливье и увезёт с собой в Париж. Что касается головного убора, то мой друг Юлик Росточкин подарил мне необычного фасона фетровую шляпу своего покойного отца.

Пройдут годы, и в изгнании я буду носить сшитые по моим эскизам сапоги из хромовой кожи с квадратными носами, приталенное длиннющее пальто, напоминающее кавалерийскую шинель, а на голову буду иногда нахлобучивать любимый отцом чёрный цилиндр или военную фуражку с изогнутым мной лично козырьком. Итак, экипировка моего отца сказалась на моих вкусах в одежде и обуви.

В полку, которым он командовал после войны, отец создаёт ансамбль танцев Северного Кавказа и Грузии. И, сам великолепно танцуя, учит лезгинке и кабардинке молодых танцоров. Меня он тоже решил обучить кавказским танцам. Надо было танцевать на носочках, то есть на согнутых пальцах ног! И я с согнутыми пальчиками голых ног должен был ходить по паркету пола, подпрыгивать, опускаясь опять же на согнутые пальчики ног. Боль сначала невыносимая. Кожа на сгибе пальцев стирается мгновенно, и ты идёшь со слезами на глазах на так называемых носочках, оставляя красные пятна по всему паркету. Но потом кожа на сгибе пальцев дубеет, и ты можешь надеть ноговицы (сапоги из тонкой кожи, которые правильнее было бы назвать кожаными чулками). И перед выходом взрослых танцоров на сцену вихрем врывался мальчишка в черкеске, в ноговицах и с папахой на голове, кружась на носочках, выкрикивая тонким голосом: “Асса!” И этим маленьким танцором был я. А за мной на носочках, плавно передвигая ногами в ноговицах, в чёрных черкесках с газырями на груди, размахивая шашками, появлялись артисты папиного ансамбля.

На Красной площади отец, владеющий в совершенстве искусством джигитовки, устраивал феерические состязания кавказских наездников, в которых и сам принимал активное участие. А уже будучи в угнетающем его запасе, в 1958 году по приглашению киностудии “Ленфильм” выполняет сложнейшие конные трюки в батальных сценах на съёмках картины “Кочубей”.

Пройдут десятилетия, и я на сцене Мариинского театра создам свою версию “Щелкунчика”, где будут рубиться, размахивая саблями, волшебные куклы Дроссельмейера.

 

Зимой в Америке по настоятельной просьбе “бесноватого режиссёра” Кипы Бальчева, снимающего бесконечный фильм обо мне, я поскачу в пургу по заснеженной дороге на исландском коне, поскольку кони других пород по глубокому снегу не ходят.

А в 2012 году по приглашению коменданта Московского Кремля буду на фестивале военных оркестров “Спасская башня” работать с кавалеристами. Костюмы их были сшиты по моим эскизам, попоны на лошадях расписаны мною. Они будут гарцевать на Красной площади – там же, где устраивал показательные скачки мой отец.

Конь для горца – явление особое. Сегодня на Кавказе шутят, что если взять ДНК у кабардинца, то выяснится, что он наполовину конь. Отец боготворил коней. Я тоже не считаю коней земными существами. Когда смотрю в их глаза, мне кажется, что я заглянул в какой-то иной, ни на что не похожий сказочный мир. В моём сознании отец и конь были едины, и, может, поэтому я назвал его про себя Красным Кентавром и сделал немало рисунков и картин с изображением красного кентавра в будёновке, с шашкой в руке. Моё многолетнее исследование “Кони в искусстве” насчитывает десятки тысяч изображений. Но собак и котов отец также не обделил любовью. И любовь к четвероногим друзьям привилась мне с раннего детства. Собаки и кошки – эти удивительные существа – сопровождают меня всегда и повсюду. Их изображениями полны десятки толстенных папок. Разные эпохи, разные мастера-анималисты. И в этом тоже моя связь с отцом и бесконечная ему благодарность.

Почерк у отца был идеальный – каллиграфический. Многочисленные блокноты были исписаны исследованиями стратегии боёв разных стран и эпох, особенно его интересовали истории древних китайских войн различных династий. В каждый блокнот были добавлены схемы битв, великолепно вычерченные тушью и цветными карандашами. Я уверен, что кроме обязательных упражнений в чистописании в школьные годы любовью к каллиграфии, приведшей меня к пристальному изучению китайских, японских иероглифов, я опять же обязан генетическому наследию отца.

Скрупулёзный, тщательный анализ исследуемого объекта или явления, присущий старшему Шемякину, передался и младшему. И вот уже свыше полсотни лет я кропотливо собираю и пристально изучаю, анализирую и сопоставляю творческие находки мастеров изобразительного искусства разных стран и эпох. Видимо, и здесь “дотошливость” моего отца в изучении военных дел и стратегий досталась мне в наследство.

Страсть к анализу и сопоставлению была заложена в роду Кардановых ещё в далёкие времена. Сохранилась книга одного из моих предков, жившего в шестнадцатом веке в Италии, – Джироламо Кардано. В ней собрано бесчисленное количество гравюр с лицами мужчин и женщин, испещрёнными морщинами различной длины. Джироламо Кардано занимался сопоставлением и анализом линий морщин, делая из этих наблюдений свои выводы. Ну что ж, в двадцать первом веке один из Кардано по имени Михаил заполняет полки с многочисленными папками, где собраны тысячи изображений самых разнообразных морщинистых лиц и гримас. “Лицо, морщины и гримасы в искусстве”. Итак, от Джироламо к отцу, а от него ко мне…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru