bannerbannerbanner
Экономические эксперименты. Полные хроники

Михаил Румер-Зараев
Экономические эксперименты. Полные хроники

Полная версия

Более ста лет спустя после восторгов Вольтера и Монтескье представитель марксистского мышления Поль Лафарг, видимо, усматривая в парагвайском опыте ростки того, что впоследствии будут называть казарменным коммунизмом, писал, что республика иезуитов «ни в каком случае не была коммунистическим обществом, где все члены принимают равное участие в производстве сельскохозяйственных и промышленных продуктов и равные имеют права на произведенные богатства. Она была скорее капиталистическим государством, где мужчины, женщины и дети, осужденные на принудительную работу и телесное наказание, лишенные всяких прав, прозябали в равной нищете и равном невежестве, как ни блестяще процветали земледелие и промышленность в стране, как ни велико было изобилие богатств, производимых ими».

Приют скитальцев. Вольные парагвайские земли и до сей поры манят переселенцев из разных стран Старого света, несущих в своей судьбе следы исторических конфликтов, войн, революций, религиозных исканий. Поэтому где-нибудь на плоскогорье Чако можно встретить и русских, и украинцев, и немцев. А в поселке менонитов, которых немало в Парагвае, может возникнуть мысль о том, как в дальней исторической дали, в том самом XVI веке, когда по этой парагвайской пампе проходили отряды конкистадоров, в Германии со страшной жестокостью подавляли очередную реализованную утопию – Мюнстерскую коммуну анабаптистов. И уязвленный этой жестокостью протестантский священник Симон Меннон создавал на основе анабаптистского перекрещенчества свое учение, полное евангельского гуманизма.

А потом сотни тысяч его последователей скитались по свету, уходя от воинской обязанности и готовые ехать куда угодно, лишь бы не брать в руки оружие. Путь их пролегал из Германии в Российскую империю, где их привечала Екатерина, а потом в Новый свет и в том числе в Парагвай, где селились они кучно, сохраняя, как и в России, язык, культуру, религию.

И уже в нынешние времена такие же немцы-скитальцы, изведав сибирские морозы и казахстанские пыльные бури, вернувшись на историческую родину и, не обретая себя в сегодняшней германской действительности, продолжая свое бесконечное странствие, отправлялись в Парагвай. Их было немного – сотни, но они откликались на очередной утопический проект под названием «колония Нойфельд».

Здесь сказывалась не религиозная проповедь, а обыкновенная современная реклама. «Хотите получать 300 евро в месяц дополнительно к вашим доходам? Или жить в стране круглого лета, среди своих земляков?» – вопрошала выходившая в Германии русскоязычная газета «Земляки». И разъясняла, что некий предприниматель из русских немцев по имени Николас Нойфельд купил в Парагвае 26 тысяч гектаров отличнейшей земли и продает теперь своим соотечественникам отдельными участками по цене две-три тысячи евро за гектар. И если вы купили, скажем, с десяток гектаров, то можете переселяться и осваивать свою землю, а если пока не хотите уезжать из Франкфурта или Дюссельдорфа, то сдайте участок в аренду кооперативу, основанному тем же Нойфельдом, и будете получать прибыль. Считайте, что вы приобрели недвижимость, которая приносит вам доход. И вот уже существует поселок со всей инфраструктурой – школой, больницей, мясокомбинатом и молочным заводом – и добрая сотня русско-немецких семей живет там, занимаясь привычным для них еще в России сельским трудом. Ну а другие готовились к переезду, приглядывались и приезжали в эту пампу, примеряя на себя новую жизнь.

А реклама все манила и манила. Ах, какая земля, рассказывали интервьюируемые переселенцы, хоть на хлеб ее мажь, по два урожая собираем, а какие здесь реки, какая рыба, ее не ловят, а из ружья стреляют, какие здесь теплые дожди, какие рассветы и закаты, какие фрукты и овощи. А главное – люди, свои, чистые, не испорченные городской жизнью, такие же, как вы, российские крестьяне немецкого замеса.

Каков сюжет? Так и вспоминается старый советский анекдот о том, как на правлении колхоза обсуждали, что делать с двумя тоннами авиационной фанеры, которую колхозникам подарил завод, то ли коровник подлатать, то ли трибуну в деревне сделать, чтобы начальство на ней демонстрацию приветствовало. А дед Михей сказал: «Давайте лучше сделаем из этой фанеры ероплан и улетим на нем к ядреной матери».

Не сбылось. Вся эта парагвайская идиллия оказалась обыкновенной «панамой», организатор проекта сел в тюрьму, а доверчивые мечтатели потеряли свои деньги.

Часть вторая
Столетие поисков

I. Военные поселения

Этот проект приписывают Алексею Андреевичу Аракчееву, но мало кто знает, что он был противником его, предлагая сократить солдатскую службу с двадцати пяти до восьми лет и создавая из отслуживших солдат армейский резерв, что нельзя не признать и здравым, и гуманным предложением. Идея же военных поселений, то есть прикрепления солдат к земле, принадлежала самому государю, прозванному Благословенным (почти у всех Романовых были эти присвоенные им молвой постоянные эпитеты – то комплиментарные – Великая, Освободитель, то гневно-уничижительные – Палкин, Кровавый). Так вот военные поселения являлись «любимой игрушкой» Александра I Благословенного.

Трудно себе представить, сколь противоречива и загадочна была личность этого государя. Как сложно формировался его характер при дворе у бабки, у которой на старости лет любовники были почти в возрасте старшего внука, а потом при гневливом и психически неуравновешенном отце, о заговоре против которого он знал, и отцеубийство так и висело над ним проклятием все его царствование. И европейское воспитание прекраснодушного Лагарпа, и единоборство с Наполеоном, и Венский конгресс, где он предрекал будущее Европы, и пылкие порывы молодости, сменившиеся мистической ипохондрией зрелости, и, наконец, сама внезапная и таинственная смерть его, породившая слухи об уходе в народ – всё, всё было соткано из противоречий, из душевных взлетов и падений. Он ведь и крестьян пытался освободить, чувствуя себя просвещенным европейским монархом. Двенадцать сановников получили повеление разработать освободительный проект, и лучшим из них оказался аракчеевский. Да-да, этот отвратительный «дядька» царев, «сутулый, с низким волнистым лбом, с небольшими страшно холодными глазами, с толстым, весьма неизящным носом в форме башмака, длинным подбородком и плотно сжатыми губами, на которых никто кажется, никогда не видал улыбки или усмешки», этот сухарь и зануда, чье имя стало символом жестокого угнетения – аракчеевщины, именно он был автором проекта освобождения крестьян, который полвека спустя осуществил Александр II.

Но слухи об этом проекте, распространившись, вызвали такие гнев и возмущение дворянства, что Александр I ощутил над своим престолом тени задушенных отца и деда. И тогда возник другой план – создания военных поселений, где будут жить раскрепощенные солдаты-крестьяне. Раскрепощенность стала мнимой, зависимость и тяготы этой жизни оказались куда более тяжелыми, чем у крепостных. Но Александру казалось, что, когда полоса военных поселений протянется через всю Россию, тогда он сможет опереться на эту новую опричнину, подчиненную вернейшему, «без лести преданному» слуге, и уже не страшны будут никакие дворянские заговорщики, в роли которых обычно выступали гвардейцы.

Однако это причина личная, за который стоял вечный страх российского самодержца, чья власть была ограничена лишь цареубийством. Имелись и другие поводы – социально-экономические. После войны 1812 года, разорения районов боевых действий и дорогостоящих заграничных походов страна находилась в состоянии тяжелого финансового кризиса. На содержание армии уходила половина государственного бюджета, рекрутские наборы лишали помещиков рабочих рук. Система военных поселений должна была сократить расходы на содержание армии, ликвидировать рекрутские наборы в мирное время и расширить социальную базу самодержавия за счет военно-земледельческого сословия.

Вообще-то идея эта была не нова. В последние годы екатерининского царствования в Петербурге появился утопический роман князя Михаила Михайловича Щербатова «Путешествие в землю офирскую», где среди разных свойств идеальной монархии излагалась система организации войск. «Каждому солдату дана меньше обыкновенного хлебопахаря, однако, довольная земля, которую они обязаны обделывать: треть же из каждой роты, переменяясь погодно, производит солдатскую службу; а и все должны каждый год собираться на три недели и обучаться военным обращениям, а во все время, в каждый месяц по два раза…»

В жизни офирян «все так рассчитано, что каждому положено правило, как ему жить, какое носить платье, сколько иметь пространный дом, сколько иметь служителей, по сколько иметь блюд на столе, какие напитки, даже содержание скота, дров и освещения…»

Стремление к регламентации всех проявлений жизни, к прусской военизированной дисциплине было в крови у российских монархов, из поколения в поколение рождавшихся от германских принцесс. И в Аракчееве Александр и Павел ценили четкость, деловитость, дисциплинированность. То обстоятельство, что граф Алексей Андреевич был противником военных поселений, нисколько не помешало назначению его руководителем этого проекта. Государь знал, что, откровенно высказав свое мнение, Аракчеев тем не менее будет неукоснительным и ревностным исполнителем верховной воли. Тем более что у себя в Грузино, в пожалованной Павлом вотчине, граф создал идеальное с точки зрения Александра поселение, которым царь не раз любовался, бывая в гостях у своего фаворита, и которое послужило прототипом будущих военных поселков.

Любоваться в Грузино было чем. Просторные избы на каменном фундаменте, к которым вели аккуратные дорожки, дороги с твердым покрытием, пруды, обсаженные деревьями. Каждый крестьянин имел лошадь и несколько коров, правда, свиней держать не разрешалось во избежание грязи. Граф был любителем чистоты. Барский дом сравнительно скромный, небольшой, но дворня – в ливреях, имелись оркестр и хор певчих.

 

Жизнь была достаточно сытная, но дисциплинированная. Порядок соблюдался во всем, и на каждый случай жизни имелось графское предписание. Было письменное положение о метелках для подметания улиц, о занавесках на кроватях, об окраске крыш, об обязанностях каждого члена крестьянской семьи. Имелся приказ, по которому «всякая баба должна ежегодно рожать, и лучше сына, чем дочь». Барину представлялись списки неженатых и незамужних, и делались пометки, кого и на ком женить. За поведением крестьян устанавливалось тайное наблюдение. Строгая система телесных наказаний увенчивалась «нравственной» карой: наказанный должен был писать графу покаянное письмо с обещанием исправиться. Надо полагать, что грамотных было достаточно для сочинения таких писем.

Конец этого утопического эксперимента, столь напоминающего нам опыт парагвайских иезуитов, известен. После 25 лет такого существования крестьяне взбунтовались и убили царившую в Грузино графскую любовницу Настасью Минкину. Мудрено, что они не сделали этого раньше.

Тонкий знаток провинциальной России Николай Семенович Лесков выразил это противостояние европейского начала и русского национального характера в рассказе «Язвительный». Мужики там взбунтовались и побили англичанина-управителя, который требовал порядка и наказывал не привычным мордобитием и сечением розгами, а тем, что сажал провинившегося мужика на стул, привязывая к нему ниткой. Такое наказание и привело к бунту. У рассказа есть трудно передаваемый психологический подтекст, заставляющий раздумывать над этим сюжетом, уходя мыслями в глубины российской истории.

Однако вернемся к военным поселениям. Проект начал осуществляться в 1809 году в Белоруссии, но был прерван войной и широко возобновился в 1815 году сначала в Новгородской губернии, где располагалось образцовое Грузино, да и Петербург был неподалеку, а потом – на Украине. Селили ротами на казенных землях, в сущности, закрепощая государственных крестьян.

Это земледельческое войско формировались из солдат, прослуживших не менее шести лет в армии и женатых, и из местных жителей в возрасте от 18 до 45 лет. Те и другие именовались хозяевами. Остальные крестьяне зачислялись в помощники хозяев и входили в резервные воинские подразделения. Дети поселенцев с семилетнего возраста зачислялись в кантонисты, а с 18 лет переводились в воинские части. С 45 лет поселенцы уходили в отставку, но несли службу в госпиталях и по хозяйству. Жизнь строго регламентировалась, круглый год крестьяне проходили помимо земледельческих работ военное обучение, подвергаясь в случае провинностей телесным наказаниям.

До конца царствования Аракчеев неуклонно выполнял волю Александра, доведя численность поселенцев до 800 тысяч человек, создав целое государство в государстве, которое иногда сотрясали бунты (выдержать такую жизнь было нелегко), но, тем не менее, оно существовало полвека, неся в себе порядки и правила жизни, заложенные его основателем.

Аракчеев добился хорошего продовольственного и хозяйственного обеспечения подчиненного ему войска, заботился об обучении людей грамоте. В поселках не знали, что такое нищенство, бродяжничество, пьянство. Вводились разные хозяйственные новшества: многополье, улучшение породы скота и сортов семян, применялись удобрения, использовались советы видных агрономов, учреждались госпитали, школы. В результате удалось создать безубыточное хозяйство и не только возместить расходы казны на создание поселений, но и составить значительный капитал в размере 26 миллионов рублей, сумма по тем временам немалая.

В николаевское царствование режим жизни был существенно ослаблен и поселенцы получили некоторую свободу хозяйственно-предпринимательской деятельности, смогли заниматься промыслами и торговлей. Отмена крепостного права привела к завершению этого эксперимента.

II. Столыпинский проект

Личность. По журналистской привычке начинать любой разговор, в какие бы глубины истории он ни уходил, со дня сегодняшнего, начну и эту главу с факта 2009 года – с конкурса на присуждение «Имени Россия».

Напомню, что в этом телешоу, проводимом по примеру других стран, первые три места в рейтинге заняли Александр Невский, Столыпин и Сталин. Каждая из этих трех фигур на народном пьедестале почета заслуживает отдельного разговора. Но меня в данном случае занимает личность Петра Столыпина, с таким пристрастием и артистическим темпераментом отстаиваемая Никитой Михалковым. Не знаю, сыграл ли здесь роль михалковский дар убеждения, но то, что Столыпин обошел Пушкина и Петра, Менделеева и Ленина и вышел практически на первое место (Александр Невский – личность от нас бесконечно далекая, полумифическая и знакомая народу лишь по патриотическому фильму Эйзенштейна), заслуживает осмысления и размышления.

Этот убитый агентом охранки российский премьер и неудачливый реформатор вместе со всеми своими деяниями стремительно вошел в российское массовое сознание сразу же после краха советизма, в идеологии которого он оставался усмирителем революции пятого года, вешателем, автором «столыпинского галстука». И вот уже его имя носят различные фонды, национальная премия, присуждаемая представителям аграрной элиты России, медаль, выдаваемая за заслуги в решении стратегических задач социально-экономического развития страны, вот уже возникает поток житийной литературы и памятник реформатору стоит в центре Москвы. А фразы из столыпинских выступлений – «Вам нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия», «Мои реформы рассчитаны на сильных и трезвых, а не на пьяных и слабых», – цитируются как формулы патриотизма и державного величия.

Так кто же был Петр Аркадьевич Столыпин и какова его роль в истории государства российского?

Можно отметить происхождение из недр российской аристократии, ее культурного слоя – родственные и дружественные связи семейства с Лермонтовым, Толстым; родовое богатство – имения в Ковенской, Пензенской, Калужской, Саратовской губерниях. И при этом очевидная ранняя одаренность, стремление не к традиционной для дворянства военной или дипломатической карьере (маниловское «кем ты, душенька, будешь – дипломатом или военным?»).

Он с блеском окончил физмат Петербургского университета, настолько поразив глубиной знаний профессора Менделеева, своего будущего конкурента в рейтинге «Имя Россия», что тот, увлекшись на экзамене обсуждением с ним научных проблем, едва не забыл поставить отметку и, в конце концов, воскликнул: «Боже мой, что ж это я? Ну, довольно, пять, пять, великолепно».

А после университета – неожиданный финт – не приготовление к научной карьере, не доцентура и кафедра, а скромнейшая должность помощника столоначальника в министерстве государственных имуществ, которая дала опыт низовой чиновничьей работы. Но вскоре он уезжает в Литву, занимается своим имением и одновременно становится уездным, а спустя годы и губернским предводителем дворянства.

Эти должности входили тогда в номенклатуру министерства внутренних дел, и министр Плеве считал, что их следует занимать способным практикам, преуспевшим в сельском хозяйстве, к каковым, видимо, причислялся и Столыпин.

Во время революционных событий – скачок в карьере – ненадолго гродненский, а затем на три года – саратовский губернатор. На этой последней должности он заставил о себе говорить как о жестком и бесстрашном усмирителе крестьянских волнений.

Дальнейшая его биография воплощается в событиях масштаба государственного – с апреля 1906 года он министр внутренних дел, а вскоре и председатель Совета министров Российской империи.

Он был блестящим оратором – четким, динамичным, эмоциональным, афористичным. Свое выступление на открытии Государственной думы второго созыва в марте 1907 года он завершил следующим пассажем: «Я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений. В тех странах, где еще не выработано определенных правовых норм, центр тяжести, центр власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы, но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление. Эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: „Руки вверх!“ На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: „Не запугаете!“»

В этой сорокаминутной речи, произнесенной с трибуны Таврического дворца, где собиралась Дума, в тот момент более чем на сорок процентов состоящая из враждебных правительству оппозиционных партий левого блока – эсеров, трудовиков, социал-демократов, он обнародовал свой пакет реформ, призванных перевести Российскую империю в новую эру.

Эти реформы включали в себя преобразования в деревне, предусматривающие трансформацию крестьян из общинников, связанных круговой порукой, в собственников земли, передовых современных хозяев, по сути своего менталитета противодействующих всякому революционному брожению. Речь шла также об усовершенствовании системы образования с постепенным введением его обязательности; создании социального страхования и социального обеспечения городских рабочих; административной реформе, включающей в себя выборность местных властей, судов, полиции; реформе налогообложения; уравнении в правах старообрядцев и расширении прав евреев.

«Двадцать лет покоя – внутреннего и внешнего, – восклицал реформатор, – и вы не узнаете нынешней России!» Это говорилось ровно за десять лет до Февральской революции, и самому Столыпину было отпущено из этих десяти лет четыре с половиной года до того рокового выстрела в киевском театре, который оборвал его жизнь.

Из всего столыпинского пакета были осуществлены лишь закон о землевладении и землеустройстве и сопутствующие ему законодательные акты, получившие название «аграрной реформы». Но прежде чем говорить об этой реформе, представлявшей собой типичный для России реализованный утопический проект, обратимся к объекту реформирования – сельской общине – одному из ключевых социальных образований российской истории.

Плуг и соха. «Когда вы первый раз видите русскую деревню, вы можете подумать, что попали к моравским братьям. Здесь нет, как у вас во Франции, больших отличных ферм, где живут сельские капиталисты, – этих своеобразных сельскохозяйственных мануфактур, окруженных бедными лачугами, в которых многочисленные поденщики, подлинные сельскохозяйственные рабочие, влачат жизнь не менее жалкую и не более обеспеченную, чем рабочие городских фабрик. Ввиду того, что каждый русский крестьянин входит в состав общины и имеет право на земельный надел, в России нет пролетариев. В нашей деревне по обеим сторонам проходящей через нее дороги тянутся два ряда домов, совершенно одинаковых, похожих один на другой».

Это Иван Сергеевич Тургенев описывает во французской газете российский крестьянский быт, заставляя задуматься над многослойностью такого описания, рассчитанного на европейского обывателя, представляющего себе российскую жизнь на уровне «снег, водка, медведи». И сколько же тут всего намешано – и идеализация русского крестьянства, сравниваемого с моравскими братьями – протестантской сектой, известной чистотой своих религиозных помыслов, трудолюбием и пуританским бытом, и предубеждение против «язвы пролетариатства», воспитанное аграрным романтизмом, и вера в крестьянскую общину – альтернативу бездуховной цивилизации нового времени, общину, которой суждено было стать «чудотворной иконой славянофилов, народников, самодержавия». Причем писалась-то эта статья за четыре года до отмены крепостного права, когда поземельная сельская община была целиком во власти помещика.

Родоначальником какого-либо общественного интереса к существованию крестьянства был, конечно же, Радищев – этот первый русский интеллигент, выстреливший во власть цитатой из Тредиаковского, взяв ее эпиграфом к своему «Путешествию из Петербурга в Москву»: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Помните, как его лирический герой в главе «Любани» видит пашущего в праздник крестьянина, который вынужден, чтобы семья не голодала, работать на себя в воскресенье и ночью, так как шесть дней в неделю ходит на барщину. «Бог милостив, – с замечательным смирением говорит пахарь, – с голоду умирать не велит, когда есть силы и семья». «Страшись, помещик жестокосердый, – вслед за тем восклицает Радищев, – на челе каждого из твоих крестьян вижу твое осуждение».

То был первый порыв гуманизма, первое обращение к судьбам крестьянства, занимавших воображение российского общества на протяжении полутора столетий до той поры, пока крестьянский бунт «бессмысленный и беспощадный» не обернулся революцией, поглотившей, в конце концов, крестьянство, лишив его родовых свойств – привычки к земледельческому труду, самостоятельности, инициативы.

 

И чего только не было на протяжении этих столетий, сколько законов и реформ, благонамеренных проектов, всплесков утопической фантазии. В самый расцвет крепостного права, когда помещик из землевладельца окончательно превращается в душевладельца, получив возможность безраздельно распоряжаться вверенными ему душами вплоть до ссылки непокорных рабов в Сибирь, на каторгу, отдачи в солдаты, Екатерина II, заботясь о просвещении аграрного сословия, заводит в Царском Селе образцовую ферму и поддерживает проект создания земледельческой школы. А фаворит ее Григорий Орлов так и вовсе ставит на обсуждение в петербургском Вольном экономическом обществе вопрос о крепостной зависимости и правах крестьян.

Надо сказать, что образ фермы, устроенной по западному, чаще английскому образцу, долго будоражил воображение русских вельмож. В царствование Александра I просвещенные помещики из числа дворянской элиты выписывали из Англии и Германии ученых-агрономов, внедряли завезенные оттуда сельскохозяйственные орудия, семена полевых культур, вызывая отторжение и иронию помещичьей массы. А московский генерал-губернатор Федор Васильевич Растопчин, тот самый, что сжег в 1812 году Москву и был увековечен в «Войне и мире», так тот, хозяйствуя в своем подмосковном Воронове, получил прозвище «профессора хлебопашества». Пережив увлечение западными методами земледелия и разочаровавшись в них, он написал знаменитую в те времена книжку «Плуг и соха», доказывая преимущества простой русской сохи перед английским распашным плугом – «почин хороший, но не для нашего климата».

Эта альтернатива «плуг – соха» олицетворяла противостояние двух мировоззрений, проявлявшихся не только в земледелии и протянувшихся на целые столетия – мы и они, западный и русский путь, то, что русскому здорово, немцу – смерть – поток ассоциаций здесь бесконечен.

Более полувека спустя после смерти Растопчина Николай Лесков написал документальный рассказ, где описывается, как англичанин-управитель имений министра внутренних дел графа Перовского решил внедрить в этих имениях взамен сохи английский пароконный плуг Смайльса, устроив в присутствии графа и крестьян показательную демонстрацию. Все шло прекрасно – плуг показывал неоспоримые преимущества перед старинной русской «ковырялкой». Граф был доволен, распорядился о повсеместном внедрении новшества в своих деревнях, но напоследок решил спросить мнение крестьян. Далее цитирую.

«Тогда из середины толпы вылез какой-то плешивый старик малороссийской породы и спросил:

– Где сими плужками пашут?

Граф ему рассказал, что пашут „сими плужками“ в чужих краях, в Англии, за границею.

– То значится, в нiмцах?

– Ну, в немцах!

Старик продолжал:

– Это вот, значится, у тех, що у нас хлеб купуют?

– Ну да, – пожалуй, у тех.

– То добре!.. А тильки як мы станем сими плужками пахать, то где тогда мы будем себе хлеб покупать?»

Это «mot» старого крестьянина разошлось по России, дошло до Петербурга, и, в конце концов, Николай I спросил у своего министра: «А у тебя все еще англичанин управляет?» Перовский на всякий случай сказал, что нет, мол, не управляет. На что государь заметил: «То-то». И граф уволил своего управляющего, который, уезжая, забрал с собой и английские плуги.

Такая вот милая фольклорная история о том, как старый малороссийский крестьянин поставил в тупик царского министра. Мог ли незадачливый граф что-либо ответить своему оппоненту? Если бы разговор шел всерьез и на равных, да и к тому же располагай граф данными современной нам исторической статистики, он сказал бы, что в первой половине XIX века, когда шел этот диалог, урожайность зерновых в России составляла сам-три, сам-три с половиной, то есть шесть-семь центнеров с гектара. В Западной Европе такая урожайность была нормой в XII–XIII веках.

Ну а как же быть с вывозом хлеба, почему «они у нас хлеб купуют»? Вот что пишет по этому поводу в семидесятые годы XIX века один из лучших аналитиков сельской жизни того времени Александр Николаевич Энгельгардт в своих письмах «Из деревни».

«Когда в прошедшем году все ликовали, радовались, что за границей неурожай, что требование на хлеб большое, что цены растут, что вывоз увеличивается, одни мужики не радовались, косо смотрели и на отправку хлеба к немцам, и на то, что массы лучшего хлеба пережигаются на вино…

Известно, что наш народ часто голодает, да и вообще питается очень плохо и ест далеко не лучший хлеб, а во-вторых, выводы эти подтвердились: сначала несколько усиленный вывоз, потом недород в нынешнем году – и вот мы без хлеба, думаем уже не о вывозе, а о ввозе хлеба из-за границы. В Поволжье голод… Имеют ли дети русского земледельца такую пищу, какая им нужна? Нет, нет и нет. Дети питаются хуже, чем телята у хозяина, имеющего хороший скот. Смертность детей куда больше, чем смертность телят… Продавая немцу нашу пшеницу, мы продаём кровь нашу, то есть мужицких детей».

А министр финансов конца восьмидесятых годов XIX века Иван Алексеевич Вышнеградский, при котором экспорт хлеба вырос вдвое, сформулировал аграрную политику того времени афоризмом: «Не доедим, но вывезем».

Отставание от Западной Европы по эффективности земледелия – это следствие не только его низкого технологического уровня в России, но и в какой-то степени результат производства в условиях общины, где частые переделы земельных наделов отбивали охоту ко всяким инновациям.

Разумеется, в ситуациях, когда жизнь побуждала крестьянина к техническим инновациям, они происходили в той мере, в какой это было возможно. В развитие сюжета «соха – плуг» заметим, что при колонизации юга России после присоединения к империи степей Тавриды и Северного Причерноморья заселявшие эти степи выходцы из коренных российских и малороссийских краев, распахивая столько земли, сколько могли, применяли усовершенствованные плуги. Тем не менее соха – мелко пашущая и не переворачивающая слой земли в отличие от плуга, а отваливающая его в сторону, соха, которую каждый крестьянин мог изготовить себе сам, разве что деревенский кузнец выкует из железа сошник, а остальное из подручных деревяшек смастеришь сам, эта самая древняя соха оставалась главным пахотным орудием российского крестьянина аж до тридцатых годов прошлого века. Впрочем, может быть, современный эколог поддержит графа Растопчина и подтвердит преимущества мелкой безотвальной вспашки с позиций науки природопользования.

Вернемся, однако, к эффективности общинного производства. В те же семидесятые годы XIX века, когда Энгельгардт писал свои письма «Из деревни», другой исследователь сельской жизни, народнический писатель Николай Николаевич Златовратский, показывая жизнь среднерусской общины, задавался вопросом, почему в обследуемой им деревне при наделе в шесть десятин хорошей земли (напомню: десятина это 1,09 гектара) и поемном луге у семьи не хватает муки до весны, если только во дворе нет работника, уходящего в зимний отход.

Златовратский не отвечает на этот вопрос, видимо, не желая в соответствии со своей народнической психологией дезавуировать общинный способ производства, дающий столь низкие результаты. Но он же охотно и, несомненно, правдиво описывает двенадцать видов «помочи», практикуемой в деревне. Это и переход жницы, окончившей свою полосу, на соседнюю, где соседка еще не управилась, и коллективная уборка хлеба у больного крестьянина, самоотверженное тушение пожара всем миром, и вдовья помощь, тихая милостыня (как это емко звучит – тихая милостыня), совместная работа при стройке, косьбе, возке леса – с угощением или без угощения…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru