bannerbannerbanner
Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой»

Михаил Покровский
Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой»

A priori можно предположить, что в создании этого последнего большое участие должны были принимать феодальные элементы – и что руководящее значение в процессе “собирания Руси” должны были иметь крупные землевладельцы. Мы видели, что это значение уже оценено по достоинству исторической наукой, которая, в лице профессора Сергеевича, признала, что настоящими “собирателями Руси” были бояре, обнаруживавшие в этом деле гораздо больше чуткости и понимания, нежели номинальные основатели Московского государства.

Мы знаем, что во главе удельного княжества стояло не одно лицо – князь, а группа лиц – князь с боярской думой, и это обстоятельство обеспечивало непрерывность удельной политики даже в такие, нередкие в удельной практике, моменты, когда номинального носителя государственной власти не было налицо – он был малолетний, или в Орде, или в плену. Борьбу между удельными княжествами нужно представлять себе, как борьбу между группами феодалов, отстаивавшими, прежде всего другого, свои собственные интересы.

В первом эпизоде московско-тверской борьбы, в самом начале XIV столетия, мы почти не видим на русской сцене князей: они тягаются из-за престолов где-то далеко, в Орде, перед лицом “царя”. Там выправляются юридические титулы на великокняжеское достоинство: фактическая борьба на местах велась боярством. Тверские бояре ведут войну с Москвой, во главе тверской рати идет не князь, а боярин Акинф, во главе московской рати номинально стоит княжич, младший брат уехавшего в Орду Юрия, Иван (будущий Калита), но он шагу не делает без своего боярства. Несколько лет спустя Дмитрий Михайлович Тверской идет ратью на Нижний Новгород и Владимир, добивается великокняжеского престола – но все это лишь обычный символизм летописи: претенденту на великое княжение всего 12 лет, и с ним происходит буквально то же, что проделают пятьдесят лет спустя со своими малолетними князьями московские бояре, когда они, забрав всех троих внуков Калиты (старшему, Дмитрию, будущему Донскому, шел тогда двенадцатый год), ходили в поход на соперника Москвы, князя Дмитрия Константиновича Суздальского.

С этой привычки действовать самостоятельно московские феодалы отнюдь не утрачивают с ростом московского великого княжения; напротив, они тем сильнее и их тем больше, чем больше и сильнее вотчина Калиты. В 1446 году, когда Шемяка, воспользовавшись неудачной войной Василия Васильевича с татарами, захватил Москву, взяв и его самого в плен, захватчик встречает дружное сопротивление сплоченной группы московского боярства – с князьями Ряполовскими во главе. Это сопротивление и заставило Шемяку уже в следующем году возвратить престол сверженному и ослепленному им противнику.

Шаблонное противопоставление боярства и государя, как сил центробежной и центростремительной в молодом Московском государстве – один из самых неудачных пережитков идеалистического метода, представлявшего государство, как некую самостоятельную силу, сверху воздействующую на общество. На самом деле государство и в удельной Руси, как всегда, было лишь известного рода организацией командующих общественных элементов, – и московские князья, по-своему, нисколько не думали отрицать того факта, что правят они своим княжением не одни, а вместе с боярами, как первые между равными. Дмитрию Донскому летопись, как мы уже знаем, приписывает даже еще более лестную для бояр характеристику, заставляя его сказать перед кончиной: “И называлися вы у меня не боярами, а князьями земли моей”. Если это еще может быть литературой, то совет его дяди, Семена Ивановича Гордого, своим наследникам – “слушать старых бояр” – мы находим уже не в литературе, а в официальном документе, духовном завещании этого князя.

Наиболее реальные политики того времени, ордынские дипломаты, не сомневаясь, прямо ставили образ действий Москвы в зависимость от состава московской боярской думы. “Добрые нравы, и добрые дела, и добрая душа в Орде была от Федора от Кошки, добрый был человек, – говорит татарский министр Едигей великому князю Василию Дмитриевичу. – А ныне у тебя сын его Иван казначей, любовник и старейшина. И ты нынеча из того (Ивана) слова и думы не выступаешь, которая его дума не добра и слово, и ты из того слова не выступаешь… ино того думою учинилася улусу пакость”. (Экземплярский. Великие и удельные князья Северной Руси в татарский период, т. 1, 142).

* * *

Раз Московское государство было созданием феодального общества, в его строительстве не могла не играть видной роли крупнейшая из феодальных организаций удельной России, как и средневековой Европы вообще – церковь. Казалось бы, невозможно преувеличить значение православия в истории русского самодержавия – и тем не менее приходится признать, что до появления II тома известной работы профессора Голубинского все, что говорилось на эту тему, было слишком слабо и – главное, било мимо цели. Говорилось, преимущественно, о влиянии церковной проповеди на развитие идеи самодержавия. Это правда, что московская политическая идеология была идеологией церковной прежде всего и больше всего, что московский царь мыслился своими подданными не столько как государь национальный, властитель определенного народа, сколько как владыка всего мира – царь всего православного христианства. Мы увидим в свое время чрезвычайно эффектные и яркие отражения этой центральной идеи московской официальной публицистики: но историю делает не публицистика.

Какова была роль церкви в создании объективных условий, вызвавших к жизни московский царизм? Что дала церковь не словами, а делом – дала, как определенная организация? Как интересами этой организации определялась политика создавшегося под ее влиянием государства? Вот вопросы, на которые позволил ответить впервые только материал, собранный названным историком русской церкви, – материал, сам вполне объективный и чуждый всякой идеалистической обработки.

Феодализация Православной церкви началась задолго до рассматриваемого периода: уже в Киево-Новгородской Руси монастыри были крупными землевладельцами, а митрополиты и епископы располагали крупной долей политической власти, между прочим, являлись судьями для всего клира по всем вообще делам, а по целому ряду дел – для всего населения вообще. Но поставленные на кафедру либо местным вечем, либо местным князем, древнерусские епископы зависели от этих светских политических сил – и мы уже видели на примере новгородских владык, как непосредственно отражалась на замещении архиепископской кафедры борьба новгородских партий. Монастыри, с другой стороны, часто самым фактом своего возникновения были обязаны князьям – у каждой княжеской династии был свой монастырь, в котором члены этой династии и хоронились, и постригались в иночество, если что-нибудь обрывало их политическую карьеру. Самостоятельный относительно мелких светских властей, такой монастырь составлял своего рода княжескую вотчину, и перед князьями никакой политической силы, разумеется, не представлял.

Словом, зависимость церкви от государства в Киево-Новгородской Руси была лишь настолько меньше такой же зависимости в новейшее, послепетровское время, насколько и церковь вечевого города являлась демократической организацией. Освобождением от такой зависимости церковь была обязана событию, очень тягостному для остальной, нецерковной России – завоеванию Руси татарами. Высший политический центр Руси переместился в Орду. За исключением Новгорода, епископ стал так же мало зависеть от веча своего родного города, как и князь. Но он перестал зависеть в то же время и от князя, – по крайней мере, юридически: ибо юридически правовое положение церкви определялось теперь ханским ярлыком. В этих грамотах, данных “неверными” царями, привилегии Русской церкви были закреплены так определенно и так широко, как еще ни разу не было при благоверных российских князьях: недаром на семь ордынских ярлыков ссылались еще митрополиты XVI века, защищая права церкви от захватов светской власти. Первый же из этих ярлыков, относящийся еще к XIII столетию, всего тридцатью, самое большее сорока годами позже разгрома даровал православному духовенству не только самую широкую свободу исповедания, но и целый ряд “свобод” чисто гражданского характера, “Попы, чернецы и все богадельные люди” были освобождены как от татарской дани, так и от всех других поборов “не надобе им дань, и тамга, и поплужное, ни ям, ни подводы, ни война, ни корм; во всех пошлинах не надобе им ни которая царева пошлина…”

Привилегия распространялась и на всех церковных людей вообще, т. е. и на мирских людей, состоявших в услужении церкви: “А что церковные люди: мастеры, сокольницы, пардусницы (звероловы), или которые слуги и работницы и кто ни будет из людей, тех да не замают ни на что, ни на работу, ни на сторожу”. Одновременно за церковью были закреплены все недвижимые имения, находившиеся в данный момент в ее руках: “…земли, воды, огороды, винограды, мельницы, зимовища, летовища…”

На ярлыке, данном митрополиту Петру ханом Узбеком, к этому прибавилась еще полная автономия церковного суда во всех делах, касающихся “церковных людей” в самом широком смысле слова: “А знает митрополит в правду, и право судит и управляет люди своя в правду, в чем ни буди: и в разбои, и в поличном, и в татьбе, и во всяких делах ведает сам митрополит един или кому прикажет”. Ханские грамоты устанавливали, таким образом, самый полный иммунитет церкви, каким только она пользовалась в средние века где бы то ни было в Европе: восточному православию, в этом случае, не приходилось завидовать католицизму.

Причины такого милостивого отношения “неверных” (сначала язычников, позже, с Узбека, магометан) завоевателей России к православной вере, ее представителям и даже ко всем, кто ей так или иначе служил, указаны в ярлыках вполне точно. “Чингиз царь и первые цари, отцы наши, – говорит, например, ярлык, данный митрополиту Алексею (около 1357 года), – жаловали церковных людей, кои за них молилися… Так молвя, написали есмя: какова дань не будет, ни пошлина, ино того тем ни видеть, ни слышать не надобе, чтобы во упокое Бога молили и молитву воздавали… И мы… есмя Алексея митрополита пожаловали. Как сядет на своем столе и молитву воздаст за нас и за наше племя…”

 

“Молитва”, конечно, предполагалась публичная, официальная – а не частная, про себя: эта последняя была делом совести пожалованного ханом владыки, а ни до чьей совести Орде, с ее строго практической точкой зрения на всё, не было дела. Что было важно хану – это, чтобы его в России формально признавали государем, признавали те, чей голос имел вес и авторитет в глазах массы. И татары прекрасно понимали ту элементарную истину, что оружием можно завоевать страну, но держаться в ней при помощи одного оружия нельзя. Что церковь предоставляла в их распоряжение свое влияние на верующих, этого нельзя было не оценить, и естественно было наградить за это церковь привилегиями. А что эти последние стесняли власть местных светских правителей, это, конечно, Орде могло быть только приятно.

Союз Православной церкви и татарского хана на первых порах был одинаково выгоден для обеих сторон, – а что впоследствии он окажется выгоднее первой, чем последнему, этого татары не умели предусмотреть именно потому, что были слишком практическими политиками. Пока они получали в свое распоряжение крупнейшую полицейскую силу, позволявшую заменить мечом духовным меч вещественный, который неудобно же было извлекать из ножен слишком часто.

За исключением Твери, князья которой не ладили с церковью и были за то ею преследуемы, мы нигде не имеем за XIV век крупного народного восстания против хана; а когда началось княжеское восстание, под главенством Москвы, церковь уже давно успела прочно освоить себе все выгоды, предоставленные ей ярлыками.

* * *

Всякий феодал, чем он становился крупнее, тем меньше был склонен слушаться своего сюзерена в особенности, когда он мог надеяться на поддержку сюзерена, еще более могущественного. Для Русской церкви XIV века ближайшим сюзереном, который практически мог – и хотел, притом, – вмешиваться в ее дела, был старший из северо-восточных князей, великий князь владимирский, не без содействия Орды ставший чем-то вроде сюзерена всей Северо-Восточной Руси. Но он сам был вассалом хана, и это давало прямое основание его непослушным вассалам искать помощи у последнего.

В начале XIV века этих непослушных вассалов оказалось двое – одним был князь московский, другим – митрополит владимирский, глава если не всей Русской (тут ему приходилось иногда делиться с митрополитом русско-литовским, распоряжавшимся в западных и юго-западных епархиях), то, по крайней мере, Великорусской церкви. Не было ничего естественнее, как союз этих двух непослушных вассалов – непослушных потому, что самых сильных – и между собою, и с общим верховным сюзереном, ханом, против их ближайшего, местного феодального государя, которым был тогда князь тверской – он же и великий князь владимирский.

Экономические пружины московско-тверской вражды слишком бросаются в глаза, чтобы нужно было долго их отыскивать. Москве и Новгороду нужны были непосредственные отношения – тверское княжество врезывалось между ними клином, и клин этот следовало устранить. Несколько глубже приходится искать причины антагонизма церкви и Твери. Тут важно, прежде всего, отметить, что Тверь, наравне с Новгородом и, кажется, одинаково с ним, под западноевропейским влиянием стала около этого времени (первые годы XIV столетия) одним из центров “еретического”, как выражались тогда, “церковно-реформаторского”, как сказали бы теперь, движения. Оно было направлено против того, что в средневековой Западной Европе называли симонией – против той стороны церковной феодализации, которая выражалась в продаже церковных должностей – т. е., в сущности, права собирать церковные доходы.

Симония вызывала протесты как со стороны массы верующих, лишенных возможности контролировать своих пастырей, купивших свои места и ставших как бы их полными собственниками, так и со стороны светской власти, которая не могла сочувственно смотреть на увеличение власти и доходов главы церковной организации, становившегося, благодаря этому увеличению, все более и более независимым. Великий князь Михаил Ярославич (1304–1318) и был, поэтому, ожесточенным и упорным врагом симонии и покровителем боровшихся с нею “еретиков” из среды духовенства, один из которых, Андрей, стал епископом его стольного города, Твери. А так как митрополит Петр был несомненным, хотя и умеренным, “симониаком”, то тем самым он должен был встать во враждебные отношения к великому князю, притом не столько лично (симонией он, повторяем, не злоупотреблял – и даже мог бы сослаться, в свою пользу, на нисколько не лучшие обычаи, господствовавшие тогда в восточной церкви вообще), сколько, как феодальный глава феодальной церкви. И это именно делало вражду совершенно непримиримой.

Действуй св. Петр из личных корыстных мотивов, он, вероятно, нашел бы путь для компромисса со своим противником. Но тут речь шла о доходах митрополии и о независимости митрополита как снизу, так и сверху – и уступок быть не могло. Михаил Ярославич дважды пытался устроить громкий церковный скандал своему врагу – один раз собирал на него Собор русских епископов и священников, другой раз возбуждал против него дело перед константинопольским патриархом. Но оба раза церковь, как целое, оказывалась на стороне своего главы, а духовные сторонники великого князя попадали в положение церковных отщепенцев – по-тогдашнему, почти что “еретиков”.

Ссорой двоих, как всегда, воспользовался третий. Московский князь Юрий Данилович, первый усилившийся настолько, что смог начать тяжбу за великокняжеский престол, все время систематически тянул руку митрополита. И Петр, чувствовавший себя во Владимире, как во вражеском стане, отплатил своему союзнику совершенно по-средневековому: он приехал умирать в Москву, и своими мощами (от которых чудеса стали происходить немедленно – и московский князь принял все меры, чтобы они тщательно записывались) освятил столицу соперника тверских князей.

* * *

В истории подчинения Новгорода – самом крупном эпизоде “собирательной” политики московских князей – можно особенно хорошо видеть, насколько Московское государство не только в идеологии было созданием церкви. Идеология совершенно точно отражала реальные отношения, причем нет надобности этого говорить, реальная суть дела заключалась вовсе не в тех идеалах, носительницей которых официально заявляла себя церковь, а в этой последней, известной феодальной организации. Прежде всего, на церковной почве произошел чрезвычайно выгодный для московской политики откол от Новгорода его меньшего брата, Пскова. Псковичи пожелали иметь особого владыку – и с этим пожеланием обратились, конечно, в Москву, как церковный центр. Здесь их просьбы не удовлетворили, но антагонизм Пскова и Новгорода на церковной почве использовали, заручившись союзом псковичей на случай московско-новгородской войны. Успех в самой этой последней, при Иване Васильевиче, был на добрую половину обеспечен тем, что в то время, как московский великий князь располагал вполне силами всех своих вассалов, Новгород был лишен военной подмоги со своих церковных земель, ибо митрополит московский, далеко не в первый уже раз, открыто солидаризировался и в этом случае со своим князем, а у новгородского архиепископа не хватило духа пойти на явный церковный раскол.

Наконец, и сама юридическая форма последнего разрыва Москвы и Новгорода была связана с церковными отношениями: “благочестия делатель”, великий князь Иван Васильевич юридически шел вовсе не против веча и новгородской свободы. Он шел восстановить православие, пошатнувшееся в Новгороде благодаря союзу последнего с “латинами”, в лице польско-литовского короля Казимира. Это был крестовый поход, всем участникам которого заранее было обеспечено царствие небесное и прощение всех грехов, неизбежно связанных с войной. “Писание сице глаголет: воин на брани за благоверье аще убьет, то не убийства вменишася от св. отец”.

Псковичам великий князь писал в официальной грамоте: “чтобы Великому Новгороду целованье с себя крестное сложили да на конь с ним (великим князем) всели на его службу, на Великий Новгород, занеже от православия отступают к королю, латинскому государю”. Ивана Васильевича, когда он отправлялся в поход, торжественно благословлял митрополит Филипп со всем “освященным Собором” – “как Самуил благословлял Давида на Голиафа”. Московское общественное мнение глубоко прониклось такой точкой зрения на предмет – и стиль крестового похода выдержан московской летописью бесподобно. “Неверные изначала не знают Бога: а эти новгородцы столько лет были в христианстве, а под конец начали отступать к латинству, – рассказывает летописец своим читателям. – Великий князь пошел на них не как на христиан, но как на иноязычников и на отступников от православия; отступили они не только от своего государя, но и от самого Господа Бога. Как прежде прадед его великий князь Дмитрий вооружился на безбожного Мамая, так и благоверный великий князь Иоанн пошел на этих отступников”.

Все мотивы отдельных деталей столкновения сводились к той же основной линии. “Сия Марфа окаянная, – говорит летописец о женщине, стоявшей во главе противомосковской партии, – весь народ хотела прельстить, с правого пути их совратить и к латинству их приложить: потому что тьма прелести латинской ослепила ей душевные очи…”

Симпатии московского общественного мнения к “благочестия делателю”, великому князю Ивану Васильевичу, имели и материальное основание. Московский посад не мог не сочувствовать походу, который передавал торговую гегемонию над Русью в его руки. Но еще больше должны были сочувствовать делу его непосредственные руководители – московские бояре. Поскольку для московской буржуазии Новгород являлся торговым соперником, обладателем лакомых кусков, на которые зарилась она сама, – постольку для боярства богатая серебром область была завидным источником всякого рода поборов и пошлин.

Государственный переворот, произведенный в Новгороде Иваном III, был одним из наиболее ярких моментов “собирательной” политики. За исключением борьбы с Тверью, нигде более не играла такой роли открытая сила. Но широкое применение этой последней, само по себе, еще не придало покорению Новгорода исключительного характера. Иван Васильевич не для того ходил войной на Новгород, чтобы упразднить новгородскую автономию: он упразднил ее только потому, что она мешала ему быть в Новгороде таким же государем, как на Москве, т. е. собирать доходы таким же порядком, как и там. Он бы, может быть, и вече оставил – после первой своей победы, в 1471 году он его не тронул, – если бы была какая-нибудь надежда добиться от него “соблюдения прав” московского великого князя. Только сознание того, что вече всегда будет опорой антимосковской крамолы, заставило Ивана Васильевича в этом пункте отступить от “старины”, на которую он так любил ссылаться, и, конечно, не из одного лицемерия. Как и все потомки Калиты, он менее всего был революционером. Боярский совет, после произведенной среди новгородского боярства чистки, казался более безобидным, – и он остался, мы не знаем, правда, надолго ли.

* * *

К концу XV века московский князь был несравненно сильнее всех удельных наиболее крупные из некогда соперничавших с Москвою династий были медиатизированы, предварительно пройдя стадию подручничества у своего московского старшего брата. Рязань находилась в таком положении уже с 1456 года: малолетний наследник княжества и проживал в Москве, а в его стольном городе сидели московские наместники. Повзрослев, рязанский княжич сам, в сущности, превратился в такого же наместника, а номинальная независимость при нем Рязани объясняется, кажется, ближе всего тем, что он был женат на сестре Ивана III и таким путем сделался членом московской княжеской семьи. Под опекой Москвы в Рязани просидело еще два поколения потомков Олега Ивановича, – причем территория “независимого” княжества все сокращалась, так как выморочные рязанские уделы доставались прямо князю московскому. Возможно, что рязанские князья так мирно и перешли бы в бояр великого князя, подобно ярославской династии, если бы последний рязанский княжич, Иван Иванович, не запутался в какие-то подозрительные отношения с татарами, – что и было ближайшим поводом к официальному “присоединению Рязани” в 1520 году.

С Тверью дело кончилось еще раньше и решительнее: превращенный договором 1485 года в московского подручника, князь Михаил Борисович очень недолго вытерпел в таком положении и, по традиции, обратился за помощью в Литву, к Казимиру. Но дело тверского князя имело настолько безнадежный вид, что король Казимир не нашел для себя выгодным ссориться из-за него с Москвой и отказал в своей помощи. А 12 сентября 1486 года Тверь была взята московской ратью, и князь Михаил Борисович искал теперь у Казимира уже не поддержки, как политический противник Москвы, а убежища, как эмигрант.

 

С падением Твери и Рязани никаких, имеющих политическое значение, уделов не осталось в Северо-Восточной Руси, вне пределов династии Калиты. Только родные и двоюродные братья великого князя были теперь покрупнее обычных феодальных владельцев, – но они были, даже вместе, мельче его самого. По духовному завещанию Ивана III его старший сын, Василий Иванович, получил 66 городов с волостями, а все остальные четверо его сыновей вместе – только 30. В каждую тысячу ордынской дани Василий Иванович вносил 717 рублей, а все остальные его братья – 283. Даже при коалиции всех младших против старшего за последним оставался громадный перевес.

Церковная идеология оказалась весьма кстати, чтобы осветить совершившийся акт. Удельный князь, писал одному из братьев Василия знаменитый волоколамский игумен Иосиф Санин, родоначальник “осифлянского” направления московской публицистики, должен “от сердца воздавать любовь богодарованному царю нашему, воздающе ему должное покорение, и послушание, и благодарение, и работающе ему по всей воле его и повелению его”.

«Русские средневековые ратники в тигиляяхи шапках железных».

Гравюра XIX века

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru