bannerbannerbanner
Мои любимые чудовища. Книга теплых вещей

Михаил Нисенбаум
Мои любимые чудовища. Книга теплых вещей

Полная версия

Бездонка была собой только в теплое время. Ведь если озеро схвачено крепким льдом, если между кочками нельзя провалиться по колено или по пояс, если нет этого пряно-душного запаха багульника, а на извилистых дорожках не встретишь ни моховика, ни голубики, если в воздухе не вьется кисленько мошка, какое же это болото? Плавучие острова вмерзли в лед, встали на зимнюю стоянку, пустовали заваленные снегом птичьи гнезда.

Мы пересекли Бездонку за считанные минуты (летом это занимало не меньше получаса, а то и больше, если свернуть к озеру). Дальше я ни разу не ходил. Где эта охотничья сторожка? Долго ли до нее идти? Ноги двигались сами собой, лыжные палки звенели, как тетива. Я был робот, заиндевевший механизм: одежда не грела, варежки превратились в растрескавшуюся ледяную корку. Все ощущения сводились к радости от собственного бесчувствия.

За Бездонкой в лесу снова замелькали просветами поляны. Лыжни уже не было. Володя и Андрей, которые шли впереди, прокладывали глубокие рваные колеи, но даже мы с Пончиком, которые плелись в самом хвосте, все-таки шли не по настоящей лыжне, потому что для плотной, скользящей лыжни нужно народу побольше и погода потеплей. Кругом хмурились бровастые древние ельники, среди некоторых полян высились холмики невывезенных стогов, увенчанные сугробами.

Наконец километра через три (а может, через два или даже полтора – неизвестная дорога всегда кажется длиннее) вся наша команда юркнула куда-то вбок, сквозь унылый голый осинник, и впереди раздались радостный свист и возгласы. Проснувшись от сберегающего темпа, я рванул из последних сил и тут же увидел цель нашего похода.

5

Это была серая покосившаяся избенка с маленьким окошком, затянутым клеенкой. Щелястую дверь завалило снегом, Валерыч с Андреем распинывали снег, остальные бродили поблизости, обламывая сухие сучья с ближайших елок и стараясь не набрать снега в ботинки. Наконец, дверь освободили, и все ввалились в сторожку.

В полутьме мы разглядели грубо сколоченный стол и две такие же скамьи по обе стороны. В углу на земляном полу стояла черно-ржавая буржуйка, рядом – стопка старых газет, завиток бересты, канистра, какие-то веревки. На столе – пара побитых алюминиевых кружек и перевернутый ковшик с отломанной ручкой. Изнутри ковшик оказался бурым от старой заварки.

Затопили печку. И хотя в сторожке было так же холодно, как и снаружи, от толчеи, голосов и мигания живого огонька стало веселее. Будущее, ожидаемое тепло грело по-настоящему. Кто-то продолжал таскать хворост, другие доставали еду.

– Набери чистого снега в ковшик, слышь? – сказал мне Андрей.

Рядом со сторожкой снег был уже утоптан, надо было дойти до совсем чистого сугроба. А еще попытаться оттереть ковшик от древней заварки.

В избенке уже пахло дымком и было явственно теплее, чем снаружи. Поставив ковш на печку, я развесил варежки на лыжные носы.

– Хорошие мужики охотники, – сказал Володя Кошеверов, – сами попользовались и о других подумали.

– Ну, – согласились дружно. – Кружки вон, дрова. Порядок такой!

– Надо оставить тут другим че-нибудь.

– А че?

– Ну сахар там.

– Можно сухарей еще.

– Не, сухари сгрызут звери.

– Какие, блин-душа, звери?

– Ну бурундуки там, мыши.

– Ага, а сахар не сгрызут?

За этими разговорами из котомок и рюкзаков потянулись припасы. В тепле пальцы рук и ног заныли, точно жалуясь на перенесенные страдания. Есть хотелось до слабости и помрачения. Но на столе не было ни крошки, которую принес бы я, чтобы ее можно было бросить в общий котел и тем самым получить право брать из него самому. Пацаны уже вовсю подкреплялись, а я сидел и ждал, когда кто-нибудь предложит присоединяться. Наконец, Володя мельком глянул на мою постную физиономию и спросил:

– А ты чего сидишь? Ешь давай, пока все не прибрали.

Быстрее всего уплетали хлеб, посыпав его сахарным песком. Толсто нарезанная колбаса, карамель «Дюшес», соленые огурцы исчезали без порядка и промедления. В полиэтиленовом кульке светлело несколько кубиков сливочного масла, какие давали раньше в детском саду. Наверняка масло Кузино: мать у Кузи работала нянечкой в «Красном солнышке». В садике я масло ненавидел: мерзлые кубики, которые нельзя было мазать, а нужно было раскусывать – при одной мысли об этом передергивало. В сторожке масло тоже не пользовалось большим спросом. Но прислушавшись к себе, я обнаружил, что у меня больше нет предпочтений в еде.

Я взял кубик масла (грани сразу скользко поплыли) и осторожно лизнул языком. Потом откусил. Невероятно! Было так вкусно – если бы здесь оказалась целая пачка масла или осколок развесного масляного айсберга, как на витрине в молочном, я бы съел все не закусывая, не запивая.

Свет в окошке совсем посинел. Открыли дверцу буржуйки, а на стол поставили карманный фонарик, который был у Пончика. Лица пацанов, подсвеченные снизу, казались сказочными, особенно лицо Кузи с его шрамом. Шрам остался после ссоры родителей, когда Кузин отец расколол телевизор. Кузя, кстати, гордился и своим шрамом, и даже буйством родителя. Все должны были понимать: буйство передается по наследству, и лучше его не доводить.

Еда закончилась на середине голода, но слабости уже не было. Пальцы на руках как-то по-своему жужжали, успокаиваясь, стало весело глядеть на огонь и на товарищей.

– Слышь, Пончик, у тебя батя на рыбалку-то ходил?

– Ну ходил.

– Че надергал?

– Тебя за нос, дурак, – мрачно отвечал нахохлившийся Пончик под хохот остальных.

– Пацаны, а на кого тут охотятся? – спросил Виталя Лоянов.

– На рябчика, на тетерку, на глухаря.

– Вот вкусно, наверное, с картохой если…

– Я пробовал, – встрял я. – У отца друг, дядя Юра, охотник, он рябчика на дачу приносил…

– Ну и че?

– Ниче. Перья у него красивые. А на вкус… Ну не знаю…

– Во дает! – удивился Валерыч. – Вы че, с перьями его ели?

Валерыч был старше меня на три года и выше всех ростом, но иногда удивлял своим простодушием. Он был совершенно беззлобный, неторопливый, скучный; когда ни посмотри, казалось, он только что пообедал. Бабушка Валерыча непрерывно готовила – то варила пельмени с капустой, то пекла шаньги с картошкой и пирожки с грибами, то ватрушки, обсыпанные сахаром. Валеркина мама часто стучала к нам и угощала свежеиспеченными разностями, которыми пахло у них в квартире. Еще их бабушка плела половики и вязала носки половине подъезда. Из шерсти заказчика, конечно, но не за деньги. В ней было столько уютной домовитости, накопленной многими поколениями большой казацкой семьи, что один Валерыч никак не мог ее утолить. Так что перепадало кой-чего и на нашу долю. Думаю, Валерыч был такой простой пацан именно потому, что плыл по течению непрерывной заботы, кормления, одевания, лечения, разных бабушкиных побасенок и уговоров.

После реплики Валерыча все заржали. У пацанов вечно: уж смеяться, так всем миром и часа полтора. Стало обидно за дядю Юру, пришлось отвечать, перекрикивая смех:

– Они его пережарили и пересолили. Мясо сухое получилось.

– Как перышки куриные, – закатывался Виталя.

– Может, он ворону подстрелил старую? – хихикал Пончик.

– Сам ты ворона. У меня перышко до сих пор лежит. Рябчиков так из-за перьев рябых называют. А у дяди Юры нож специальный охотничий, рукоятка из копытца косули, понял?

– Я тоже такой видел, – неожиданно поддержал меня Андрей Букалов. – Вещь. Сталь легированная, я бы не отказался.

– И я, – поддакнул Пончик.

Мнение Андрея поддерживали все, а потому смех сошел на нет. А Володя Кошеверов рассказал о штыке, который нашел на свалке. На штыке были следы крови, и стали рядить да гадать, откуда он взялся, как попал на свалку и чья это кровь.

«Вот бы был у меня Андрей старшим братом!»…

6

– Ну че, ребя, надо до хаты двигать… – полуспросил, полуприказал Андрей.

Уходить из теплой сторожки не хотелось. Варежки были в каплях росы, насквозь мокрые, пришлось отжимать воду на пол. В голову лезли мысли о том, как хорошо можно переночевать около печки… Но делать нечего. Дома ведь даже не знают, где я. Ну да, каникулы, но все равно надо было спроситься.

В буржуйку накидали снега, и из нее повалил пар, пахнущий пожарищем. Охотникам оставили сахарный песок в пакете. Дверь закрыли и опять закидали снегом, чтобы зря не открывалась.

Лес закаменел непроглядной чернотой. От варежек шел пар, торчащие нитки поседели. «Дошел досюда, дойдешь и до дома», – повторял я про себя с героическим остервенением. Постепенно снег немного посветлел, хотя по сторонам смотреть не хотелось. До Солодова лога я бодро бежал четвертым, лыжня вела все под горку. Но на росчистях азарт поблек, меня обогнал Кузя, а Пончика я сам пропустил вперед: как ему там идти одному, если за ним только темнота.

Далеко в садах мерцал одинокий фонарь. Звезд не было и не будет: небо давно затянуто тучами. Но далеко над лесами небо еле-еле окрашено желтеющей дымкой: там город, там дом. Варежки скоробились в корки. В каждом движении я взвешивал оставшиеся силы, панически цепляясь за мысль: «Ты сможешь, ты сильный». Тело ничего про себя не знало, готовое поверить и в погибель, и в спасение.

Перед Исой слетела лыжа. Не страшно: лыжа цела, крепление тоже, ногу не подвернул. Но когда я принялся надевать ее заново, то обнаружилось, что руки не шевелятся. Крючок не накидывался, в крепление и в подошву забился лед. Прошло минут десять, пока проклятый крючок наконец защелкнулся. Разогнувшись, я стал впихивать в лямки лыжных палок руки, как будто это были посторонние непослушные предметы. Вокруг не было ни души. «Володя! – закричал я. – Ребя!» Почему Володя? Наверное, Володя был самый спокойный и самый справедливый. Но не отозвался даже он. Мороз трещал, точно костер, холод переливался между небом и землей.

Ребята ушли далеко вперед, а с ними – остатки сил. Одно дело подгонять себя, видя впереди спины друзей, когда их общая сила берет тебя на буксир наглядного примера. Но сейчас догонять было некого. Я поплелся вперед. Было тихо – уже по-ночному, и в этой тишине звуки скользящих лыж и скрип лыжных палок пугали как знак зимнего таежного безлюдья.

 

«Что бывает, если отморозить пальцы? Они потом просто хуже работают или их отрезают? А вдруг не только пальцы? В девятом доме живет мужик, у которого вместо уха какой-то розовый росток. Лицо сероватое, а ухо нежное, новорожденное… Не хочу! Надо быстрее, быстрее! Разогнаться, наддать, скоро горки… Где же пацаны? Где наши

Я представил, как они выходят на последнюю горку и перед ними открываются городские огни, как они катятся к остановке, и лыжи иногда пришаркивают об открывшийся асфальт, как топочут по твердой земле, и, пытаясь согреться, вместе – вместе! – идут мимо бани, домовой кухни, почты, подходят к «Минутке» и нашему двору.

В отчаянье я рванулся вперед, но тут лыжа уехала вбок и уткнулась в снежный холмик, увенчанный сосной-младенцем. Я сидел в полушпагате на разъехавшихся лыжах. Глазам сделалось горячо, ресницы заморгали, оттаяли, лютая обида растопила нос и щеки. Плача, я старался не разжимать рта.

7

Вдруг показалось, что где-то в лесу раздается голос. Сделав пару шагов, я остановился и вслушался. Голос! Кого-то зовут. Лес от этого звука изменился. Попытка отозваться оказалась безуспешна. Но через минуту голос раздался ближе.

«Миша-а-а-а!»

Послышалось? Голос взрослый, незнакомый. Мало ли кто это может быть. Сойти с лыжни? Спрятаться за деревьями?

«Миша-а-а-а-а!» – раздалось совсем рядом. Из-за поворота выскочил мужчина-лыжник. Он двигался пружинисто, по-спортивному.

– Миша? – спросил он уже обычным голосом, обращаясь ко мне.

Я кивнул. Первая мысль была: «Только бы он не догадался, что я плакал».

– Ты чего, Михайла, не узнаешь, что ли? – мужчина ловко скинул рюкзак и поставил его к себе на лыжи. – Ну вспомни! Мы с тетей Олей Новый год у вас встречали. Ну? Котелок с кашей на сухом спирту. Вспомнил?

– Дядя Витя? – нерешительно спросил я, потому что мужчина был в лыжной шапочке, скрывавшей не только волосы, но и весь лоб. Все же на Новый год он так не одевался.

– Ну вот и молодцом! – казалось, дядя Витя больше обрадовался моему узнаванию, чем нахождению. – Ты как, цел? Уши? Пальцы?

– Не знаю, – почему-то не хотелось говорить, что все путем, и освобождать тем самым от дальнейших забот.

– Давай-ка на первый случай чайку хлебни.

Дядя Витя одним движением развязал рюкзак, вынул старенький китайский термос.

– А папа тоже поехал? – спросил я, желая исподволь выведать степень отцовской ярости.

– А как же? Он всех на ноги и поднял. Они с Юрой Ключаревым к Трехскалке поехали, двое к Исе разными путями, еще один в сторону Зонального. Целая экспедиция, такой вот случай.

Прижав термос локтем, он осторожно расшатывал пробку. Наконец, она чмокнула, и душистый пар заклубился над термосом. «Он уже сладкий, пей». Чай был обжигающе горяч и по-лесному отдавал распаренной корой. Лес перестал быть бескрайней тайгой. Это опять был наш лес, прогулочный, безопасный.

Потом драили уши снегом, было больно, но я даже не морщился: у моего мужества появилась аудитория. В рюкзаке у дяди Вити нашлись варежки-шубенки, в которые я воткнул неразгибающиеся руки.

Не прошло и получаса, как мы взобрались на последнюю горку. Над городом реяла дымка, огоньки плыли и слезно помигивали. Недалеко от конечной остановки «девятого» мы встретили папу и дядю Юру.

– Ну герой, – смеялись. – Турист-одиночка. Матерый. Всех обскакал. Ночью даже папка твой еще не катался.

– Задал ты нам романтики, сынок, – веселился и папа, так что появилась даже надежда, что на радостях сильно не накажут.

У папы в рюкзаке увернута была старая мамина шуба, которую я напялил безо всякого стеснения, и плечам сделалось тепло.

– А вы ребят наших видели? – беспокойно спросил я в промежутке взрослого веселья.

– Видели, – сказал дядя Витя, – Володя – есть такой? – сказал, куда вы ходили и где тебя ловить.

И он похлопал меня по старой маминой шубе. Мы шли маленьким отрядом, держа лыжи, как ружья, на караул. Ног я почти не чувствовал, но все же приятно было наконец идти, а не ехать.

8

«Ну ты даешь», – сказала мама. Тон не предвещал ничего хорошего. Меня покормили первого на кухне и отправили в ванну. А взрослые сели за стол в большой комнате и празднично гомонили.

Я сидел в ванной и разглядывал свои руки. На каждом ногте я видел какой-то восход бледного солнца, потом сгибал и разгибал указательный палец, как будто это был хобот у слона. Затем два слона встречались и начинали таскать друг друга, сцепившись хоботами. В комнате царил приподнятый голос отца. При гостях папа всегда словно поднимался на сцену.

Какая-то смутная мысль холодела во мне и не хотела таять в горячей воде. Вот сидят в комнате эти «не мужики», которые бросились спасать меня по первому зову, поздно вечером, хотя завтра всем рано на работу: каникулы-то только у школьников. А те, кому я хотел быть своим, индейцем из того же племени, солдатом из одного взвода, наши пацаны меня бросили. И хотя было понятно, что завтра я опять буду среди них и мы все вместе станем вспоминать наш поход, сторожку, ночь, холод, лес, охотничьи припасы, разные словечки, – настоящего братства уже не будет никогда. Потому что чики чиками, самострелы самострелами, а бросать младшего в лесу – дерьмовый поступок. Мужики так не делают, а если делают, то не пошли бы они со своим домино к такой-то пихте!

Вода в ванной уже остыла, я вынул пробку и сразу включил горячую воду. Обжигающее облако потекло по ногам, я принялся подгребать воду, чтобы прохладное и горячее помирились. Потом долго лежал и смотрел на подушечки пальцев с «изюминками».

Гости задвигали табуретками и переместились в прихожую. Уходят.

– Ты там не уплыл опять? – услышал я сипловатый голос дяди Юры.

– Пока, лягушка-путешественница! – попрощался дядя Витя.

– Спасибо, до свидания, – слабым от неги голосом сказал я, мысленно добавив «за вкусное питание».

Гостевой шум был отрезан захлопнувшейся дверью, призраки голосов спустились по лестнице и стало тихо. Вздохнув, я вынул пробку и стал слушать, как всхлипывает сглатываемая вода, смотреть на качающуюся амальгаму воронки и на то, как вода, подрагивая, открывает мерзнущие колени.

Шутки родителей, голоса их друзей – все это было надежно, хорошо, но… круг этот был моим поневоле. А тот круг, в который так рвался я сам, был совсем ненадежным, а потому чужим. Вытеревшись махровым полотенцем, я надел домашнюю рубашку в клеточку и тренировочные.

Мама распекала меня битый час. Я слушал, отвернувшись к окну и ровным голосом говорил, что понимаю, что конечно и что впредь буду думать. Но весь этот распекай не мешал чувствовать совершенное отчуждение.

Круглым сиротой лег я в свежую, заботливо расправленную мамой постель. Может быть, именно от этого уюта, от соединения домашней ласковости и неприкаянности мне стало так горько, что в моем трижды промерзшем и распаренном носу опять затеялись слезы.

– Ты чего? – спросила мама, то ли услышав шмыганье моего носа, то ли просто заглянув в комнату по своим надобностям. – Да что случилось-то, скажи!

В ее голосе было столько сочувствия, что я не выдержал и безобразно зарыдал, переходя на иканье.

– Мне… Мне… Я хочу бра-а-а-а-та… Хотя бы мла-а-а… Ы-ы-ы-ы-ы! Хотя бы мла-а-адшева-а-а-а!

Не знаю, сыграл ли этот рев какую-то роль, но через год с небольшим родилась моя младшая сестра. Ничего, веселая такая девочка оказалась, хотя о сестре никто и не просил.

9

Много лет прошло с тех пор. Давным-давно забылся вопрос: почему вместо старшего брата, который был так необходим, появилась на свет младшая сестра, которая не могла меня ни от чего защитить.

Это довольно просто. Мечта о старшем брате – это мечта о том, чтобы за тебя сражался кто-то другой. А младшая сестра – неплохая возможность стать старшим братом самому. Ведь если кому-то из нас не хватает защиты, родства, заботы или еще чего-нибудь хорошего, – просто надо начать первому, только и всего.

2008

Мои любимые чудовища

1

Как обычно, на уроке истории шумели. Шум был занавесом, которым класс отгораживался от учителя. Порой шумели и на физике, но там шум кругами расходился от очередного словечка, брошенного Татьяной Савельевной. На истории пожилая учительница и класс существовали как бы в соседних помещениях, только кажущихся одной аудиторией. Шум не раздражал учительницу и не мешал ей. Она монотонно начитывала положенную тему; чувствовалось, что покой для нее дороже всего. По той же причине она почти никогда не ставила двоек. Двойка – зерно возможного конфликта, а именно конфликтов Римма Васильевна старалась избегать. Класс тоже шумел без злого умысла, никто не собирался выводить из себя пожилого педагога: бубнит себе – и пусть бубнит.

На разных уроках я сидел то за первой партой, то за последней. Это не было связано с различной важностью предметов, просто лишний раз свидетельствовало о любви к крайностям. Кроме того, в десятом классе за любой партой я сидел один. Ленка Кохановская с самого начала нашего романа сидела отдельно. А до того, как я в нее влюбился, мы сиживали вдвоем на геометрии и на черчении. Это ведь только кажется, что любовь непременно сближает.

В те дни, когда по расписанию была история, я укладывал в портфель полиэтиленовый пакет с кучей цветных карандашей и ручек. Еще на перемене, не таясь, раскладывал их на столе и весь урок сосредоточенно рисовал разных светящихся демонов. Недавно мне удалось добиться в рисунке эффекта, который так волновал на картинах Валерия Горнилова – болезненно-бессонного, почти безумного блеска глаз.

Как объяснить, почему всякий раз, видя картины Горнилова или думая о нем, я переживал умиротворяющее волнение? То есть, такое потрясение, которое все расставляет на свои места. Предположим, ты идешь по городу – захолустному, чужому, безнадежно скучному – и ни в одном окне, ни за одной дверью не ждешь никакого просвета: ни друга, ни возлюбленной, ни собеседника. И вдруг за поворотом из какого-то подвального окошка пробивается необычный свет, то ли малахитовый, то ли лесной, то ли подводный. Сердце пускается в галоп, ты подкрадываешься на цыпочках и осторожно заглядываешь внутрь. А там, за окном – бог ты мой! – живые гроты, стены из цветов, стволы-колонны, на тронах восседают король и королева, их лица светятся бессмертной добротой, платья текут грохочущими водопадами. Все, кого ты видишь – и люди, и звери, и духи – незнакомые, но не чужие: они ждут тебя, а ты скучал по ним. Именно такими окнами и были картины Горнилова. Причем это был не вымысел, не сон, не фантазии, а реальная жизнь, чья правда равнялась реальности самого Горнилова.

Каждый вечер я доставал из потайного места в шкафу пачку выцветших фотографий горниловских работ и любовался преисподней, которая вовсе не пугала, но притягивала к себе таинственной силой. Хотя с Горниловым я не был знаком, его мир был моим миром, причем задолго до того, как я увидел эти картины. Кто здесь угадал – мои ли ожидания притянули пачку старых фотографий, Горнилов ли за много лет и километров предвидел, как мне понадобятся его образы или сам этот мрачно-ненаглядный мир избрал нас обоих? Страстно хотелось поговорить с ним: рассказать свою жизнь, задать накопившиеся вопросы, посмотреть, насколько он похож на своих героев.

Шум в классе стоял светлый, девичий. Но порой даже сквозь голоса прорывался нетерпеливый шорох штрихующего карандаша. Римма Васильевна, наша учительница истории, благодушно и монотонно перекладывала с места на место какие-то слова о коллективизации. Все же надо штриховать потише.

Как познакомиться с Валерием Горниловым? Он живет в Сверловске, а я в Тайгуле, и за сто с лишним километров одного меня, конечно, не отпустят. Да и вообще рассказывать родителям о Горнилове нельзя. Ничего хорошего из этого не выйдет. Дурное влияние, сектант, шизофреник, сбивает с толку старшеклассника.

Вздохнув, я поглядел на короткую стрижку Кохановской, с которой на прошлой неделе в очередной раз поссорился, пресек свой взгляд и тут же услышал, как яростно штрихует мой карандаш склон лиловой горы. Жалко, что Кохановская не успела повернуться в профиль, пока я еще смотрел.

2

Следующей была биология. На биологии шумел только один человек – Галина Игоревна, сухонькая, нервная, с крестьянскими и в то же время тонкими чертами лица. Если бы кто-то насмелился шептаться во время урока, Галина Игоревна была бы, наверное, даже рада: это дало бы ей повод закричать. Когда она просто говорила что-то с улыбкой, ее солнечный голос напрягался в готовности взлететь к повышенным тонам, захохотать или разрыдаться.

 

Вроде у меня не было никаких причин симпатизировать этой женщине. Тем не менее, я ее любил. Причина проста – любовь была взаимна. Галина Игоревна оказалась единственным учителем, который оценивал меня как человека, важного лично для нее.

На биологии я не рисовал, и не только из опасения обидеть Галину Игоревну. В каком-то смысле биология была способом погружения в тот самый тайный мир, в который с другого входа вела и живопись. Зрелище жизни во всех органических подробностях – в устройстве клетки, в теле птицы, в молекуле ДНК – казалось экскурсией для богослова. Все слова из курса биологии, от «вакуоли» до «жесткокрылых», звучали как теологические категории. Это ощущение откровения, получаемого украдкой, придавало урокам Галины Игоревны дополнительное обаяние.

– Миша! Задержись на две минуты, есть разговор, – сказала учительница, а потом крикнула всему классу: – Доминантные и рецессивные признаки знать назубок! А то выйдете замуж не за того и родите по недомыслию не мышонка, не лягушку…

– Мы не собираемся замуж, – возмутилась Люда Евстратова.

– Ты первая выскочишь. Помяни мое слово.

Вместе со звонком шум очнулся, заплескался по классу и покатил в коридор мимо учительского стола.

– Мы посылали письменные работы на проверку в роно. Называлось это районной олимпиадой по биологии почему-то, – Галина Игоревна пожала плечами. – Твоя работа – одна из лучших.

– Спасибо.

– Погоди. Через две недели в пединституте состоится настоящая городская олимпиада. Я решила, что твоя кандидатура – самая подходящая.

– Здрасьте. А как же Алеша Ласкер?

– Вот тебе и здрасьте. У Алеши без биологии забот хватает. Наверное, я подумала, прежде чем предложить. Не испугаешься?

– Чего там пугаться? – надменно сказал я. – Пуганый.

– Пуганая ворона куста боится.

– Ну возьмите Алешу. Он непуганый.

– Все, иди. На урок опоздаешь. Освежи материал за девятый класс.

Ни разу в жизни не участвовал в олимпиадах. Не дотягивал до отличника даже в начальных классах. А уж к восьмому все мои амбиции окончательно потеряли связь со школьной программой. Проще говоря, добрую половину моих оценок составляли тройки. И тут вдруг такая честь.

3

Зарядили дожди, штриховавшие контуры голых деревьев в парке, а я поселился в стране без погоды и времен года. Черно-белые клетки делились, точно числа, в аккуратном безвоздушном пространстве, слово «хлорофилл» озеленяло листву даже поздней осенью, амебы шевелили ложноножками наподобие привидений. Как и нарисованные горниловские вурдалаки, все эти инфузории и дрозофилы существовали в надежно изолированном измерении, насылая в наши осенние края волны вечного уюта.

Но дня за три до олимпиады я начал волноваться. Галина Игоревна в меня поверила, хотя я не был первым учеником. Тем самым она поверила и в себя, в собственную интуицию. Подвести ее было немыслимо.

В назначенный день выглянуло солнце, на чуть-чуть. Не успевшая высохнуть дождевая вода превратилась в ровный ледяной глянец. Я проснулся за час до будильника, и дрожь проснулась вместе со мной. Чтобы сделать все как можно лучше, пришлось даже надеть школьный костюм, который я и в школу-то не носил. А еще галстук – ненастоящий, на резинке, для тех, кто вынужден пользоваться галстуками раз или два в год.

В Пединститут нужно ехать на трамвае. Мне всегда нравилось ездить на трамвае в город (почему-то городом в Тайгуле называют только центр, как будто остальные районы – пригороды). Нравилось полчаса следить за мельканием садовых домиков по одну сторону и заводских оград – по другую. За оградами рисовались цеха, расплавленный металл, тяжелые перезвоны. Домишки были выстроены, когда основательно строить в садах запрещали. Да и странно было заводить сады именно здесь, через дорогу от огромных предприятий, тоннами выбрасывающих пыль, пар, удушливый дым, копоть… Сельское уединение по соседству с экологической катастрофой. Малина в этих садах была особенно крупная и сладкая.

От остановки до педа нужно пройти через небольшой поселок. Дома здесь деревянные, но добротные и ухоженные. Хрустели под ногами заледеневшие листья. Повсюду – в примятых ягодах калины, в седоватой щебенке у ворот гаража, в криках ворон – переливалось и позванивало предчувствие скорого снега. Солнце опять затянуло облаками.

До сих пор мне не приходилось бывать ни в одном институте, так что держался я подчеркнуто независимо. По светлому, слегка обшарпанному холлу сновали незнакомые и, как мне показалось, самодовольные люди.

Олимпиада проходила на биофаке. Из окон третьего этажа видны были черные волны Тайгульского пруда и склон горы Паленой. Олимпийцев оказалось на удивление мало. То ли часть уже находилась в аудиториях, то ли разные школы распределили по дням, только в коридоре жались всего пятнадцать-двадцать человек. Время от времени кто-нибудь подходил к двери и приникал ухом к щели. Какой-то мальчик сидел на полу, подстелив собственный портфель. Некоторые с обеспокоенным видом переходили от группки к группке и задавали вопросы:

– Как думаешь, за рамками учебника будут спрашивать?

– Люди! Напомните, какие особенности цветка у пасленовых?

Пришла наша очередь заходить в аудиторию. Взгляд обегал стены в поисках особых примет институтской жизни, но это был обычный класс, с такими же портретами Линнея, Дарвина и Мечникова, как и в школьных кабинетах биологии. Разве что другие столы. А еще запах. Он был не лучше и не хуже школьного – просто другой. Может, чуть менее унылый и не так отдавал принуждением.

За преподавательским столом сидели двое: мужчина и женщина. Сразу было понятно, что главная здесь женщина.

– Все подходят по одному к нашему столу, берут задание и садятся на свое место. Сорок минут на подготовку, потом милости просим к нам, – объявила женщина.

– Спешить не надо, бояться не надо, – прибавил мужчина таким выцветшим голосом, словно к его спине было приставлено дуло пистолета.

Я подошел к столу. Передо мной билет с заданием вытягивал коротко остриженный мальчик с красным обветренным лицом. Руки у него были загрубевшие, грязь въелась в бороздки и трещинки кожи. «Наверное, ему приходится постоянно возиться в земле. Живет в своем доме, в бедной семье, с детства роется в огороде, а то и в лесу копает разные корешки. Вот это биолог, не то что прочие чистюли». Украдкой я взглянул на собственные руки с надеждой увидеть следы краски. Но руки оказались чистыми.

Кивнув экзаменаторам, я вытянул билет и по привычке двинулся к последнему столу. Вопросы были не особенно сложными и все относились к разным отраслям биологии – к ботанике, зоологии, генетике, экологии. Поломать голову пришлось только над одним: почему медведь впадает в зимнюю спячку, а крот нет. Зачем-то мельтешили в сознании лягушки и медведи-шатуны. В конце концов, я вспомнил про разную скорость метаболизма, поставил подпись и сурово вручил работу тихому мужчине. Женщина куда-то вышла, а преподаватель улыбнулся и пообещал, что результаты пришлют в школу. Улыбка казалась такой робкой, словно школьником был именно он.

Раздразненное вдохновение бушевало во мне, так что до трамвайной остановки я скакал нервным джейраном (с высокой скоростью метаболизма). Эта лихорадка дожила до дома, и до глубокой ночи я рисовал вьюжно-бледный призрак, одиноко танцующий на графитных волнах.

4

Через две недели, когда пединститут с медведями и кротами был уже перестелен во много слоев другими впечатлениями, в начале урока Галина Игоревна голосом пионервожатой объявила:

– Ну что, десятый «А»! Не зря, стало быть, учителя свой хлеб едят. Ваш товарищ, Миша Нагельберг, победил на городской олимпиаде по биологии!

Класс радостно зааплодировал. Не поднимаясь из-за парты, я смущенно раскланялся. Интересно, хлопала ли Кохановская. Могла и похлопать. Ссора – ссорой, а она все-таки староста класса. Со стороны могло показаться, что я продолжаю понуро сидеть за первой партой у окна, про себя же я прыгал от радости, отпускал ловкие шутки и вообще был чертовски мил. Вечно я мил только про себя. После урока Галина Игоревна сказала:

– Город посылает победителей на областную олимпиаду в Сверловск. Поговори с родителями. Это на два дня, с ночевкой. И до самой олимпиады каждую свободную минуту будь любезен читать Вилли-Детье. Понял? Вас пока никто не приглашал, – прикрикнула она на шестиклашек, которые попытались ввалиться в кабинет.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru