На открытие явились жена Клёпина, взвинченная, ярко накрашенная блондинка, жена Игоря, державшая на руках маленькую девочку в зимнем пальтишке, а также жена Вялкина. Я никого не привел. Родители не поощряли моего общения с Вялкиным. Почему-то мама считала его сектантом-баптистом. Клёпина родители не видели. Думаю, он понравился бы им еще меньше. Фуат дежурил на работе. А жены у меня пока не было и не предвиделось.
Фойе сейчас казалось удручающе большим и пустым. Мы опять прошли вдоль стен. Жены робко жались к мужьям. Мужья что-то приглушенно внушали женам. Потревоженная грязно-белая кошка лениво пересекла фойе и улеглась на коврике у директорского кабинета. Прошло минут двадцать. Дверь кабинета открылась и оттуда решительно шагнула директриса собственной персоной. Это была надменная дама, которую я мысленно определил в бывшие южные красавицы. Кошка недовольно пошла к лестнице и скрылась. Дама грозно сверкнула очами, потом увидела Вялкина и что-то вспомнила. Вялкин отнял себя у молчавшей супруги и грациозно, как юный адъютант, порхнул к начальнице:
– Позвольте, Зоя Вадимовна, пригласить вас на открытие выставки. Быть, тэсэзэть, почетной гостьей…
Зоя Вадимовна смерила Вялкина покровительственным екатерининским взором и приблизилась к нам.
– Товарищи, – сказала Зоя Вадимовна, – добро пожаловать в Центральный кинозал имени товарища Карасева. Как видите, мы идем в ногу навстречу веяниям. Расширяем работу. Выставка интересная. Интересная… – тут директриса почему-то сбилась, глянув на жену Клёпина. – Это новая форма нашего с вами досуга, и, надеюсь, так будет и впредь. Милости просим на долгие годы!
Всем пришлось аплодировать. Не апплодровала только жена Игоря, у которой на руках спала девочка. Щеки девочки жарко пылали сонным румянцем. Пальтишко с нее почему-то так и не сняли. В любом случае сейчас его пришлось бы надеть. Потому что от наших рукоплесканий ребенок проснулся и заполнил криком оба фойе Центрального клуба и еще половину прилегающей улицы Ильича – думаю, примерно до школы номер пятьдесят пять, а то и до бани.
Семья Чуренковых в спешном порядке отбыла. Жена Клёпина вплотную приблизилась к мужу, который приглашал Зою Вадимовну попозировать и остаться в истории мирового искусства. Она цепко взяла мужа под руку и, как бы подмигивая всем телом, увлекла его к картине «Обнаженная с гитарой». Моделью картины явно была она сама. Возможно, ей казалось, что пространство рядом с этой картиной было самым безопасным местом для ее супружеских прав.
Я попрощался и пошел к выходу. Кроме ощущения неловкости я выносил с выставки еще одно внятное чувство. Это было чувство вины перед нарисованной девушкой, оставленной в чужом месте на произвол судьбы.
В следующие дни художники по нескольку раз забегали в Центральный клуб, расчитывая поглядеть на своих зрителей. Однако зрители почему-то все не хотели показываться. На выставку пускали только тех, у кого был билет в кино. А билеты покупали только те, кто собирался смотреть фильм. Оставалось надеяться, что среди любителей массового искусства найдутся и ценители авангарда. Но рыба не шла в наши сети. Видимо, вследствие разочарования равнодушной тайгульской публикой, идея дежурства на выставке была забыта.
Вялкин между киносеансами каждый раз проверял «Книгу отзывов». «Книга» производила тягостное впечатление. Первый день она оставалась нетронутой, лежа на журнальном столике мертвым грузом. Так мог бы томиться в мышеловке школьный ластик, подложенный вместо корочки сыра. Во вторник в «Книге отзывов» появились первые записи и рисунки. Рисунков было больше. Юные любители кинематографа небрежно набрасывали то лингамы, то фаллосы, а иногда заменяли образы соответствующими словами. Вялкин аккуратно вырывал поруганные страницы. «Книга отзывов» тощала с каждым днем. В четверг в ней появилась первая серьезная запись:
«Спасибо за выставку. Есть мнение, что необходимо в вечерние часы устраивать танцы для тех, кому за тридцать. И пригласить массовика с баянистом. Баяниста могу предложить.
П. Селиванов, пенсионер»
Ниже кем-то был со знанием дела изображен очередной лингам, а рядом с ним – гармошка, залихватски растопырившая меха.
Вялкин спешно собрал нас в мастерской. Он сказал, что нужно организовать на выставке ежедневное дежурство. Договориться каждому у себя на работе и поочередно сидеть в Центральном клубе.
– А то кончится тем, что пририсуют, извини за выражение, член на какой-нибудь картине. И прикроют выставку.
Никто не возражал. Даже Клёпин, твердо убежденный в неотвратимости фаллических символов. Видимо, ему просто не хотелось брать кого-то в соавторы. Так начались наши дневные дозоры.
Собственно, сидеть наверху в фойе нужно было только по полчаса до начала очередного фильма. Потом оба фойе пустели и можно было сбегать на работу, попить чаю в буфете или просто погулять.
Я брал с собой в клуб книгу, бумагу и карандаши. Слонялся по залу. Выходил на улицу, шел до трамвайной остановки, покупал мороженое и не спеша возвращался. Малышня в резиновых сапогах с воплями бегала вдоль ручьев и пускала наперегонки спички и щепочки. Вафельный стаканчик размякал, пропитываясь тающим мороженым. Странное чувство тяжелого, тревожного счастья не давало мне сидеть на месте. Никаких объективных причин для счастья, вроде бы, не было. Но они (вот уж без малого месяц) ожидались с минуты на минуту.
«Книга отзывов», изрядно исхудав, лежала без дела на столике. В ней появилась только одна новая запись, старательно выведенная детской рукой:
«Понравилось картина И. Чуренкова “Писочница”.
Таня и Валя, 5 А класс, школа № 7».
Эту страницу Вялкин рвать не стал. Вообще, Вялкин с Клёпиным были ужасно разочарованы. Ждали, что выставка если не произведет фурор, то хотя бы вызовет интерес. Или возмущение. Побаивались, что советская власть закроет выставку, как это десятки раз бывало в Сверловске. Там все участники запрещенных выставок превратились в живые легенды. Валерий Горнилов, братья Казаченко, Павлов, Малахов… Выставки закрывались через час после начала, открывая новую жизнь художникам и их картинам. В Тайгуле выставка могла спокойно работать до следующего тысячелетия. Опасаться и ожидать было нечего.
В субботу, когда дежурил Клёпин, в «Книге отзывов» появилась пространная запись. В отзыве говорилось, что выставка стала заметным событием в духовной истории Тайгуля, открыв новые яркие имена. Например, имя Виктора Вялкина, чья мистическая манера письма и интересная работа со светом позволяет надеяться, что Вялкина ждет место в одном ряду с выдающимися деятелями европейского авангарда. Также отмечалось, что интересные работы представили И. Чуренков и М. Нагельберг. Фамилия Клёпина появилась в отзыве только один раз в виде подписи. Очевидно, Клёпин решил немного подтолкнуть посетителей, подсказать им возможный стиль и тон выступлений.
В воскресенье выставку стерег Вялкин. Не знаю, виделись они накануне с Клёпиным или нет. Но к понедельнику «Книга» обогатилась еще одним отзывом. Автор второй рецензии восхищался мужеством организаторов выставки. Говорил о необходимости выдвижения в современном искусстве новых имен. Например, имени Сергея Клёпина, чья смелая живопись рушит каноны и стереотипы. Упоминалась неординарность его цветовых решений, неуемная фантазия и творческая щедрость. Подписал рецензию «художник В. Вялкин». Возможно, это было совпадение. Мало ли на свете художников В. Вялкиных.
Понедельник был самым тихим днем в неделе. Выставка была пуста еще безнадежнее, чем всегда. В другие дни сюда хотя бы доносился оживленный гомон с первого этажа. По понедельникам зал посещали немногие, а те, что приходили, были какими-то притихшими, точно раскаивались в несвоевременном легкомыслии. В этот понедельник было мое дежурство. Я пытался читать, потом смотрел в окно. Спустился в буфет, купил бутерброд и стакан чаю. Опять принялся за книгу. После обеда в клуб пришел Фуат Шарипов. Я ужасно обрадовался. Ведь с утра в зале, кроме меня, побывала только здешняя кошка. Фуат неторопливо прошествовал через весь зал, не вынимая рук из карманов пальто. При его приближении я встал и поклонился.
– Здорово, волосан, – приветствовал меня йог, – все маешься при искусстве?
– Привет представителям оккультизма и восточных суеверий!
– А где посетители?
– Да вот, как узнали, что ты придешь, так всех повыгоняли.
– Ну что… Осмотреться, что ли…
Я пошел по выставке вместе с ним. Странно. Почему-то одни и те же вещи воспринимаешь по-разному в обществе разных людей. Смотришь любимый фильм с одним человеком – и словно видишь его заново. А с другим сидишь и ждешь, когда же наконец пойдут титры. Рядом с Фуатом я вдруг понял, как хорош клёпинский «Шиповник № 3». Кстати, только сейчас разглядел, что в воде между корней плавает маленькая китайская рыбка. Как раз в этот самый момент Фуат задумчиво произнес:
– А шиповник у него хорош.
– Пожалуй.
– Выходит, Клёпин тоже иногда умеет созерцать. Вот бы ему почаще так смотреть на вещи.
– Интересно. А в других картинах у него что, по-твоему? Не созерцание?
– Нет. Это, знаешь, когда дадут в рог и искры летят. Искры видно, а вещи – нет.
– Ну, не знаю. Если смотреть только на вещи, незачем рисовать.
– Вот я и не рисую, – гордо сказал Фуат. И мы пошли дальше.
У вялкинской стенки Фуат произнес только:
– Вялкин… Вяленый фиалкин…
– Но-но, – я предостерегающе возвысил голос.
– Ну не нравится мне. Что я могу поделать?
– Помолчать.
Мы помолчали. Помолчали у картин Чуренкова. Помолчали у моих картин. Молчание у моих картин мне понравилось. Фуат кивнул в сторону девушки и посмотрел на меня с интересом. Я выдержал взгляд, дав понять, что отказываюсь от комментариев. Фуат все понял. Мы сели в кресла рядом с журнальным столиком. Фуат взял в руки «Книгу отзывов», открыл и стал читать. Пару раз фыркнул. Достал свою ручку (привязанная к «Книге» ручка чем-то ему не понравилась, должно быть, именно своей привязанностью) и, на секунду задумавшись, написал что-то на свободной странице. Спрятал ручку, закрыл «Книгу» и положил на стол. Вид у него был подозрительно довольный. Фуат не из тех, кто будет записывать свои впечатления во всяких там «Книгах отзывов». Я тут же открыл «Книгу». И прочел следующее:
Затея, в общем, не плоха
в конфету вылепить какашку.
Кукушка хвалит петуха
за то, что хвалит он кукушку[1].
Это была последняя запись в «Книге отзывов». Она продержалась до вечера. Потом пришел Вялкин. Он открыл «Книгу», прочитал, глянул на меня. Я развел руками. Через мгновение страница была аккуратно выдрана, сложена в несколько раз и спрятана в карман вялкинских брюк.
Мне вдруг показалось, что это четверостишие было самой солью нашей дурацкой выставки. Лучшей приправой к нашим серьезным намерениям. Противоядием от нашего самомнения. Я попросил Вялкина:
– Слушай, Вить. Дай мне этот листок. Пожалуйста.
– Зачем тебе?
– Надо. Я поэзию люблю.
– Какая там поэзия!
– Ну что тебе, жалко, что ли?
– Нет, не жалко. Просто… Зачем тебе?
– Дай. Обещаю, я никому не покажу.
– Ой, да показывай хоть по два раза! – Вялкин сердито вытащил из кармана пухлый квадратик размером с почтовую марку, отдал мне. И ушел.
Выставка доживала последние дни. Жаль. Я уже привык приходить сюда. Привык к пыльному солнцу, к голосам из фойе, к бутербродам в буфете. Даже к кошке, которая проводила жизнь в эпикурейской праздности и безмятежности. К цветам на подоконниках. К нашим картинам, преображавшимся каждый час по мере смены освещения. А еще к своему ожиданию, которое не давало окончательно привыкнуть ни к чему на свете. Казалось, здесь, в заполоненном солнечной духотой зале, мой пост, на котором нужно просто находиться и ждать. Я чувствовал, что если уйду, кто-то сюда явится. Рассудок подсказывал, что пост моего ожидания всегда окажется там, где буду я сам. Так или иначе, до закрытия оставалось меньше недели.
В пятницу я пришел на дежурство в последний раз. На улице здорово потеплело. Солнце было обернуто серенькой ватой, как стеклянная елочная игрушка. Лужи почти высохли. В старом автобусе без колес, превращенном в парковый тир, сухо пощелкивали и позвякивали выстрелы. Было грустно. Не из-за выставки. Вообще не из-за чего. Эту грусть я уже знал. Из такой мягкой грусти обычно что-нибудь вырастает – образы, идеи, стихи.
Я поздоровался на входе с билетершей и поднялся на второй этаж. У картин Клёпина стояли две девочки. Точнее, девушка лет семнадцати и, видимо, ее младшая сестра. Сестре было примерно десять. Девушка что-то тихонько ей объясняла.
Я прошел к столику с «Книгой отзывов», снял куртку и сел в кресло с видом озабоченного администратора. Украдкой поглядывал на посетительниц, особенно на старшую. Это была тоненькая темноволосая девушка в синем плаще. Шея повязана шелковым платком апельсинового цвета. Ботиночки независимые такие.
Сегодня на утреннем сеансе шел фильм «Варвара-краса, длинная коса». Я подумал, что девушка решила сводить ребенка посмотреть сказку. Но фильм уже начался, а они так и ходили по залу. Потом разделились. Младшая, не сняв смешной шапки с бомбошками, положила пальто на одно из кресел и пошла в дальний угол зала гладить кошку. Старшая остановилась рядом со мной, разглядывая картины Вялкина. Потом повернулась к сестре и громко сказала:
– Рита! Не трогай казенную кошку!
Сердце забилось еще сильнее.
– Да ничего. Пусть погладит.
Губы меня не слушались.
– А вы тут кто, простите?
Я решился взглянуть прямо на нее. Девушка не улыбалась. Но и не отгораживалась демонстративной неприступностью. Мне вдруг показалось, что я ее знаю. С красивыми девушками всегда так. Увидишь впервые – и кажется, что она вроде тебе уже встречалась. Девушка ждала ответа. Какая же она была… Родная, что ли… Нет, не родная, не привычная. Она была долгожданная.
– Я? Я тут слежу за порядком, – голос оказался неожиданно высокий, – не курите, не сорите. Уступайте места старикам и инвалидам.
Девушка отвернулась и опять громко сказала сестре:
– Рита, не трогай ты эту кошку. Может, она больная.
– Это не кошка, – строго ответила Рита из своего угла.
– А кто это?
– Это котенок беленький.
– Котенок? Какой же он будет, когда вырастет? Как белый медведь?
– Ничего не медведь. Он такой всегда останется.
Я насмелился и произнес:
– Маленькая собачка, говорят, до старости щенок.
– А-а. То-то у слонов с детства морщины, – девушка пристально взглянула на меня.
Рита сердито сказала из своего кошачьего далека:
– Лера, что ты глупости вечно говоришь?
– Так уж и вечно…
Теперь я знал, как ее зовут.
– Значит, вы сторож? Вахтер?
– Нет… – тут я вдруг почувствовал, что наполняюсь гордостью, как дурацкий красный воздушный шарик. – Я художник.
– Так я и подумала, – сообщила Лера.
Мы замолчали. Я панически перетряхивал собственное сознание, пытаясь быстро найти какие-нибудь остроумные слова. Но не нашел. А сказал вот что:
– Можно, я спрошу вас? Как вас зовут? То есть, честно говоря, я знаю, как вас зовут… Можно… Господи, что же можно-то?
– Ну не знаю. Практически ничего не можно. Можно сказать мне ваше имя.
– Михаил.
– Значит, тут и ваши картины? – она посмотрела на меня не без хитрости.
– Да.
– А я видела.
– Откуда вы знаете, что это мои работы? – я был ошарашен.
– Но вы ведь сказали, как вас зовут.
Тут, наконец, до меня дошло. Там же ярлычки есть рядом с картинами. И спросил, как мне казалось, издалека:
– Ну и как вам наша выставка?
– Мне понравилось.
– Э-э… А… Что привлекло сильнее?
– «Книга отзывов».
– Понимаю. Вы еще самого лучшего отзыва не видели.
– У вас мне понравилось «Ожидание». Ладно, нам пора. Рита! Пойдем.
Рита продолжала гладить кошку. Кошка терпела, хотя с хвостом уже происходил нервный тик.
– Лер! Давай ее возьмем! Ну Лера!
Очевидно такие просьбы Лере приходилось слышать часто.
– Ну что же. Спасибо, – сказала Лера.
– Не за что…
Она уходила!
– До свидания, – сказала Рита.
– До свидания, – чуть тише повторила Лера.
– До свидания, – выдавил я.
И они пошли. Я тупо стоял. Сестры были уже у лестницы, когда я решился.
– Валерия! – кажется, получилось слишком громко.
Они обернулись. Я пошел к ним, еле удерживаясь от того, чтобы перейти на бег.
– Валерия, можно вас еще увидеть?
– А нужно? – спросила она, глядя исподлобья.
– Если бы вы только могли представить, как нужно, вы бы просто не уходили.
Рита смотрела на нас во все глаза.
– Ну давайте встретимся здесь, у кассы, – предложила Лера безо всякого смущения.
– Давайте. А когда?
– Через год в это же время.
– Что?
– Шучу. Завтра в половине пятого.
И они ушли, а я остался. Остался, как пустое место. Меня самого тут уже не было, я шагал там, по улице, рядом с Лерой. Но это пустое место, оставшееся от меня, светилось, улыбалось и было готово прыгать по стенам, картинам, креслам и потолку, как одуревший солнечный зайчик. Я смотрел в окно.
За кронами пошатывающихся тополей были видны трамвайные пути и конечная остановка. И тут произошло вот что. Из-за поворота медленно выехал старый желто-бордовый трамвай. Кажется, он был переделан в ремонтный вагон. Я не верил собственным глазам. Набирая скорость, вагон пересек улицу, миновал остановку и скрылся из виду.
2004
Шли зимние каникулы, в которых каждый день наперечет. Только вечером первого января кажется, что время засмотрелось на елочные игрушки и будет так стоять вечно. Но никакие каникулы не длятся вечно, тем более зимние.
На излете каникул ребята из нашего дома пошли кататься на лыжах на Трехскалку. Точнее, это я так думал: мол, покатаемся с горок и вернемся во двор. А вышло по-другому. Ребята, оказывается, решили на Трехскалку просто заехать, а потом отправиться в настоящий длинный поход к охотничьей сторожке. Сторожка находилась за Исой, за Солодовым логом и даже за Бездонкой, километрах в пятнадцати. Ну и обратно, понятно, не меньше.
Все, кроме меня, были к походу готовы заранее: оделись тепло, взяли с собой еды, а у Витали Лоянова был даже термос с какао. Мне о походе ничего не сказали ни вчера, ни сегодня утром, пока мы еще были возле дома. И Олегу Капорину из первого подъезда тоже ничего не сказали. Выходит, договаривались заранее и без нас. На Трехскалку покататься в последний момент позвали, а потом, уже на горке, кто-то возьми да скажи:
– Слышь, Михан, в охотничью сторожку с нами поедешь?
– Конечно, поеду, – радостно ответил я.
Хорошо, что позвали хотя бы сейчас, могли ведь и вообще не сказать, а назавтра все делились бы впечатлениями, как было зыконско, да какая там сторожка, да какого видели в лесу бурундука или что на Бездонке лед черный. Перебивали бы друг друга, хохотали, и было бы ясно, что они все вместе, а ты нет. Кстати, Олег Капорин от компании оторвался, хотя ему тоже предложили. Но как не ехать? Сначала не взяли, не сочли достойным, а потом все же позвали, надумали. Как бы присмотрелись и обнаружили то, чего еще вчера не видели. Не поехать значило бы подтвердить правильность неприглашения: мол, говорили же, что не надо, а он и сам не захотел.
На Трехскалке было весело. На буграх, откуда можно было съезжать, толпились очереди. Если кто-то мешкал, сзади кричали: «Вали, кóзел, не один у мамы!». Снежная пыль алмазно дымила на солнце и опахивала лицо. Мы прокатились еще по разику и двинулись в путь. День был морозный, ясный, накатанная лыжня сверкала, курлыкали лыжные палки. До Исы мы пробежали весело, в охотку, хотя никто не разговаривал, да и как разговаривать, идя гуськом по лыжне!
Исинская дорога – в горку да под горку. Горки некрутые, сил на подъем всегда хватает, особенно если хорошенько разогнаться на спуске. Радость лететь с горы тем больше, что ты только что ее заслужил. Может, я давно не ел, может, устал, может, был слишком легко одет. Минут через сорок пальцы ног в лыжных ботинках налились мерзлой тяжестью. Будь рядом не пацаны, а родители, давно бы сказал, что устал и ноги замерзли, мы бы сразу повернули к дому, а мама каждые пять секунд спрашивала о самочувствии и давала разные указания, в том числе и бестолковые, но заботливые. Потому что маме было бы дело до моих ног, а пацанам – не знаю.
Это было первое путешествие, в котором за мной никто не приглядывал, мы были сами себе взрослые. Впереди кто-то из старших ребят, Валерыч или Андрей, ткнул палкой сосну, и плотный снегопад с дрогнувших веток обрушился на лыжню. Виталя что-то крикнул, остальные захохотали. Конечно, с настоящими взрослыми не так весело, но как-то поспокойней. Вслух такого не скажешь, но остаться взрослым среди таких же ничем не связанных ребят не всегда уютно. Да, на котлован или в кино удобнее ходить без взрослых. Курить у стадиона, стрелять в тире тоже. Со взрослыми надо вести себя прилично, выглядеть ребенком, позориться. Но во взрослых есть постоянство, какие-то границы, которые всегда соблюдаются. По крайней мере, в моих родителях это так. Даже когда они сердились или наказывали меня, они действовали по правилам и рано или поздно оказывались добрыми.
Андрей Букалов повел нас через озеро, потому что прокатиться по льду над темной зимней водой, над рыбами в глубине интересней, чем идти по заснеженному берегу. Андрей был старше всех, он жил на пятом этаже. Никогда не вступал в драки, ни с кем не ссорился, вообще не делал ничего исключительного. Но Андрея уважали за выражение пренебрежительного спокойствия и невозмутимой силы. У него и походка была снисходительная: а с кем соревноваться-то? На лыжах он двигался легко, словно все время ехал под горку. Андрей Букалов редко улыбался, и я дорожил всеми случаями, когда он улыбался мне. Ну, не мне, конечно. Каким-нибудь моим клоунским выходкам. Быть своим Андрею Букалову – мечта. Вроде мечты о старшем брате. Если бы у меня был старший брат, ему следовало быть таким.
Рыбаков было совсем немного, и если бы не они, озеро ничем не отличалось бы от обычного заснеженного поля. Но при взгляде на рыбаков сейчас думалось не о рыбах, а о теплых рыбацких тулупах, валенках, рукавицах. Хорошо было бы сейчас переселиться в такой тулуп и в такие валенки, чтобы сразу сделалось тепло.
За Иван-озером пошла опять плотная тайга без опушек-передышек. Небо поскучнело, солнце скрылось, и лес казался монолитом, колючим морозным ущельем, по дну которого молча тянулась стайка пацанов на лыжах.
Если бы мы сейчас шли с родителями, лес непременно разделился бы на отдельные деревья, каждое наособицу, потому что таким его видела мама. Мама останавливалась бы через каждые сто метров, показывая лыжной палкой куда-то вбок и восклицая: «Вы только посмотрите, какая красота! Какие у елки шубенки на лапах!». Я бы снисходительно смотрел, ничего не отвечая, но тоже видел бы, что деревья особенные и лес полон этих припрятанных сюрпризов для глаз.
С родителями мы ходили на лыжах каждые выходные, так что я был уверен, что катаюсь лучше большинства пацанов. Первые пару километров я шел в обычном прогулочном темпе, но не обогнал никого, кроме Пончика. Пончик немного отставал, потому что у него не было лыжных ботинок и металлических креплений, валенок часто выскальзывал из ремешка, так что Пончик должен был время от времени останавливаться и подтягивать ремешок.
После озера я решил вырваться вперед, хотя бы для того, чтобы немного согреться. Но как я ни припускал, как ни наддавал, ничего не менялось. Сзади был только Пончик, а все остальные бежали впереди. Спрашивается, какой толк каждую субботу таскаться на лыжах до Исы и обратно, если это не дает никаких преимуществ?
Внезапно лес кончился, впереди открылись поля, среди которых кое-где высились курганы. Поля были росчистями, их освобождали от леса грейдерами, а комли вместе с корневыми подошвами сваливали в кучи посреди поля. Постепенно эти неплотно прилегающие и отчасти даже висящие в воздухе прошитые корнями комья поросли крапивой, иван-чаем и малинником.
Я нередко бывал здесь, шатаясь вокруг Солодова лога, где у нас была дача. Малинники в конце июля были увешаны ягодой, но мало кто решался лезть в увалы: курган был изъеден черными лазами, ямами и ущельями, в которые проваливались сандалеты, а то и тело целиком. Еще неизвестно, что там водится в сырых, невесть куда ведущих норах.
И все же иногда соблазн пересиливал. Вооружившись длинной палкой, я начинал восхождение на увал, осторожно намечая каждый шаг: сначала почти не касаясь поверхности, потом пытаясь понять, насколько она шаткая и наконец опираясь всей тяжестью, стараясь впиться в бревно всеми неровностями подошвы. Наконец, дрожа от напряжения, добирался до малиновых кустов. Вблизи каждый раз оказывалось, что ягоды висят не так густо, как виделось снизу. Как всякая лесная малина, эта оказывалась скорее душистой, чем сладкой. Может быть, от этого, а может из опаски соскользнуть, я спехом рвал сразу пяток ягод, которые отправлялись в рот одновременно.
Сейчас курганы, ощетинившиеся серым, красноватым, бурым сухостоем, были занесены снегом. Лес медленно поворачивался, и дорога через поля казалась плаванием по белой глади вдоль хмурых берегов, мимо бухт-опушек и курганов-островов.
Тело пришло к какому-то онемелому согласию с холодом. Ни щеки, ни уши, ни пальцы не были отморожены, но пребывали в напряженном одеревенении. Молчали поля, молчали мои товарищи, только почиркивала лыжня и попыхивали дымки дыханий. Да еще изредка стрекотала сорока, казавшаяся порождением этого заснеженного черного леса, его рябым крылатым выстрелом.
Сады остались в стороне. Равнодушно глядел я издалека, как в нескольких местах поднимается над трубами голубоватый печной дымок. После широкого оврага мы опять въехали в зимний лес, точно из дня – в поздний вечер.
«Почему они не позвали меня сразу? Сказали бы вчера, я бы взял с собой еды, надел вторые штаны и варежки меховые, а не нитяные». Но главное – не варежки и не еда, конечно.
Больной вопрос… Иногда казалось, что пацаны из двух подъездов – все вместе, как братья. Если гоняли шайбу против команды из одиннадцатого дома или ходили в парк за морожеными яблочками или даже просто в кино, все были не то чтобы равны, а сплочены общим настроением, общим риском, общим смехом. Андрей Букалов, Кузя, Валерыч, Рашид, Пончик, Володя Кошеверов – мы были словно индейцы из одного племени. Но бывало и по-другому. Например, шли лить чики из свинца, и из младших брали только Пончика, потому что за Пончиком приглядывал Андрей Букалов: они жили на одной площадке дверь в дверь, их родители вместе работали, доверяли друг другу запасные ключи от квартир. Не взять Пончика было неудобно, а меня или Олега – запросто. В каких-то делах возраст не мешал быть вместе, в каких-то – мешал.
А может, дело не в возрасте? Может, кто-то из пацанов опасался, что я могу рассказать о наших делах родителям? Но, во-первых, я не рассказывал. А во-вторых, если меня наказывали и приходилось сознаться, то рассказывал только про себя одного. У нас в семье не принято было доискиваться, кто подучил да кто подговорил. Кто бы не подучил, делал-то я сам. И еще: никто не стал бы бегать по чужим родителям и закатывать скандалы, как мамаша Олега Капорина. Сам Олег вполне нормальный пацан, но мать у него… То орет на него во дворе при всех, то тащит торговать астрами у гастронома, то скандалит по соседям.
Но и это было не главное. Из всех наших парней я выглядел самым домашним. Самым чистеньким. Хотя дома мне вечно доставалось за испорченные мазутом новые брюки, разбитые сандалии и прожженный рукав рубашки. Но во всем городе не хватило бы смолы, ржавчины и сажи, чтобы сделать меня менее чистеньким. Может быть, я не так разговаривал. Может, слишком много читал. И родители. Нет, родители у меня хорошие, вполне нормальные родители, но нормальные они дома, моими глазами. А за пределами квартиры они слишком интеллигентные. Мама никогда не сядет на лавочку с другими тетками. Не потому, что она их недолюбливает или они ее. Ей просто в голову такое не придет. И папа тоже никогда выйдет во двор козла забить. С этим ничего нельзя поделать. Я буду таскаться в музыкалку, мама не сядет на лавочку, а папа не забьет козла.
Ни один из наших не ходит в музыкалку, все матери, как люди, садятся на лавочку, а отцы играют в домино, пьют по праздникам и выходят во двор в майках. А если мои родители другим родителям не свои, как я буду свой пацанам?
Или вот друзья родителей. Дядя Сева, который преподает в музучилище и сочиняет какие-то кантаты. Скажи кому во дворе! Дядя Гена, изобретатель, филателист. Дядя Август, завуч техникума… Все веселые, остроумные, шумные… Но – не бойцы. Не мужики они. И дело не в домино. Просто не бойцы и все. Не верится, что дядя Сева может дать пендаля отцу Андрея Букалова. Или хотя бы не получить пендаля, если отцу Андрея Букалова придет в голову такая идея. Не может, хоть и взрослый. И другие все такие же.
Неужели нельзя было завести хоть одного друга – мужика! Ну и что это за друзья? Надежда была только на дядю Юру Ключарева, потому что он охотник. Охотник! Умеет стрелять из ружья, нож у него четкий, и рассказывает всегда так просто, без хвастовства про всякие лесные похождения. Дома у него висит настоящая волчья шкура, а это уже не просто рассказы. Но даже дядя Юра слишком интеллигентный. Слишком много разговаривает, слишком складно. Вот и попробуй в такой обстановке вырасти, как все.
Самое обидное было в этом непостоянстве решений: свой я или чужой. Почему они не могли решить этот вопрос раз и навсегда? Неужели не видно, что я свой не только в кино или в тире, но и в лесу, и на свалке, и у котлована, и где угодно! Нет! Братство не распадалось вовсе, но и не утверждалось насовсем. Братство оставалось на усмотрение Андрея Букалова, Валерыча или Володи Кошеверова, которые затевали разные похождения и между собой решали, кого брать, а кого не брать.
Вот и сегодня меня взяли случайно, под настроение. А Олежка – хитер бобер! – взял да не пошел. Сейчас сидит дома, смотрит телек и играет со своей морской свинкой. Конечно, мамаша может засадить его заниматься на аккордеоне. Но засадит-то она его в тепле, где в двух шагах кухня, горячий чай. А мы второй час идем на лыжах через лес, и даже до Бездонки еще не добрались. Об обратной дороге даже думать не хотелось!
Вскоре строевой лес сменился низкорослыми сосенками, пихтой и кедрачом: начиналось болото. Все эти деревца казались молодняком, хотя им было не меньше лет, чем мачтовым соснам по краю Бездонки. Зыбкая почва, близкая вода под кочками не позволяла деревьям пустить глубокие корни: молодость их была выморочной.
Хотя чахлыми недоростками они тоже не выглядели. Значит, неглубокое сцепление с землей, жизнь на манер мха и багульника все же давала деревьям эту многолетнюю юность, пусть и сокращала мощь и величие.