bannerbannerbanner
Лис

Михаил Нисенбаум
Лис

Полная версия

Проректорская дверь сразу вела в кабинет, а ректорская – не сразу. За первой ректорской дверью, обитой стеганой вишневой кожей в маленьких кожано-вишневых же пуговках, был темный метровый шлюз – чтобы посетитель в последний раз мог хорошенько подумать, стоит ли толкнуть следующую дверь, или, напугавшись повелительной темноты, дернуться обратно в приемную, пробубнить извинения перед Сашей и Павлом Сергеевичем и просочиться в холл, отдышаться, расстегнуть верхнюю пуговку намокшей рубашки и уговаривать сердце: ну полно, полно, угомонись, хватит прыгать, дурашка!

Ректор никогда не принимал преподавателей сразу, даже тех, к кому благоволил. Сначала преподаватель несколько дней подряд бодро заходил в приемную и после вопросов-реверансов деликатно интересовался, нельзя ли попасть к Игорю Анисимовичу? – по какому вопросу? по лично-учебному, ха-ха-ха… – и когда зайти в следующий раз. Первые три-четыре раза Паша с кондиционированной приветливостью отвечал, что Игорь Анисимович занят, на пятый, положим, обещал спросить, потом все повторялось. Наконец встречу назначали. Однажды Паша с предупредительной нежностью спрашивал:

– В следующую среду в два будет вам удобно?

– Конечно, Павел Сергеевич, абсолютно удобно! – восторгался посетитель, соображая, как бы ему передвинуть четвертую пару. В среду, надев лучшую рубашку и парадный костюм, преподаватель, успевший за последние дни поругаться с диспетчером, методистами, замдекана и завкафедрой из-за переноса занятий, является в омут о трех дверях. Павел Сергеевич кивал головой, не отрываясь от телефонной трубки:

– …Идем к Людке. Если вы идете, торт на вас… Мы? Мы кассету. Кассету, говорю. Видео. Нет, не духовная пища. Если по деньгам судить, дико материальная ценность.

Посетитель, сияя, беззвучно здоровался, осторожно, чтоб не расплескать благоговения, садился на краешек стула. Павел Сергеевич выходил, поливал цветы, пил чай, болтал по телефону, не обращая на преподавателя внимания. Примерно через час, с трудом восстановив на лице первоначальное выражение, преподаватель откашливался и спрашивал, удобно ли поинтересоваться, примет ли его нынче Игорь Анисимович.

– К сожалению, Игорь Анисимович отъехал, – с приветливым равнодушием отвечал секретарь.

«Что ж ты, гад, не мог сразу сказать?» – думал посетитель так громко, что мысленный крик грозил разнести череп изнутри.

– Как вы полагаете, Павел Сергеевич, – тихо осведомлялся он вслух, – стоит ли мне дожидаться?

– Думаю, вряд ли, – спокойно отвечал Паша.

– Как же поступить? – горестно спрашивал раздавленный. – Позвонить вам завтра?

– Нет, завтра не стоит. Позвоните в следующий вторник.

Во вторник Игорь Анисимович, если не отъезжал, то прибаливал, а если не прибаливал, то проводил внеплановое селекторное совещание. Очевидно, преподаватель был таким микроскопическим ничтожеством, такой тщедушной мелюзгой, что разглядеть его при помощи расписания оказывалось не под силу. Не держит таких расписание. Предварительные и промежуточные визиты к секретарям, звонки, ложные назначения откладываемых встреч в какой-то момент доводили преподавателя до отчаянной ненависти, от которой холодели корни волос на затылке, – к Игорю Анисимовичу, Павлу Сергеевичу, к себе самому и особенно к этой тихой приемной, где каждая кожаная пуговка на дверях, каждый завиток волокон на дубовых панелях, каждая ворсинка ковра кривились при его появлении, издевательски не меняясь в лице.

Но на пятый-шестой или седьмой раз Паша снимал трубку зеленого телефона, приглушенно и четко говорил «да, да, конечно, понял, да» и через полчаса кивал в сторону вишневых пуговок:

– Сейчас Игорь Анисимович вас примет.

Повторяя «спасибо» в режиме «господи, помилуй», посетитель подскакивал и с опаской толкал первую дверь – преддверие. Последняя дверь открывалась неожиданно легко – точно не было полуторамесячных затруднений и можно было вот так запросто сюда заглянуть. Когда же время посещения заканчивалось, из кабинета выходил совсем новый человек – ободренный, обласканный, выросший не только по сравнению с микробом, каким он был во дни осады приемной, но и по сравнению со своим обычным ростом.

И торжественно неся благодарную улыбку по лестнице, возрожденный преподаватель твердо знал, что попасть в ректорский кабинет само по себе означало получить высочайшее расположение. Это верховное сияние озаряло и оправдывало даже приемную, где преподаватель так долго темнел и съеживался в ожидании взлета.

Из-за огромного стола, занимавшего две трети кабинета, навстречу Тагерту с некоторым усилием привставал хозяин кабинета. Полный, небольшого роста, с сонным ханским лицом, человек радушно заговорил, точно припоминая посетителя на ходу:

– Здравствуйте, проходите, присаживайтесь, Сережа… Вы не курите? – он протянул Тагерту красную пачку сигарет «More». – Прошу простить великодушно, сегодня у меня совсем немного… Нужно быть на дне рождения у Алмазова, нести там очередную ахинею. А что поделать – для большого дела нужно много друзей.

Водовзводнов никогда не повышал голоса, потому что настоящую власть должно слушать в тишине, боясь пропустить или недопонять хоть слово. Он говорил откровенно и добродушно, сразу заключая Тагерта в доверительное «мы», как если бы назначал его своим другом и соратником. Наверняка он говорил так и с другими, но Сергей Генрихович чувствовал, что не обманывает себя и Водовзводнов действительно рад его видеть, хочет произвести наилучшее впечатление и готов помочь. Интересно, что, говоря с Тагертом о своих высоких связях, Игорь Анисимович назвал именно Алмазова, одного из немногих судей Конституционного суда, известного своими либеральными воззрениями. Знал ли Водовзводнов о политических симпатиях доцента, стрелял наудачу или совершенно не думал о производимом благоприятном впечатлении? Стараясь не поворачивать головы, Тагерт украдкой поглядывал по сторонам.

Кабинет ректора был слишком комфортным для официального помещения и чересчур строгим для приюта ученого. От стен, стеллажей, российского флага, портрета президента исходил приказ «смирно!», от гераней на окне, малахитовых настольных часов и пухлой кожаной мебели – клубное «вольно». Обе команды звучали одновременно и совмещались в пространстве, но не в голове. Чопорность мебели и мягкий аромат дамской сигареты давали парадоксальное объяснение кабинету и его хозяину. Точнее, растолковывали, насколько затруднительно какое-либо объяснение.

Беседа текла так приятно и плавно – размякшему Тагерту пришлось сделать над собой усилие, чтобы перейти к делу. Игорь Анисимович слушал внимательно. Разумеется, так дела не делаются. С подобными инициативами руководство кафедры должно обращаться к Ученому совету, а Ученый совет никогда не приходит от них в восторг. Расширение курса означает, что нужно вводить новые ставки (а значит, хлопотать перед министерством), перераспределять и без того перегруженный аудиторный фонд, вводить четвертые пары, а на летней сессии у студентов окажется на один экзамен больше. Понимая это, Антонец не станет даже пытаться что-то предложить: зачем ронять авторитет и без того не самой важной кафедры и свой собственный, напрашиваясь на заведомый отказ? Введение в программу латыни многие восприняли, недоуменно пожимая плечами: все эти новомодные старозаветные штучки – то ли чудачество, то ли пижонство. Спорить с ректоратом в открытую не решались, однако все нововведения проходили через Ученый совет со скрипом. Видя воодушевление молодого Тагерта, Водовзводнов с раздражением вспомнил, как год назад совет не позволил ему уволить Седова, преподавателя философии. Поступали жалобы, что Седов половину семинара проводит в режиме анпиловского митинга, перемежая разоблачение американских агентов в правительстве рассказами о том, что овсяное печенье нужно держать в холодильнике. Некоторые из бывших преподавателей диамата перестраивались, но большинство упрямо следовало своим привычкам. А Седов был и вовсе сумасшедший. Но Ученый совет не думает о качестве преподавания. Ученый совет думает, как показать Водовзводнову, что тот не всевластен. Здесь полно недоброжелателей нового ректора. Бесчастный, завкафедрой советского строительства, по совместительству автор детективов и телеведущий, открыто говорил, что готов занять ректорское место, если за него проголосует Ученый совет. Самовлюбленный нахал! Красный галстук, красный платок из кармашка, красные носки. Мефистофель из ресторана «Узбекистан»! Старики роптали на увольнение прежнего ректора и любые перемены воспринимали как порчу. Сторонников у Водовзводного было немного. Семь или восемь заведующих, которых рекомендовал лично он, несколько профессоров, пришедших за ним из прежнего университета, и председатель профкома, который поддерживал его напоказ, а за спиной играл в диссидента, причем точно так же фальшиво.

Увы, пока этого слишком мало. Что ж, пока он это терпит, потерпит и латинист. Однажды все в институте изменится. Ректор закурил новую сигарету и ласково произнес:

– Сережа, я полностью разделяю и ваши оценки, и ваше неравнодушие. Все, о чем вы говорите, однажды исполнится. Сейчас мы работаем над тем, чтобы институту было присвоено звание университета, чтобы нам выделили просторное приличное здание в центре. У нас будет библиотека по праву и финансам, сравнимая с библиотекой Конгресса США. К нам будут приезжать лекторы из Великобритании, Франции, Италии, со всего мира. У нас будет целое отделение для иностранных студентов. Вот тогда придет время – наше с вами. Пожалуйста, заходите, так приятно разговаривать с молодежью.

Выйдя во двор, Тагерт чувствовал воодушевление пополам с разочарованием. Очевидно, ректор его ценит и понимает. Не менее очевидно, что ничего не изменится до тех пор, пока нищенская подвальная библиотека не превратится в библиотеку Конгресса. То есть никогда. Выходит, латынь так и останется полугодовой дегустацией. Для чего тогда ректор подает ему ложные надежды? Возможно, потому, что, питая надежды, точнее, иллюзии, Тагерт продолжит работать с энтузиазмом и воплощать тем самым ректорские планы, точнее, иллюзии и надежды?

 

Глава 3
Одна тысяча девятьсот девяносто второй, одна тысяча девятьсот девяносто третий

Но не прошло и трех лет с этого разговора, и предсказания Водовзводнова начали сбываться. Институт переименовали, теперь он не общесоюзный, а государственный. Библиотека, хоть и не достигла масштабов американского Конгресса, выросла в десять раз. И конечно, новое здание…

Тагерт прекрасно помнил свой первый визит по новому адресу. Переезд был назначен на двадцатое августа. Девятнадцатого утром Тагерт поехал на Краснопресненскую. Он никогда не мог дотерпеть до конца долгого преподавательского отпуска, но ехать в институт посреди августа бессмысленно. На сей раз появился повод заранее увидеть новое здание института, оглядеться, подготовиться. Солнце уже сияло с прохладцей, машин на Большой Грузинской по-прежнему больше, чем пешеходов. Сергей Генрихович старательно замедлял шаг, оглядывался и прислушивался к новым ощущениям, пока из-за поворота не показалось старинное трехэтажное здание красного кирпича, украшенное кондитерской глазурью ромбов и зубцов. Ни одного автомобиля не было на выгороженной стоянке, а на алой вывеске у входа было вызолочено: «Московский городской комитет ВЦСПС. Высшая школа профсоюзов».

Тяжелая дверь подалась неохотно, не признавая Тагерта своим. Вахтер недоуменно вертел в руках красное преподавательское удостоверение, переводил взгляд на Тагерта, не умея выбрать, что ему неприятней. В конце концов кивнул обреченно – мир рушится, идите, чего уж. Мраморный пол встречал шаги холодным эхом. Проходя по пустым коридорам, Тагерт чувствовал, что здание следит за ним, считает нарушителем и персоной нон грата. Белокаменный Ленин на лестничной площадке смотрел свысока. Со светлых стен Тагерта провожали взгляды членов Политбюро, потерявших власть несколько лет назад, но так и не сообразивших сделать лицо попроще. Высокие двери аудиторий, казалось, не предназначены для людей обычного роста. В углу опустевшего застекленного стеллажа дремал перекошенный «Справочник профсоюзного работника». Аудитории оставались не заперты. Странно было видеть старые учебные столы, на которых никто не начертил ни слова, ни сердечка, ни креста.

За углом открывалась еще одна лестница, которая вела на третий этаж. За очередными высокими дверями Тагерт увидел зал заседаний – гигантский бублик круглого стола и живописное панно во всю стену: Ленин выступает перед рабочими, членами профкома какой-то фабрики. Ленин в костюме-тройке и кепке рубит воздух ребром ладони, как бы желая разделить его поровну между членами профсоюза, а рабочие следят за его движениями с восторженным трепетом. Какой-то бородатый старик, явно недавно перешедший в пролетарии из крестьян, оттопыривает слабо слышащее ухо, чтобы не упустить ни слова. Работница в кумачевой косынке глядит на Ильича, неистово сверкая влюбленными глазами, изможденный мастер приложил руку к чахлой груди, пытаясь унять сердце, бьющееся в такт ленинской правде. Никакой Федор Иванович Шаляпин, ни один Вацлав Нижинский не смогли бы добиться от публики такого потрясающего эффекта. А ведь вождь мирового пролетариата еще даже не начинал танцевать.

Тагерт представил заседание Ученого совета в этих декорациях. Хорошо бы членам совета подстраиваться под исторический стиль: приходить в косынках, зипунах, малахаях, сверкать очами на сидящих в президиуме и взволнованно дышать. Даже через двойные окна проникало многоголосье Садового кольца. Первое здание профсоюзной школы оказалось не единственным. За очередным поворотом темнела низкая арка, а за ней начинались другие коридоры, расходившиеся в разные стороны. Издали призрачно сияло окно. Оказалось, этот потайной корпус, не видимый с улицы, новее главного и гораздо больше. Но интересней другое: профсоюзная школа была устроена как отдельный, замкнутый, независимый город. На первом этаже обнаружились столовая, три буфета, парикмахерская и почтовое отделение. Толкнув дверь, Тагерт оказался перед перегородкой, отделявшей от приходящих стол, весы, огромный альбом с марками, многоэтажную башню посылочных коробок, пачки конвертов. Приятно пахло горячим сургучом. Женщина в синем халате, сидевшая за маленьким столиком, ела бутерброд с баклажанной икрой. Икра цветом напоминала сургуч. Женщина обернулась и посмотрела на Тагерта, ничуть не удивившись его появлению. Смущенно поздоровавшись, он шагнул обратно в коридор.

Но если обитатели школы выехали несколько дней назад, кто приходил стричься, кто получал и отправлял бандероли, кого принимали в стоматологическом кабинете на третьем этаже? Кто мылся в сауне, кто играл в подвале в настольный теннис?

Пустота была обманчива. В любой момент одна из сотен дверей могла открыться. Возможно, за каждой сейчас кто-то находился. Блуждая из коридора в коридор и ища глазами таблички с надписями, Сергей Генрихович заблудился. Нужно подойти к окну и попробовать понять, в какой стороне Садовое кольцо. Вдруг за его спиной где-то в середине коридора из стены стали выходить маленькие люди с чемоданами на колесиках. Кажется, это была небольшая делегация то ли корейцев, то ли китайцев. Семь или восемь пар чемоданных колесиков ворчливо зарокотали в гулком коридоре, потом звук, размываясь, завернул за угол, а отзвуки еще долго дышали между выкрашенных охрой стен, хотя маленькие люди давно скрылись из виду.

Звуки шагов опять умножались эхом. Выглянув в окно, Сергей Генрихович увидел холмы, поросшие деревьями, крошечное озеро, крыши каких-то сараев, ограду и башню с часами вдалеке. По поляне рысцой трусили лошади – рыжая и белая, а из-за кустов торчал жираф, мотая маленькой изящной головой. Даже сообразив, что под окнами находится зоопарк, Тагерт никак не мог прийти в себя. Этот городок-призрак, почтовое отделение в комнате, пустынные коридоры и неизвестно кем и как заселенные комнаты подготовили его к тому, что и весь мир вокруг окажется таинственным. Именно так и получилось.

В пять утра еще не рассвело. Юрий Савич постоял у окна, надеясь разглядеть сосну, что росла во дворе, но не разглядел. Слишком мало окон горело в пятиэтажке напротив: большинство жителей работало здесь же, в подмосковной Некрашенке, на станции аэрации. До работы рукой подать, смена с девяти, чего ж подыматься ни свет ни заря?

Может, и хорошо, что темно за окном: ничто не мешает воображению прочертить в сумраке совсем другой рисунок. Например, башни крепостной стены, чугунные кольца коновязи, колокольню аббатства святой Женевьевы. Вздохнув, Савич отвернулся, шагнул вглубь комнаты и потянул створку платяного шкафа. Из недр потянуло духотой, бледно расцвеченной духами.

Начиналась самая торжественная часть дня. Юрий Савич снял с пластиковых плечиков безупречно белую блузу с отложным кружевным воротником. Теперь можно было первый раз взглянуть в зеркало. Жидковато-серые глаза смотрели тверже, пшеничный клинышек французской бороды и длинные светлые волосы меняли время и место действия, высокий лоб свидетельствовал о благородстве мыслей.

На кухне ударила в мойку струя тугой воды, затем мелодия струи пошла вверх: Вера подставила под кран чайник.

Синий атласный жилет с золотыми пуговицами. Шелковые панталоны чуть ниже колен (Савич запрещал себе английское слово «бриджи»). С каждым очередным предметом туалета взгляд в зеркале менялся. Это удивляло и радовало Савича больше всего: переплавка отражения. Странно только видеть, что ноги обуты в клетчатые тапки. Когда засвистел чайник, туалет был завершен.

Молодая женщина в махровом халате бегло поглядела на Савича, величаво вступившего под кухонный абажур, и сказала:

– Юра, ты хоть курточку надень. На улице нежарко.

Эту реплику Савич пропустил мимо ушей. Приблизившись, он бережно обнял женщину, стараясь не прижиматься плотно, и поцеловал ее в темя, где были видны черные и седые корни уже слегка отросших волос.

– Бутербродиков тебе нарезала – не забудь пакет.

– Благодарю, моя прекрасная Вера, – отвечал Савич, ловко подхватывая вилкой небольшую стопку тушеной капусты вместе с розовым пеньком сосиски. Он ел так, как едят на официальных приемах, стараясь не запачкать бороду и усы.

Встав из-за стола, Савич бегло осмотрел свой наряд и остался доволен.

Звонок в квартире на Гоголевском бульваре пронзил, как разряд тока. Хозяин квартиры, сорокалетний владелец пейджинговой компании «Комсайн» Кирилл Тусминский, никак не мог совладать со скользким галстуком. Звонку Тусминский не обрадовался, тихо ругнулся и прицелился в глазок. То, что он увидел через стеклянный пузырек, понять оказалось невозможно, а потому Тусминский спросил из-за двери грозно, но аккуратно:

– Кто там?

– Судебные приставы по Центральному административному округу, – глухо ответил голос с лестничной площадки.

«Продавцы? Грабители? Розыгрыш?» Тусминский еще раз прильнул к глазку, злобно крутанул ключ и отпер дверь. На площадке стояли четверо. Двоих он знал – сосед-инвалид с четвертого этажа и мамаша Симонян, тоже соседка. Позади патриархально потупившейся мамаши Симонян маялся мужичок в стеганой куртке, прижимая локтем тощий портфель. Вся эта массовка казалась плоской и бесцветной рядом с фигурой, которую Тусминский тщетно пытался атрибутировать через глазок. В васильковом плаще, украшенном золотым мальтийским крестом, в широкополой шляпе с белым плюмажем, в ботфортах со шпорами и со шпагой, выглядывающей из-под плаща, перед Тусминским возвышался мушкетер. Бледные глаза мушкетера смотрели внимательно, светлая бородка топорщилась с гордым вызовом, а в руках молодой человек держал папку вроде нотной.

– Именем федерального закона, – произнес мушкетер; негромкие слова в подъезде прозвучали гулко. – У меня на руках постановление Мещанского суда города Москвы об описи имущества господина Тусминского Кирилла Семеновича по иску гражданки Дятловой, бывшей Тусминской. Со мной помощник пристава господин Никитин, а также двое понятых. Не соблаговолите ли допустить нас в дом?

Пока мушкетер произносил эту речь, лица помощника и понятых менялись: в них проявлялось тихое торжество, отчего вся группа на лестничной площадке стала выглядеть как сцена народной драмы. Лицо Тусминского тоже менялось, пусть и в ином направлении. Хотя происходящее по всем признакам напоминало розыгрыш, сердце Кирилла Семеновича сразу уверилось, что это не розыгрыш. Тем не менее он попытался отмахнуться от собственного сердца:

– Это что еще за утренник? Я на работу опаздываю. Вы хоть понимаете, сколько стоит минута моего рабочего времени?

Тут Тусминский вдруг сообразил, что когда речь идет о разделе имущества, не стоит набивать себе цену.

– У вас, простите, в туалете непорядок, – сообщил Савич, указывая на шелковый галстук, свернувшийся у ног Тусминского.

Тусминский поклонился галстуку и мушкетеру, потом трясущимися пальцами набрал какой-то номер (кнопки пищали и фосфоресцировали зеленым огнем):

– Лиза! Ты что же творишь! Я тебе целую квартиру отдал в Братеево, на дачу со своим хахалем ездишь, когда хочешь. Как сыр в масле! Какого тебе еще нужно? Але! Але!.. Бросила трубку.

– Господин Тусминский! – внушительно произнес мушкетер. – Лучше всего будет, если мы сейчас в вашем присутствии опишем имущество и тут же уйдем. Потом вы можете оспорить в суде претензии бывшей супруги, и все вещи останутся на своих местах. Нам не придется звать подкрепление, таранить прекрасную дверь. Мы просто выполняем свой долг, как и вы, вероятно, исполняете ваш.

Брезгливо отшвырнув галстук, Тусминский отступил в глубину прихожей.

– Давайте, описывайте. На здоровье. Ты бы знал, на какую миледи работаешь! Квартиру ей отписал целиком. Не сарайку! Вон клюшку ребенку купил, смотри. Ее делить будем?

Кирилл Семенович потрясал маленькой пластиковой клюшкой канареечного цвета. Через минуту он сдавленно кричал из спальни:

– Аня, все переноси на завтра! Дома авария, нет, никак не могу. Потом, потом!

Понятые с робким любопытством посматривали на висящую картину, где дебелая нимфа в прыжке тянулась к чайке, вперившей в прелестницу восторженный взгляд.

– Юр, ты бы одевался как человек, это я тебе как друг говорю. – Помощник пристава Никитин то обгонял широко шагающего Савича, то отставал, с ненавистью глядя на алую изнанку василькового плаща. – Мы же государственные люди, а не цирк с конями.

Никитин перешел в службу судебных приставов недавно и попал в подчинение Савича, который был вдвое моложе его. И серая щетина на маленькой голове, и короткий острый нос, и глаза Никитина казались всегда сердитыми, точно подтверждали воробьиную готовность броситься в драку.

– Главное – долг мы исполнили, – примирительно отвечал мушкетер. – Теперь насчет платья… Судьи облачаются в черные мантии, обратите внимание. Не в деловой костюм, не в мундир. Это прямо в законе прописано. Почему?

 

– По кочану. Все люди как люди, один ты в пижаме с галунами. Перед клиентами неудобно.

– Потому, – спокойно продолжал Савич, – что закон и справедливость не прячутся в толпе, не сливаются с ней. Мы рыцари, господин Никитин, мы приходим из предания, из вечности. Это должно быть видно сразу, с первого взгляда.

Очевидно, доводы о вечности не произвели на господина Никитина должного впечатления. Он по-прежнему старался идти так, чтобы не поравняться с мушкетером.

Юрий Савич родился и прожил первые двадцать лет в городе Жуковском, в маленькой двухкомнатной квартирке вдвоем с матерью. Отца Юрий не видел никогда – не только живьем, но и на фотографиях. Мать работала на двух работах, а Юра учился в самой обыкновенной школе и до шестого класса каждый день оставался до вечера в группе продленного дня. Гости к ним не заглядывали, родственники не появлялись. Зато из окон квартиры виден был лес и крыша старинной усадьбы, а в шкафу рядами стояли тома «Библиотеки приключений», Жюль Верн, Дюма, Сабатини, Кассиль и Крапивин. Юра рос послушным доброжелательным мальчиком, готовым исследовать, помогать, дружить. Впрочем, ровесники и в классе, и во дворе отвергали его попытки подружиться, небезосновательно считая Савича занудой. Но Юра не унывал и все равно пытался держаться поблизости. Если на него поднимали руку, он сперва удивлялся, точно не мог поверить, что такое вообще возможно, но потом начинал защищаться, да так, что его уж трудно было остановить. Он приобрел драгоценную репутацию психа, его перестали задирать, но в компанию все равно не допускали.

Шалости не занимали его, во взрослых и в сверстниках он почитал только ум и справедливость. До окончания школы он оставался добродушным чудаком, одиноким книжным мальчиком с напряженной улыбкой на малокровном лице. У Юры не было сомнений, какой профессии себя посвятить, и уже в июле он с легкостью поступил на вечернее отделение ОЗФЮИ.

До начала учебного года оставался месяц, но свои последние школьные каникулы Юрий Савич проводил в Жуковском. Стоял жаркий август, потрескивал под редкими шагами ковер розовой хвои, из окон двор окатывало музыкой. Но Юрий Савич не разбирал ни звуков, ни жары, он так глубоко погрузился в чтение, что не сразу услышал звонок. На пороге стоял человек, седой, красный от загара, в грязной гимнастерке. На ногах, несмотря на жару, у него были литые резиновые сапоги. В руках мужчина держал длинный сверток.

– Тебя что ли Юрой звать? – спросил посетитель угрюмо. – Ты один тут?

Человек шмыгал носом, озирался, каждую минуту приглаживал ладонью седые вихры. Назвался дядей Сашей, другом отца. Юра заметил, что у мужчины, который, кажется, несколько дней не брился, не переменял одежду, не причесывался, словом, не особо заботился о наружности, красивые кисти рук с тонкими музыкантскими пальцами.

Юра предположил, что сейчас мужчина заговорит о деньгах, но произошло другое. Дядя Саша, вертя головой и моргая, сообщил, что Андрей Савич был его боевым товарищем в Косово и год назад подорвался на мине.

– Мог бы и в бою, конечно, но от пуль он заговоренный был. По-глупому вышло, но все равно, считай, геройская смерть. До госпиталя не довезли. Кирдык папке твоему. – Тут дядя Саша отвернулся и долго смотрел на обои в прихожей.

Потом прибавил, что похоронили Юриного отца под Рачаком, это косовское село такое. Дядя Саша шмыгнул носом. Потом протянул Юре сверток – нечто длинное, аккуратно завернутое в брезент и перевязанное тесьмой.

– Вот, велел передать тебе. Не знаю, откуда у него этот трофей. Провезти через границу в Союз непросто было, уж ты мне поверь. Последний дар любви.

– Что это? – спросил Юра, не решаясь взять сверток.

– Да ты открой, не тушуйся.

Брезентовый чехол упал наземь, показались ножны, оклеенные черным камлотом в стершихся узорах. Савич ахнул, потянул за рукоять. Блеснула сталь. Это была шпага, младший брат клинка Фридриха Великого, только с более легкой и строгой гардой. Свет скользил по берегам узкого дола, срезаясь на лезвиях – свет не новый, напоминающий старинное серебро. Эфес был плотно обмотан косицами тонкого кожаного шнура. Поперек ребер шпаги под самой гардой чернел узор, похожий на спутанную надпись.

Люди редко способны сознавать важные перемены прямо в тот момент, когда эти перемены с ними происходят. Разумеется, глядя в зеркало, мы можем вызвать в памяти или, скорее, в воображении, размытый, многократно перерисованный образ, который зеркало показывало нам много лет назад. Можем положить рядом две фотографии из разных времен, качать головой, цокать языком. Но неспособность наблюдать такие перемены сразу – условие нашего душевного равновесия и даже выживания. Трудно вынести зрелище необратимого превращения одного человека в другого, особенно если этот человек – ты сам.

Юрий Савич, мужчина шестнадцати лет, понял, что становится другим человеком, как только шпага оказалась в его руках. Опасный удобный вес, кожаная оплетка эфеса, сжатого в ладони, тусклые молнии на лезвиях – это было недостающим фрагментом, замковым камнем его личности. За минуту, пока он вытягивал рапиру из ножен, примеривал в руке, покачивал и вытягивал в сторону кухни, шпага объяснила юному Савичу, кто он и каков, откуда происходит его чувство справедливости, доброжелательная стойкость и куда лежит его путь. Клинок был не просто вестью от погибшего на войне отца, но и самим отцом, которого Юрий ни разу не видел прежде и впредь не увидит никогда.

– Косово? Босния? Погляди-ка. Небось шлындрает сейчас по Малаховке с шоблой, с собутыльниками своими, – сказала мать, услышав историю шпаги. – А саблю в милицию надо сдать, Юра. Ни к чему нам в квартире оружие.

Никаких подробностей об отце Юра не добился, да и не особо старался, опасаясь принижающих подробностей. Нести шпагу в милицию или даже на оценку антикварам отказался наотрез. Он еще не знал, каково будет применение отцовского подарка, но твердо понимал, что жить без него не согласен.

На втором курсе Савич поступил в службу судебных приставов. А через полгода Вера сшила ему костюм мушкетера. Костюм их и познакомил. Первый раз Савич посетил швейное ателье в Кожевниках, чтобы заказать плащ – лицевая сторона васильково-синяя, испод маково-алый. Мастерица, молодая женщина лет тридцати, подняла на Савича добрые от усталости глаза. Она ни разу не спросила, для чего парню понадобился плащ по моде семнадцатого века. Тем не менее Юрию показалось, что швея спросила у него многое и поняла все. Производя ласковые замеры, женщина просила поднять руки, интересовалась, насколько он собирается запахивать полы плаща и как собирается его застегивать. Примерка волнующе напоминала объятия. От волос мастерицы пахло чем-то домашним, вроде горячих оладий.

Конечно, Савич, учащенно дыша, упомянул королевских мушкетеров – сдавленно и вскользь. Каково же было его изумление, когда, получая заказ через неделю, он обнаружил, что мастерица не только сшила восхитительный плащ, но по собственному почину вышила золотыми нитями с обеих сторон по мальтийскому кресту. Подняв глаза от василькового атласа, Савич посмотрел на женщину и почувствовал, что лицо его алеет, как мак, и он задыхается от благодарного восторга.

Любовь пришла к нему вместе с плащом и панталонами. Как шпага стала частью каждой его мысли, так и белошвейка Вера – маленькая женщина с темными глазами, крашеными волосами и буднично-сытными запахами – завладела дыханием, мыслями, да и шпагой. Она создавала новый образ Савича, то есть помогала стать собой. Даже не подозревая об этом, Вера подошла к рыцарю Савичу слишком близко – на такое расстояние, на которое может подойти только возлюбленная, Дама сердца. Еще не явились ботфорты и шляпа, а мушкетер Юра и швея Вера превратились во влюбленную пару.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru