Ехать немедленно дальше, как предполагал Чагин, оказалось невозможным – его лошадь была в таком состоянии, что нельзя было и подумать двинуться сейчас.
Паркула не предложил своей, и на вопрос, нельзя ли достать, сказал, что хотя и можно, но опасно для самого Чагина, потому что лошадь, которую дадут ему, наверное, будет узнана в околотке, и тогда могут выйти для него неприятности. Волей-неволей приходилось ждать. Чагин решился остаться еще на несколько часов в притоне, в который завела его судьба. Делать было нечего.
Паркула очистил для него свое собственное подземелье, сказав, чтобы о нем не беспокоились и что он придет повидаться перед рассветом, и посоветовал Чагину уснуть.
Но тот не мог и подумать о сне. Все, что с ним произошло, было до такой степени неожиданно, несуразно, что трудно, казалось, сразу разобраться во всем этом. Сначала встреча с бароном, затем боязнь погони, потом это приключение с Паркулой…
«Одно хорошо, – подумал почему-то Чагин, и это его успокоило на минуту, – что у него тут образ висит…»
У Паркулы действительно висел образ в углу.
«Боже мой! – продолжал думать Чагин. – Только бы выбраться отсюда! И, если Лыскову удалось задержать Демпоновского, тогда все хорошо будет».
И его мысли беспрестанно стали перескакивать с одного испытанного им в течение дня впечатления на другое, и каждый миг находился новый предмет – этих впечатлений было слишком много.
К тому же голова Чагина горела, как в огне, и болела.
Было ли это следствием усталости или удара, который он получил днем, или подействовал на него так стакан вина, которым угостил его Паркула, или, наконец, просто в этом завешанном коврами подвале было душно, Чагин не мог отдать себе отчета, но, чтобы отделаться от этой боли, он решил выйти на воздух и открыл дверь.
Оказалось, подземелье Паркулы не непосредственно сообщалось с выходом наружу. Нужно было миновать темный проход, которого Чагин не заметил, когда входил сюда, и затем уже начиналась лесенка наверх. Чагин, поднявшись на ступени, остановился и сел.
Тихая, осенняя ночь стояла над лесом. Вверху безмятежно и приветливо сияло ясное, усыпанное звездами небо. Темный, непроницаемый пояс деревьев, еще не оголенных дыханием осени, как рамой, окружал поляну, где, тушуясь в ночном сумраке, виднелись остатки фундамента развалившегося до основания дома. Видно было, что это место давно заброшено, потому что и березовая аллея, очевидно, ведшая сюда, и сами развалины успели заросли деревьями и кустарником.
Кругом было тихо и как-то таинственно жутко, и странно было думать Чагину, что здесь, в этом одиноко пустынном месте, где он сидел теперь и где, по-видимому, никого и ничего не было, есть люди, есть его лошадь, спрятанная куда-то, и что эти развалины не немые, не неподвижные, а что под ними, в земле, гнездится жизнь, и стоит только свистнуть – как кругом, словно мертвецы из могил, вырастут «молодцы» Паркулы. Но несмотря на это звезды в своей беспредельной высоте мигали так ласково и разгорались так спокойно, словно отсюда не мог их подстеречь глаз человека.
Ночной холодок пронимал порядочно, но Чагину нравилось это. И ни шороха, ни звука, обличающего чье-нибудь присутствие.
Пространство, занятое фундаментом развалин, было настолько велико, что, если под ним сохранились подвалы, в них могло поместиться достаточное количество людей.
Углубление лестницы, где сидел Чагин, приходилось вблизи одного из углов основного квадрата разрушенного здания, и от него можно было видеть всю площадь, покрытую фигурно причудливыми кучами мусора, камней и кирпичей, в немногих местах сохранивших подобие остатков стен. По самой середине росло большое развесистое дерево.
Кажется, Чагин думал, каким образом держалось это дерево корнями, если под ним был камень, когда вблизи дерева тихо, неслышно – должно быть, из-под земли – показались две фигуры, которые можно было лишь по их движениям отличить от остальных черных пятен, темневших кругом. Эти две фигуры несли что-то длинное, завернутое, но живое, тоже двигавшееся. Казалось, это был человек, сопротивляющийся слабо, через силу против того, что намеревались делать с ним.
Чагин, не дыша, вытянул шею и с сильно забившимся сердцем следил за происходящим перед его глазами. Фигуры отошли от дерева несколько в сторону, и их стало видно яснее. Это были два человека, и, несомненно, они несли завернутого третьего. Они огляделись и, словно ища определенного места, отодвинулись еще правее.
Рука Чагина бессознательно ухватилась за пистолет.
«Что бы ни было, – мелькнуло у него в голове, – если они… в самом деле… Я не дам им…»
Люди опустили свою ношу на землю. Один из них стал спиной к Чагину, другой – лицом (но лица его нельзя было разобрать), и затем послышался мерный, негромкий голос, начавший говорить нараспев.
Почему-то Чагину ни на минуту не пришло в голову, что, может быть, он имеет дело с видением, – он был как-то странно уверен, что это настоящие, живые люди, и потому спокоен, но это спокойствие было страшным, и от него захватывало дух и билось сердце.
Тот, кто стоял лицом к Чагину, был виден лучше.
«Так и есть…» – чуть не в слух проговорил Чагин, увидав, что в руке этого человека блеснуло лезвие.
– Что вы делаете, бросьте! – не узнавая своего голоса, крикнул он, даже не крикнул, а как-то сразу, точно в один звук, слились эти слова.
Вслед за тем один из людей кинулся в сторону, но другой, словно боясь упустить минуту, взмахнул рукой с тем самым движением, с которым бросился барон при сегодняшней встрече, и Чагин, сам не сознавая что делает, не целясь, выстрелил.
Звук выстрела оглушил его и раскатился по лесу.
По выстрелу Чагина, словно по волшебству, ожили безмолвные груды пустыря и наполнились народом. Невнятный говор раздался кругом и слился в шипящий гул шепота – тот гул, который слышится больному в бреду. Говорили вполголоса, шептали, двигались и мало-помалу толпой стягивались к тому месту, где стояли люди, в которых стрелял Чагин.
А тот все еще держался на своей лестнице, не зная, что он сделал. Идти туда, к остальным, он почему-то не шел и даже старался не смотреть в ту сторону, но все-таки видел все, что там происходило. Он видел, что подходившие наклонялись, размахивали руками, и говор их усиливался.
«Неужели я убил человека? – как молотом, стучало в его ушах. – Неужели там лежит он… и они видят и сейчас подойдут ко мне, и я им должен буду отвечать… и они спросят?.. Кто они? Боже мой… где я и что я сделал!.. Что я сделал!»
И ему казалось, словно он теряет сознание действительности, и это не он уже, а кто-то другой, и оба они стояли где-то высоко, но все рухнуло, и они летят вниз – во мрак, в бездну, откуда выхода нет… И ужас, беспредельный ужас охватил его.
Но вот Чагин разглядел, что перед ним стоит Паркула и растерянно говорит что-то, Чагин с трудом силился понять его.
– Там барона убили, – прерывистым голосом сказал Паркула. – Как он появился здесь?.. Кто стрелял в него?..
«Да, да, – подумал Чагин. – Я тоже стрелял в барона, но это было там, в поле у замка, а здесь… Боже мой!..»
– Ваше благородие, это вы стреляли? – спросил опять Паркула.
Чагин увидел в своей руке пистолет, из которого выстрелил, и ответил:
– Да… я стрелял.
– Так как же он прошел сюда?
– Кто «он»?
– Барон из замка, барон…
– Барон? Какой барон? – протянул вдруг Чагин, приходя в себя и начиная сознавать то, что ему говорили.
Паркула объяснил, что там только что скончался убитый наповал барон Кнафтбург и что он упал рядом с закутанной в черную материю женщиной, у которой ноги и руки связаны и рот заткнут платком.
– А у него в руках есть что-нибудь, нож, кинжал? – спросил Чагин, не отдавая себе еще отчета, сам ли это он спрашивает или кто-нибудь другой говорит за него.
Паркула сказал, что есть.
«Клад зарыт всего на одну голову!» – вдруг вспомнилась Чагину надпись, сделанная на книге барона, и снова ему показалось, что это не он, а другой кто-то вспомнил за него.
– Да, пойдем, – решительно сказал он Паркуле. – Я все расскажу, как было.
И, подойдя к месту, он с удивительным, неизвестно как и откуда взявшимся у него хладнокровием, подробно рассказал, как он сидел, как увидел вышедших двух людей (он показал место, откуда они вышли), как они потом тащили свою ношу, положили ее и… но то, что было потом, он не мог уже рассказывать.
– Ну да, я выстрелил, – сказал он, – но не хотел убить его. Он сумасшедший был, я его встретил сегодня…
И опять хладнокровно Чагин передал все относительно своей встречи с бароном и надписи в его книге.
Понять остальное было нетрудно, очевидно, между замком и старыми, принадлежавшими к нему развалинами, существовал ход под землей. Развалины считались нечистым местом, может быть, по вине компании Паркулы. Барон пришел в эту ночь добывать клад, по преданию зарытый здесь, пришел не один и хотел выполнить безумное требование, поставленное условием для добывания клада.
Подземный ход был известен Паркуле. Посланные туда люди нашли там лежавшего ничком человека. Это был один из старых слуг барона. Но добиться связной речи от него не могли. Рассудок окончательно оставил его под влиянием пережитого испуга.
Все это придавало естественное объяснение случившемуся, однако Чагин успокоился, или, вернее, не успокоился, а хотя несколько примирился с происшедшим, когда поближе рассмотрел ту, «головой» или жизнью которой барон хотел купить себе золото клада.
Ее развязали, вынули платок изо рта и отнесли в землянку, предоставленную Паркулой Чагину. Ее черные, густые волосы рассыпались волнами, когда ее уложили в постель, и еще резче выказали бледность ее неподвижного, красивого личика. Тяжелые бархатные ресницы не поднимались, девственно-нежные губы так и оставались полуоткрыты.
Чагин, никогда не видевший обморока, сначала подумал, что спасенная от барона женщина умерла, но вскоре сумел распознать слабое биение ее сердца. Он остался с нею и, как умел, пробовал привести ее в чувство.
Пока он возился у ее кровати, Паркула несколько раз входил и выходил снова, видимо, занятый распоряжениями там снаружи, и, приняв как бы деятельный вид, при котором потерял прежнее свое смущение перед Чагиным, – короткими фразами, урывками между делом, сказал, что ход под землей к замку будет завален, барона вынесут на дорогу или к замку и оставят его там, всунув ему в руку пистолет, чтобы было похоже на самоубийство. Потерявшего рассудок старика, сообщника Кнафтбурга, выгонят тоже к замку.
– А что с ней делать? – кивком головы показал он между прочим на девушку.
– Прежде всего нужно ее привести в чувство, – ответил Чагин. – Дай воды еще… Да уксуса нет ли?
Паркула подошел к кровати, поправил руку девушки и приложил руку к груди ее.
– Очнется, – протянул он, – сейчас сюда приведут женщину, которая знает, она и устроит все… я послал… А то вам несподручно…
Чагин с удивлением поглядел на Паркулу, распорядительность которого поистине казалась поразительной. Тот действительно весь преобразился, когда пришло время ему показать себя.
«Ого, я и не знал тебя таким!» – невольно подумал Чагин.
И все делалось у Паркулы живо и проворно.
Женщина-латышка явилась почти сейчас же и принялась по слову Паркулы ухаживать за больной.
Глядя, как она умело и ловко принялась за это дело, Чагин не стал сомневаться в благополучном исходе ее стараний.
Но самому ему тоже хотелось двигаться и действовать. Под влиянием всего случившегося он находился в том неудержимом подъеме сил, который всегда следует за большим нравственным потрясением. И, не зная, куда еще приложить эти силы, он, стараясь если не делом, то хоть словами, заглушить свою внутреннюю тревогу, стал говорить Паркуле, что девушку он берет под свое покровительство, что теперь ему нужно ехать, но что он завтра же пришлет за нею или через несколько дней, а может быть, и завтра сам приедет.
– А это что у тебя? – спросил он вдруг Паркулу, видя, что тот бросил на стол какие-то бумаги и пакеты, только что принесенные им.
– А это вот молодцы на дороге курьера схватили, только что привели… Я его самого потом посмотрю – теперь хлопот много… А это его бумаги.
Паркула, видимо, не стеснялся теперь с Чагиным. Но это отсутствие стеснения не покоробило последнего, потому что он не успел заметить его. Он вздрогнул при слове «курьера», схватил пакеты и стал разглядывать их.
– Послушай, Паркула, – заговорил он, – это польский курьер? Это его бумаги?
– Не знаю, кто он… Бумаги его…
– Да, да… это польский курьер, тот самый, которого я ищу… то есть… ну да, это все равно… Послушай, Паркула, ты отдашь мне эти бумаги?..
По ясно обозначенным адресам на пакетах нельзя было сомневаться, что эти пакеты те самые, которые должен был везти Демпоновский.
При виде их Чагин все забыл: и свой выстрел в барона, и спасенную им девушку, и все тревоги минувшего дня. Он даже не вспомнил, каким путем попали бумаги сюда на стол перед ним. Впрочем, ему было в данный момент решительно безразлично, каков был этот путь, раз цель, ради которой он ехал с Лысковым, была достигнута.
Недаром говорил Лысков, что случай должен их выручить. Более случайного обстоятельства нарочно придумать, казалось, невозможно. И как это все вышло! В ту самую минуту, когда Чагин менее всего ожидал, что дело их увенчается успехом, когда он готов был даже считать все погибшим, потерянным, тут-то, как нарочно, и вышло все к лучшему.
– Ну, если лошадь мало-мальски в исправном виде, я еду сейчас, – сказал он Паркуле.
Лошадь оказалась настолько отдохнувшей, что без всякого опасения на нее можно было садиться и ехать. Когда Чагин вышел из подземелья, она стояла оседланная и вычищенная, с тщательно обернутыми нижними суставами передних ног.
– Будьте спокойны, лошадь поправлена, – сказал Паркула, провожая Чагина.
Развалины опять приняли свой прежний безмолвный, тихий вид, словно тут не было ни души. Опять небо безмятежно смотрело сверху, и деревья и камни чернели внизу. Но Чагин инстинктивно отвернулся от той стороны, где было развесистое дерево; для него этот пустырь не казался уже таким, как прежде. Он оставлял здесь тяжелое, неприятное воспоминание.
Лошадь держал под уздцы тот самый человек, бородатое лицо которого наклонилось над Чагиным, когда он, связанный, лежал в подвале. Чагин улыбнулся и кивнул ему, как знакомому.
– Так насчет девушки вы изволите позаботиться? – продолжал Паркула, так спокойно, как будто давным-давно привык к происшествиям, подобным случившемуся сегодня ночью. – Скоро светать станет, – добавил он, взглянув на восток, где небо заметно посветлело.
– Да, да, я распоряжусь, как сказал, – ответил Чагин. – Только как найти тебя?
– У ручья при въезде в лес есть лачужка, пусть остановятся у нее и скажут, что от вас, там будет ждать человек.
– А что, девушка очнулась, кажется?
– Как мы уходили, так глаза открыла… Ничего! Перепугали ее вот и только, а то что же ей сделается?
– А собой она красавица? Кажется, очень хороша?
– Ничего! – протянул Паркула и зевнул.
– Послушай, Паркула, – не совсем твердо спросил Чагин, – а она тут будет в безопасности?
– Никто не тронет! – серьезно ответил тот.
– Я про тебя не говорю, ну а молодцы?
– И молодцы не тронут.
Чагин расспрашивал и медлил садиться на лошадь главным образом потому, что у него все время вертелся на языке другой беспокоивший его вопрос, который он и хотел выяснить, и боялся, и не знал, как это сделать.
Все время, с тех пор как он узнал, что находился в руках «своего», то есть бывшего своего, подчиненного Паркулы, ему и в голову не приходило, что тот его не выпустит. Он знал, что может уехать, когда лишь пожелает и когда лошадь оправится. Но теперь, уезжая, он в первый раз подумал о том, что должен был испытывать Паркула, отпуская его.
Судя по виду, тот отпускал и не боялся, что его выдадут.
Правда, залогом к молчанию со стороны Чагина должны были, между прочим, служить пакеты, которые он увозил с собой, вследствие чего становился до некоторой степени причастным к делу, составлявшему ремесло Паркулы. Это было, может быть, даже более чем неприятно, но так складывались обстоятельства и казались неизбежным, неустранимым злом.
С отталкивающим чувством к этому «неизбежному злу» еще можно было совладать, потому что другой выход, то есть донос, казался еще большим злом, невозможным, бесчестным предательством. А другого выхода не было и выбирать было не из чего. Приходилось стать или укрывателем, или доносчиком.
В этом отношении Чагин не колебался ни минуты, но ему все-таки хотелось узнать, кого он укроет и насколько нравственный облик Паркулы способен извинить или оправдать такое укрывательство.
Он увозил с собой бумаги польского курьера, но судьба самого Демпоновского, который находился, вероятно, тут поблизости, беспокоила его. И вот именно поэтому Чагин медлил садиться на лошадь и вместе с тем не решался спросить, так как боялся получить ответ, услышать который ему не хотелось.
– А ты знаешь, – занося ногу в стремя, сказал он, – ведь этот курьер – довольно важный человек, бумаги его имеют большое значение. Ты что с ним намерен сделать?
– Да что? То, что всегда, – усмехнулся Паркула.
Чагин быстро опустил ногу снова на землю.
– То есть как, – что всегда. Это что же?
Холодная дрожь пробежала у него по спине.
– Уж, конечно, ребята разберут все у него, ну, а потом, к утру, вынесут на дорогу и положат.
– Живого? – через силу выговорил Чагин.
– Кто же его убивать станет?
Чагин почувствовал облегчение.
– И ты не врешь? Всегда так делаешь?
Паркула пристально посмотрел прямо в глаза Чагину. Губы его слегка улыбнулись.
– Всегда, – сказал он.
Не так сам ответ, как выражение и, главное, пристальный, открытый взгляд убедили Чагина.
– Ну, а если они станут жаловаться?
– И жалуются!
– Ну, и тогда как же?
– Ну, тогда… ищи ветра в поле!..
– Так разве трудно найти вас? Ведь дорога отсюда близко?
– Верст пять будет, лесом.
– Однако ведь вот хоть бы этот, – Чагин ударением и кивком головы дал понять, что он говорит про Демпоновского, – ведь он тут у вас, он может показать.
– Вот вы сейчас поедете отсюда, – твердо проговорил Паркула и указал на одного из своих людей, – он вот вас провожать пойдет, поедете с открытыми глазами, а назад захотите вернуться, так запутаетесь.
Чагин вскочил на лошадь.
– Слушай, Паркула, – обернулся он в последний раз к нему, – неужели вы и с бедным народом так поступаете?
Паркула нахмурился еще больше, но, словно понимая тайный смысл расспросов Чагина и необходимость отвечать ему, все-таки произнес:
– Мы своих не трогаем.
– Да я не про «своих» говорю, а про бедный народ.
– Здесь только латыш и беден.
Проводник Чагина, несмотря на сумерки зарождающегося утра, благополучно вывел его на дорогу и, показав рукой направление, по которому следовало ехать дальше, снял шапку и отвесил низкий поклон на прощанье, дабы дать этим понять, что возложенные на него по отношению к Чагину обязанности окончены. Чагин кинул ему рубль и в самом отличном настроении поехал дальше.
Это отличное настроение появилось теперь в нем потому, что, расставшись с Паркулой и, главное, оставив его притон, он перестал думать о случившемся и мысли его направились на будущее.
А будущее сулило одно только благополучие. В самом деле, цель путешествия была достигнута – польские бумаги лежали в кармане Чагина, – и достигнута благодаря ему лично, недаром он надеялся так на это и ждал этого.
И о чем теперь не думал Чагин в будущем – все казалось хорошо и обо всем было приятно подумать. Он приедет сейчас в трактир «Корма корабля» и Лысков, встретив его, удивится, когда узнает, что бумаги тут – вот они! Они отправятся в Петербург… Или нет, Лысков должен будет один везти эти бумаги и там сказать, что главным образом действовал Чагин, а самому ему нужно будет позаботиться об этой девушке.
А потом, в Петербурге, когда он наконец снова увидится с Соней Арсеньевой, как хорошо и как весело будет!
«Теперь офицерский чин уже вне сомнения, – думал Чагин, – он тут вот, в кармане!»
И сознание довольства и удачи не покидало его.
Солнце вставало уже, когда он подъехал к распутью, где стоял трактир.
Жизнь здесь только что просыпалась. Окна были еще закрыты, но деятельный немец-хозяин уже поднялся и стоял на крыльце в холстинном своем халате и ночном колпаке.
Чагин издали заметил его, и толстая фигура немца показалась ему особенно симпатичной, главным образом потому, что помимо всех радостей явилось еще новое сознание, что наконец сейчас можно будет хорошенько вымыться и лечь отдохнуть после бессонной ночи.
– Вот как? Вы уже встали? И не боитесь утреннего холода? – спросил Чагин, подъезжая к крыльцу.
Немец ответил приветствием и добродушной улыбкой и сказал, что не боится холода, так как привык.
«Будить Лыскова или не будить?» – рассуждал Чагин между тем, слезая с лошади, и, несмотря на знакомую ему любовь Лыскова ко сну, все-таки решил разбудить его.
– А что, мой товарищ спит еще? – спросил он.
Трактирщик приподнял колпак и, видимо, не расслышав, расплылся только своей широкой улыбкой.
Чагин повторил вопрос.
– Ваш товарищ? – удивился трактирщик. – Да он давно уехал.
– Как? Давно уехал?
– Да-а, и все заплатили по счету очень щедро.
– А люди, которые были с нами?
– И люди уехали.
«Экая досада! – подумал Чагин. – Неужели придется мне ехать за ними?»
– Ну, а тут, – проговорил он снова, – приехал к вам один польский господин. Что, он виделся с моим товарищем? Они говорили?
– О да, они виделись! Не знаю только, много ли говорили они?
– Вот как? Отчего же не знаете?
– Потому что они целый день играли в карты.
– Ну а потом что?
– Потом польский господин уехал очень сердитый и очень торопился. Я думаю, он проиграл… А после него почти сейчас же уехал ваш товарищ.
«Так и есть, – сообразил Чагин, – ведь так мы и условились. Какую же я, однако, глупость сделал! Нужно было ехать прямо в другой трактир».
И, досадуя на себя за эту нерасчетливость, он, чувствуя однако, что не способен теперь же ехать дальше, попросил трактирщика прислать кого-нибудь взять его лошадь, потому что ему хочется скорее пройти в комнату, чтобы вымыться и лечь спать.
– Но у меня комнаты нет, – ответил трактирщик с, видимо, давно ставшей ему привычной интонацией сожаления, с которой он обращался в таких случаях к проезжающим.
– Как нет? А та комната, где мы стояли?
– Занята, еще вчера вечером ее занял тоже господин русский офицер. Он приехал и занял. У меня очень трудно занять отдельную комнату, потому что мое заведение известно по всей дороге.
– Но что же мне делать? – перебил Чагин, которого нисколько не интересовала известность заведения трактирщика.
«И как все только что хорошо было, – мелькнуло у него, – и вдруг пошли какие-то задержки!»
И ему невольно вспомнилось, как тогда, на балу, тоже сначала все хорошо было, а потом вдруг чуть не погибло дело.
«Нет, не сметь думать так! – сейчас же остановил он себя. – Что же теперь может случиться? Все хорошо и нечего беспокоиться, жаль только, что отдохнуть негде».
– Пока пожалуйте в общую комнату, – предложил трактирщик, – а там, может быть, устроим что-нибудь.
Делать было нечего, пришлось идти в общую комнату и вместо отдыха, мытья и завтрака, довольствоваться одним только завтраком.
Чагин спросил себе яиц всмятку, масла, сыру, холодную жареную курицу, вообще все, что было под рукой, и расположился завтракать, не столько потому, что ему хотелось есть, сколько для того, чтобы занять едою время.
Яйца были съедены и от половины курицы остались уже одни кости, как вдруг дверь отворилась, и в комнату вошел быстрыми, поспешными шагами Пирквиц. Оказалось, что он-то вчера и занял комнату после отъезда Лыскова.
Чагин, менее всего думавший о нем теперь и менее всего желавший встретиться именно с ним, не сумел даже скрыть при его входе невольного жеста неудовольствия.
– Ну как же вы не послали разбудить меня? – заговорил Пирквиц, улыбаясь, протягивая обе руки и будто не замечая движения Чагина. – Сейчас встаю, ко мне приходит трактирщик и говорит, что здесь внизу офицер, который желал бы отдохнуть. Я спрашиваю, какой офицер, и он мне называет вас… Ну я сейчас оделся и пошел. Ну как же вам не совестно?
– Во-первых, я не счел бы себя вправе беспокоить вас, – ответил Чагин, хмурясь и довольно откровенно выказывая, что вовсе не желает разделять фамильярно-дружеское общение Пирквица, – и, во-вторых, я и подозревать не мог, что вы здесь. Насколько я помню, мы строго разграничили места нашей деятельности. Вы, кажется, до Нарвы согласились действовать?
Эта отповедь была нелюбезна, но Чагин вовсе и не хотел казаться любезным. Он и прежде не мог симпатизировать Пирквицу, а теперь, после рассказа Паркулы, тот окончательно стал ему противен.
Но Пирквиц ничуть не стеснился холодностью Чагина. Он преспокойно уселся напротив него за стол и заговорил с видом доброго товарища, который понимает, что между своими не должно быть церемоний.
– Конечно, мы условились, что я буду действовать до Нарвы, но, надеюсь, это не значило, что мы все пойдем врозь: ведь все-таки наше дело – дело общее. Ну, мне не удалось, я на всякий случай и поехал! Что же, думаю, может быть, догоню еще вас или встречу на обратном пути, если уж вам посчастливилось достать бумаги… Все-таки нам неловко вернуться в Петербург отдельно, нужно всем вместе.
– Зачем же всем вместе? – переспросил Чагин.
– Ну, как же? Я говорю – дело общее… Ну, рассказывайте, однако, почему вы здесь и усталый, и голодный? Вы ночь не спали? Что же, дело устроено? Где Лысков?
– Да, я не спал ночь, – проговорил Чагин, тоном и выражением давая понять, что не хочет отвечать на остальные вопросы.
«Ну, брат, от меня так легко не отделаешься!» – сказал взглядом Пирквиц и продолжал расспрашивать.
– Однако я не понимаю, с какой стати мы должны вам давать отчет? – сказал наконец Чагин, видя, что его односложные ответы не действуют. – Ведь вы действовали самостоятельно, и мы не мешали вам. У вас к тому же было первое место. Вы упустили, теперь оставьте нас.
– То есть как «оставьте»? Я повторяю, что все-таки дело общее.
– Как? Даже если бы мы достали бумаги без вашей помощи, совсем помимо вас, вы все-таки имели бы претензию на то, чтобы разделить наш успех?
– Я надеюсь, – пожав плечами, протянул Пирквиц с уверенностью.
Чагин в особенности потому так настаивал на своем, что бумаги польского курьера лежали у него в кармане.
– Ну нет, – возразил он, – если бы вы успели перехватить, я никогда не претендовал бы.
– Да что вы так спорите? – перебил снова Пирквиц. – Вы-то достали или нет эти бумаги?
– Я уже сказал вам, что не считаю вас вправе требовать у меня отчета, – почти дерзко ответил Чагин.
«Ну, тут есть что-нибудь! – опять подумал Пирквиц. – Ты, брат, недаром запираешься, это мы выясним».
– Ну, я вижу, – как ни в чем не бывало, заметил он, – что вы после бессонной ночи не в духе. Знаете, вам лучше всего пойти и лечь теперь. Пойдемте наверх, там вы отдохнете.
Чагин сначала стал было отговариваться, но глаза его совсем слипались, и, чувствуя необходимость подкрепить себя сном, он согласился подняться наверх. К тому же он думал этим отделаться от докучливого Пирквица.