Подчиненные Бугра послушались. Дисциплина, какая-никая, у них имелась. Нас погнали обратно в узилище. Вернее, лично меня волокли под руки капитан Сергей Васильич и молодой поручик. Идти у меня не получалось, ноги заплетались, как вареные макаронины. Перед входом в сарай я заперхал, закашлялся и облевал поручику брюки. Одной водой почти – коричневой и едкой.
Но офицеры меня не бросили, а довели до лежанки в углу и опустили на неё. Только тут я медленно угас… догорел. Я вполне сознательно торопился избавиться от всей этой надоевшей бредятины в надежде проснуться под кустом в родном «железном садике». Или на топчане медицинского вытрезвителя. На кишащих клопами нарах офицерской «губы». Где угодно, лишь бы в привычном ареале обитания.
Темой гражданской войны я заболел лет в тринадцать. В детстве. Или по бородатому классику это уже отрочество? Причем, я проникся симпатией к вражеской, белогвардейской стороне. Дело было во второй половине семидесятых при Брежневе Леониде Ильиче. Никакими перестройками и плюрализмом ещё не пахло. Слов таких даже не придумали. Сложно сказать, что определило мои симпатии. Никто меня специально не натаскивал.
Отец мой имел большой стаж членства в КПСС. И гены тут ни при чём. Предки у меня по обеим линиям из крестьян происходят.
Наверное, сперва сработало внешнее восприятие на сером фоне пионерско-комсомольской обязаловки. Хороших фильмов про гражданскую войну тогда много снимали. То и дело крутили «Новые приключения неуловимых», «Адъютант его превосходительства», «Дни Турбиных», «Служили два товарища», «Долг»… да пруд пруди. Я все их знаю наизусть.
Беляки носили красивую форму. Ничего вроде особенного, безо всякого там золотого шитья и павлиньих перьев, а – красивая… Лихо примятые фуражки с крохотными лакированными козырьками, боевые наплечные ремни, ловкие галифе, до неимоверного блеска начищенные дутые сапоги. Ну и конечно погоны на плечах, главное отличие от красных. Погоны придавали гардеробу строгую законченность, заставляли держать спину прямой, курить папиросу в цепи, наступающей в полный рост, пускать себе в висок последнюю пулю.
Они носили звучные, пришедшие из незнакомого мира воинские звания. Корнет, штабс-капитан, ротмистр, сотник, подъесаул!
С возрастом я постиг – гордое звучание шлифовалось столетиями. Работая в прокуратуре, я в этой связи удивлялся нелепости классных чинов своего ведомства. Чувствуется, сочинялись они людьми, незаинтересованными в поднятии авторитета системы. С одной стороны – огромные полномочия, данные прокуратуре законом. Когда я пришел туда стажёром, когда СССР ещё существовал, прокуратурой осуществлялся высший надзор за соблюдением законов всеми-всеми. А первый классный чин – «младший юрист»! Потом ситуация вроде выправляется, по нарастающей идут – «юрист третьего», «второго», «первого класса». Уже ничего вроде, да? Ассоциируется с водителем первого класса, с профессионалом. Но потом бах – «младший советник юстиции»! В переводе на армейские или милицейские звания солидно – майор, и погон теперь такой же – два просвета и большая звезда, но мла-а-адший… Гм, в народе с детского сада устоялось, что младшая группа, малышковая – пристанище переведённых из ясель трёхлеток.
То ли дело – вахмистр, войсковой старшина! Музыка просто!
Вдобавок, в фильмах белогвардейцы, как все отрицательные персонажи, воплощались ярче и человечней, с узнаваемыми слабостями. У меня до сих пор, когда я смотрю как поручик в исполнении Владимира Ивашова поёт под гитару про русское поле, мурашки колючие по спине ползают. А обаятельный капитан Кольцов (несмотря на то, что он красный шпион) с его безукоризненными манерами чего стоит.
Отдельная тема – генерал Хлудов с глазами инопланетянина Дворжецкого в «Беге». Прообраз знаменитого генерала Слащёва-Крымского. Длиннющая расстёгнутая кавалерийская шинель, воротник поднят, мятые чёрные погоны с зигзагами.
– Я на Чонгарскую Гать с музыкой ходил, солдат! Я два раза ранен там!
Второй источник информации, понятное дело, книги. Безо всякой системы я прочёл про гражданскую войну всё, что было доступно рядовому, но пытливому советскому читателю семидесятых. Читал исключительно запоем, в ущерб школе. Был записан одновременно в три библиотеки. Кроме того брал книжки у родных, знакомых, одноклассников. У всех, кто не жадничал.
Литература большей частью была также политизирована, как и кино. Красные отличались высокой идейностью, честностью и устремлённостью к великой цели. Белые постоянно лгали, лицемерили, торговали Россией оптом и в розницу, пьянствовали – и поэтому всегда логичным выглядело их сокрушительное поражение.
Но попадались и по-настоящему хорошие книги. Пацаном ещё совсем, мало понимавшим в жизни, я зачитывался «Хождением по мукам» Алексея Толстого.
Меня поразило эпическое описание Ледяного похода. Корнилов на стогу сена с биноклем под рвущейся шрапнелью. Бесшабашный генерал Марков с трёхлинейной винтовкой впереди офицерской цепи. Нервически одержимый полковник Неженцов, первый корниловец, не допускающий мысли быть вторым.
Не буду пересказывать. Кто не читал, тот видел многосерийный фильм в постановке Василия Ордынского.
Непонятно зачем, имея трилогию в собственности, я с усердием, достойным лучшего применения, переписал главы про Добрармию в ученическую тетрадь в клеточку. Тетрадка, кстати, отыскалась при разборе коробок с «приданым» после моего выселения в общагу.
Гораздо позднее, когда стали доступны мемуары белогвардейцев, я обнаружил, что эти главы маститый Алексей Николаевич почти слово в слово передрал из «Очерков русской смуты» генерала Деникина.
Чуть раньше я понял, что путь подполковника Рощина, по роману одумавшегося, перебежавшего к красным, полностью фальшивый. И не должность начштаба бригады под командой любезного свояка Ивана Ильича Телегина дожидалась его в Красной армии, а пуля чекиста…
Толстой угождал конъюнктуре. Но делал это талантливо, масштабно и интересно.
В девятом классе на зимних каникулах Вадик Соколов, друг мой лепший, втайне от родителей (вещь жутко дефицитная и потому дорогущая!) дал мне почитать «Тихий Дон». С той поры вопрос о любимой книге не вызывает у меня даже секундных раздумий. Зная роман близко к тексту, я снимаю его с полки, когда по душе начинают скарябать чёрные кошки. Листаю с разных мест, разговариваю с персонажами, аутотренинг себе устраиваю. Эффект тренировки стабилен. На фоне изломанной судьбы Григория Мелехова быстро проступает мелкотравчатость моих морально-нравственных страданий. Возникает желание окрестить их «так называемыми».
Несмотря на стенобитные аргументы патриотически настроенных литературоведов и заключения маститых экспертов, я глубоко сомневаюсь, что «Тихий Дон» написан М. А. Шолоховым. Придерживаюсь версии, что у романа века – коллективный автор. Шедевр творили люди разного социального положения, образования и интеллекта. И никакие новейшие компьютерные исследования скандинавских учёных не убеждают меня в обратном.
Мама моя, обеспокоенная халатным отношением сына к учёбе, обнаружив в портфеле заботливо обложенный в газету «Тихий Дон», искренне возмутилась:
– Там один разврат! Надо читать по программе!
Сильная и правдивая вещь «Железный поток» Серафимовича. Обе дерущиеся стороны в ней по-звериному жестоки.
Одна сцена меня буквально пронзила. Красные заняли кубанскую станицу, выбив казаков генерала Покровского. Станичный атаман спрятался, причём так, что найти его большевики не могли, несмотря на усиленные поиски. А семья атаманова – человек семь-восемь – в хате. Красные начали кричать, чтобы атаман вылезал из схрона, а то они жену с детьми порубят. Казак не вылез, и революционные бойцы покромсали шашками сначала ребятишек, а потом – сошедшую с ума, хохочущую мать.
Прочитав этот фрагмент первый раз, я не поверил глазам своим. Подумал – опечатка. Это противоречило всей тогдашней идеологии. Красные и пленных, если верить литературе, кино и учебникам по истории СССР, никогда не убивали, а куда-то девали. Правда, куда именно – не уточнялось.
На уроке внеклассного чтения, когда разбирали «Железный поток», я, единственный из класса одолевший эту серьёзную книжку, поднял руку и спросил учительницу, как могли красные казнить невинных детей. Не ответила мне по существу Петрова Нина Александровна по прозвищу «Бурёнка». Быстро-быстро она сказала, что данный момент нетипичен и перевела разговор на другое, типичное.
История про зарубленных детей вовсе не страшная сказка, придуманная писателем. В мемуарной эмигрантской литературе, теперь доступной, я прочёл, как в двадцатом году красные пытались сломить дух руководителя Кубанской повстанческой армии генерала Фостикова. Они взяли в заложники его родню и выдвинули ультиматум. Фостиков, кстати, вышел в «превосходительства» из казачьих низов, следовательно, родные его тоже были не буржуазного происхождения. Генерал-майор не сложил оружия, и тогда привыкшие держать слово большевики расстреляли его родственников: бабушку, отца и сестру с шестью детьми.
И это всего один фактический пример! А было их – бессчётно!
На всех уроках на последней парте я в великом множестве рисовал картинки из истории гражданской войны. Портреты, батальные полотна и многосерийные комиксы, где героями в образе белых офицеров был я сам и мои приятели, а красными – учителя и положительно характеризующаяся часть класса. Я здорово поднаторел в графике, примитивной и однообразной, но сюжетной и местами прикольной. Неоднократно, увлекшись, бывал застигнут в разгар творческого процесса учителями. Мои творения изымались и уничтожались, однако, пользуясь дешевизной изобразительных средств и массой свободного времени (каждый день было по шесть уроков, а в среду – целых семь!), я неутомимо создавал новые.
Классная руководительница, безжалостная математичка Людмила Борисовна Бернацкая, отняв однажды у меня удачный эскиз, на котором группа усатых и бородатых офицеров, украшенных боевыми орденами, позировала фотографу на фоне рвущихся снарядов, долго рассматривала картинку, после чего противным, с гнусавинкой голосом изрекла:
– Да-а, Маштаков, тебя надо показать психиатру!
Хорошо, она не ведала о нескольких сотнях бумажных солдатиков из той же замечательной эпохи, изготовленных мною в рекордные сроки безо всякой множительной техники. Не знала о многочасовых грандиозных битвах, что устраивали противоборствующие стороны в нашей новой трёхкомнатной квартире. Разумеется, когда родители были на работе.
Мой интерес к Белому движению частично послужил причиной тому, что в положенные четырнадцать лет я не стал вступать в комсомол. Причина была, конечно, не единственная. Компания подходящая подобралась. В комсомол в нашем классе не вступили шестеро ребят и одна девчонка, Лена Кускова. Из двадцати пяти учеников.
Больше чем четвёртая часть! В элитной английской спецшколе! Представляю, как за недобранные проценты горком ВЛКСМ снимал стружку с речистого комсомольского вожака школы.
Ко всему прочему за мной закрепился имидж набожного подростка. Причём, воинствующего. Сектанта практически.
В седьмом классе на уроке физкультуры мы прыгали через «козла», поднятого достаточного высоко. Скакавшие передо мной пацаны взять препятствие не смогли. А я, дурачась, на глазах у всего класса перекрестился, рванул вперёд и легко перемахнул через снаряд.
Приземлившись на другой стороне, назидательно процитировал персонажа Юрия Яковлева из культовой гайдаевской комедии:
– Вот, что крест святой делает!
Физрук Геша немедленно закатил мне единицу в дневник с потрясающей записью: «Перед выполнением физических упражнений – крестится!» Блестя потной лысиной и очками, он, построив класс в одну шеренгу, популярно разъяснил о недопустимости подобного поведения.
Удивительно, но стоявший следующим в строю Лёша Шевченко под немигающим взглядом физрука тоже осенил себя крестным знамением и с первой попытки взял препятствие.
Геша настучал класснухе. Бернацкая дёрнула нас с Шевченко со следующего урока и, брызгаясь слюной, кричала в коридоре:
– Вы понимаете, что вы сделали!? Нет, вы понимаете?! А если бы висел фашистский флаг, вы бы закричали: «Хайль Гитлер!»
– Нет, не закричали бы, – я осмелился возразить, – это не одно и тоже.
– Нет, одно и то же!
Жаль, не уцелел дневник с той эпохальной записью. Сейчас, когда я рассказываю школьные истории, мне мало кто верит. Ни одного дневника у меня не сохранилось. С корешком школьным Вадиком по окончании учебного года мы торжественно сжигали кондуиты на затоне реки Клязьмы. И устраивали вокруг костра ритуальные пляски.
Вот так я приобрёл репутацию верующего.
Поэтому в конце десятого класса, на литературе, когда урок, казавшийся бесконечным, благополучно закончился звонком, кто-то из сидевших впереди девчонок громко, с облегчением вздохнул: «Слава Богу!», сразу подняли меня. Как лицо, склонное к совершению подобных правонарушений.
– Опять, Маштаков, ты взялся за старое! – с укором сказала учительница русского и литературы Углова.
Мне бы промолчать и всё бы обошлось сделанным замечанием. Тем более что помянула имя Господа всуе другая.
Но я полез в бутылку с узким горлом:
– А чего, собственно, такого?!
Через пять минут классная руководительница, пользуясь большой переменой, доходчиво втолковывала мне «чего здесь такого».
А мне на тот момент стукнуло аж семнадцать, пацан я был начитанный. Я попытался аргументировано отстоять свою правоту:
– У нас, это, свобода вероисповедания…
За годы работы в правоохранительных органах, клянусь хлебом, я ни разу не орал на самых пакостных жуликов и бандитов так, как заорала на меня класснуха Бернацкая:
– Хватит позорить советскую школу! Не хочешь учиться в советской школе, уматывай в семинарию! Мразь поганая!
– Не имеете права обзываться, – у меня задрожали губы.
Бернацкая стала густо-пунцовой. Глаза у неё почти выкатились из орбит. Если бы в класс не заглянули, она бы меня ударила. А я бы её укусил. За толстую ляжку.
Теперь я понимаю, что она была обычной психопаткой, но тогда мне сделалось обидно до слёз.
В комсомол я всё-таки записался перед выпускными экзаменами. Шансы поступить в институт у меня были слабые, а в армии несоюзную молодёжь направляли исключительно в стройбат. Служить в компании представителей братских кавказских и среднеазиатских республик, а также с лицами ранее судимыми мне не хотелось.
В том же десятом классе у меня случился ещё один конфликт на белогвардейскую тематику.
Проходили «Поднятую целину». Редкий случай, когда произведение, насаждаемое школьной программой, меня интересовало. Я хорошо знал роман, активно участвовал в обсуждении на уроках, не пытаясь при этом спорить с хрестоматией. Учебный год близился к концу, и я рассчитывал по литературе получить в аттестат «четвёрку». Обидно сделалось, что в разы меньше читавшие, но прилежные одноклассники нахватают отличных оценок, а мне с учетом прошлых прегрешений влепят «трояк».
Как сейчас помню заключительный урок по «Поднятой целине». Учительница Углова Вера Николаевна, дорабатывавшая последний год до пенсии, пребывала в благодушном настроении. Экономя время, спрашивала с места. Задала вопрос классу: «Какой герой романа пришелся по душе и почему».
Я первым поднял руку.
– Слушаю, Миша, – дружелюбно улыбнулась Вера Николаевна.
Я встал как солдатик и быстро сказал:
– Есаул Половцев.
Глаза у старой учительницы потухли, лицо посерело. Наверное, у неё, пожилого человека, схватило сердце.
– Почему? – тихо спросила Углова, присаживаясь на стул.
По наступившему молчанию я понял, что в очередной раз упорол косяк. У меня было припасено множество аргументов за Половцева. Его образ Шолохов прописал, избежав одномерности. Есаул был без сомнения человеком идейным. Брехня, что после ареста он сразу раскололся и выдал ОГПУ всю подпольную организацию. Допускаю такое только при условии пыток.
Потом очень сильной была у меня зрительная ассоциация. В фильме Половцева убедительно сыграл Глебов Петр Петрович. А кто такой Глебов – сумрачный, чубатый, усатый, с полным бантом георгиевских крестов? Правильно, Григорий Мелехов в знаменитой экранизации Герасимова. Как можно по-мужски не симпатизировать Григорию?
Но всего этого я не произнес, а сказал, краснея:
– Потому что он любил животных. Кота у Якова Лукича и ещё, это, лошадей.
Вера Николаевна поставила мне жирный кол в журнал. Заикнулась про дневник, но вспомнила, что у меня такового нет. По официальной версии я утерял его ещё зимой. В связи со скорым окончанием школы и моей соцпедзапущенностью заводить новый меня не заставили.
Правда, волну поднимать Углова не стала, в «оперчасть» класснухе не стукнула.
В аттестате о среднем образовании у меня немного четверок. Одна из них всё-таки по литературе.
В старших классах я начал писать повести и рассказы. Разумеется про гражданскую войну. Если порыться в коробках с моими архивами, можно докопаться до слоя с исписанными ученическими тетрадями. На их выцветших зелёных обложках фломастером старательно выведены названия: «Агония», «Рожь осыпавшаяся», «Бешеный ураган».
Это было беспардонное подражательство всем и каждому, отчаянное компиляторство, но по-моему убеждению, отнюдь не графоманство.
Давно я услышал мысль, что человек, прочитавший сто книжек, одну собственную сочинит как нечего делать. А я на тот период прочёл во много раз больше!
Разумеется, что-либо вразумительное пацан, ничего кроме школы, двора и секции бокса не видевший, написать не мог.
Это я сейчас понимаю. Тогда же мне собственная писанина нравилась запредельно. И я искренне недоумевал, почему её отвергают в журналах, которые я удостаивал вниманием. Адресовался я не абы куда, а прямиком в столичный журнал «Юность», где главным редактором работал известный писатель Алексин. На полном серьезе открывал я очередной номер, с замиранием сердца листал его, надеясь наткнуться на жирно набранные буквы: «Михаил Маштаков. Огненная лавина».
Отослав ценной бандеролью очередную нетленку, я с трудом дожидался истечения месяца (по моему разумению, достаточного срока для изучения шедевра вдоль и поперёк), и начинал бомбардировать редакцию напоминаниями. В них поначалу просил, затем предлагал, а когда терпенье иссякало, требовал ответить по существу. И не формальную отписку дать, а разобрать произведение предметно. Повторяя из раза в раз просьбу – указать на недостатки рукописи, я втайне надеялся, что при разборе найдётся место и достоинствам.
Ничего подобного не происходило. Содержание писем с редакционным угловым штампом не отличалось разнообразием. Оказалось, что в полемику со мной вступать не собираются. Никто не указывал автору на наиболее удавшихся героев, не отмечал живости сюжета, объёмности диалогов и уместной лаконичности пейзажей. Сотрудники редакции скупо отвечали, что мне рано писать на историческую тематику. Советовали сочинять в стенгазету, сотрудничать с заводскими многотиражками, готовиться к поступлению на журфак и так далее.
Означенный долгий путь принять я не мог по понятной причине – мне требовался блицкриг. Я страстно желал, чтобы окружающие – родители, учителя, одноклассники – разом поняли, что я не серый троечник, прогульщик и нарушитель дисциплины, а сверходарённый талант!
Это был чистой воды комплекс.
После школы под давлением родителей я подал документы в местный политех на факультет «Гидпропневмоавтоматика и гидропривод», студентами снисходительно именуемый «Жижа». Преодолел вступительный конкурс в полтора человека на место. Великолепно провёл месяц «на картошке», но уже на второй неделе занятий понял, что ошибся дверью. Школа воспитала во мне стойкое отвращение к точным наукам, а тут – высшая математика, физика, химия, теория машин и механизмов.
Не собираясь бороться с трудностями, я встал на скользкий путь непосещения занятий и вранья. Изобретательно имитировал перед родителями видимость учёбы. Весь семестр ВУЗ исправно платил мне стипендию, так что на культурный досуг хватало. Я связался с сомнительной компашкой, пил в подъездах портвейн, хрипел Высоцкого под гитару, ввязывался в драки, возвращался домой за полночь. В часы, свободные от пацанской романтики, крутил любовь с разбитной соседкой Викой, которая была на три с половиной года меня старше. Под её чутким руководством лишился девственности.
Гром грянул в самое неподходящее время – накануне Нового года. До зимней сессии я допущен не был, меня отчислили за прогулы. Разоблачение повлекло грандиозный домашний скандал в жанре античной трагедии.
Следующие три месяца я трудился на механическом заводе – сперва учеником токаря, потом сдал на второй разряд. В роли пролетария также имел проблемы с дисциплиной из-за того, что утренняя смена начиналась возмутительно рано. Вдобавок, как достигший совершеннолетия, я обязан был мантулить полные восемь часов.
Наконец, к облегчению для родни, я получил повестку из горвоенокомата. Передо мной, богатырём былинным, в тот исторический момент открывались две дороги. И обе торные. Направо – в ряды Советской Армии. Налево – в исправительно-трудовую колонию общего или усиленного режима, в зависимости от тяжести совершённого правонарушения.
Скажи мне кто-нибудь тогда, что несколько лет спустя я буду работать в прокуратуре, я бы расценил сей прогноз как издевательство.
Как ни странно, в армии мне пришлось по душе. Несмотря на все тяготы и лишения – официально положенные и неформальные в виде дедовщины и изобилия невиданных ранее нацменов.
Батька Махно в упоминавшейся мною трилогии А. Н. Толстого говорил так: «На царской каторге меня брали за руки и за ноги и бросали на каменные плиты! Так ковались народные вожди!».
Насчет вождей, конечно, перебор, но в остальном – в тему.
Я никогда не был Шварценеггером или Ван Даммом. Репутация отъявленного драчуна, подкреплённая юношеским разрядом по боксу, была отчасти дутой. В нашей привилегированной спецшколе в основном учились домашние дети, которым разбитый нос казался страшным увечьем. Впрочем, в своей стае мы с пацанами бились постоянно. Именовались наши сшибки гладиаторскими боями. Не покалечили мы тогда друг дружку исключительно из-за недостатка силёнок.
В Отарской учебке на краю Джамбульской области, в пустыне (я всем говорю для авторитетности – Кызылкуме, хотя на самом деле до сих пор не знаю, как она называется и пустыня ли это вообще), я с первых дней уразумел, что разряд и понты значат далеко не все. Главное – характер.
В первом взводе из русских преобладали парни с Воронежа. Мне запомнились двое – Курбанков и Рогов. Оба крепкие бойцы – плечистые, рослые, с мужественными физиями. Лобастый и скуластый Курбанков смахивал на артиста Александра Пороховщикова в молодости (к слову, тоже отменно игравшего в кино белогвардейцев).
Сержант привел нас, духов, в солдатскую чайную, а там – перерыв на обед. До сих пор помню, как, молодецки подбоченясь, Курбанков курил на крыльце вкусную воронежскую сигаретку. Весь из себя ладный и блатноватый.
Через три месяца в наряде по столовой я увидел, как Курбанков с Роговым в биндейке перед мойкой жрали объедки. Матерясь и пихаясь, в чмарных засаленных хэбэшках, по-уродски подстриженные, с красными мокрыми болячками на мордах. Похожие, но уже совершенно по-другому.
– Эй, вы, курбанки! – заорал на них отделенный командир сержант Нуржанов. – Кончайте жрать! Валите нахер в овощерезку!
Но ведь оба-двое были здоровые, тренированные парни! И не маменькины сынки, из простых семей!
Наша среднеазиатская учебка поставляла кадры для ограниченного контингента. Скверно обученные, частично переболевшие гепатитом и менингитом рабоче-крестьянские кадры. Форменное пушечное мясо. Не меньше трети с каждого выпуска туда отправлялось.
Молодой[11] сержант Кинько, казахстанский хохол, возбужденно рассказывал мне в каптерке:
– Маштаков, как серпом по яйцам! Блямба! Андрюха письмо прислал с Афгана! Витька Огурцов с нашего выпуска! Калганыч! Сожгли обоих в установке! Весь экипаж сгорел, как головешки!
При отборе кандидатов в ДРА действовала непонятная система. Тех, кто писал рапорты, кому хотелось исполнить интернациональный долг, отцы-командиры отвергали без объяснения причин. Причем просились парни, которым легко давалась учеба, физически подготовленные. Перцы!
Я относился к классу середняков. Не рвал ягодицы на английский флаг, но и не шланговал. Ожидал, как пассажир в общем зале, когда объявят прибытие.
В наряде по КПП наблюдал, как к некоторым курсантам приезжали родители с неподъемными сумками выкупа. Бакшиш давали в основном за армян и прибалтов. Их, в отличие от среднеазиатов и азеров, в Афганистан направляли наравне со славянами.
Своим не совсем законченным высшим образованием я никого удивить не мог. В июле спецнабором пригнали партию грузин – усатых и бесконечно наглых. С верхним абразаванием, да! С одним из них у меня вскоре вышел принципиальный конфликт.
Вернулись мы на обед с учебного центра, располагавшегося в шести километрах от казарм. Очень удобно – шесть кэмэ в один конец, столько же – обратно. По сорокоградусной жаре, преимущественно бегом! Пропылённые, уставшие, голодные, злые как черти чистили сапоги у входа. Сержанты надсадно гавкали, подгоняли.
Я дождался своей очереди, принял щётку, наклонился. И тут кто-то невежливо толкнул меня в спину, отчего я чуть носом асфальт не клюнул. Оглядываюсь, смотрю – стоит один грузин из спецнабора. У них хэбэшки ещё не успели выгореть на солнце.
– Эй, ти, пидар, – говорит он, – дай щётка!
У меня сработала система самонаведения. В таких случаях вступать в разбирательства нельзя, базаром не отмоешься.
Снизу я удачно стукнул его по бороде. Грузин упал и не поднялся. С гортанным ором налетела свора его земляков. Меня смяли, как промокашку. От причинения тяжких телесных повреждений спасло немедленное вмешательство сержантов. Нуржанова, Кинько, замка[12] Джафарова. Старшины-срочника, черт, фамилия его выскочила… Здоровый такой слон, под центнер весом, с Алма-Аты.
Сверкая глазами и отчаянно жестикулируя, под натиском сержантов кодла нерусских медленно подавалась назад, в душный подъезд казармы. У скамейки тряс башкой, очухивался грузин, которого минуту назад я вырубил.
– Ти покойник, сволач! – пообещал он мне, сплёвывая красным.
Обязательство он своё не выполнил, хотя пытался. Я всё время держался на людях, что в условиях учебки было несложно, тем более что абрек этот был из четвёртого взвода, располагавшегося в другом конце казармы. Ночная попытка отмудохать меня им не удалась. При первых смачных ударах ремнями через одеяло дневальный заорал «подъем» и включил свет. Опять понабежали сержанты, отличавшиеся от курсантов загорелыми торсами и неуставными плавками.
Прихвативших меня чёрных прогнали в расположение их взвода. Я отделался несколькими синяками и лёгким испугом. Правда, в целях личной безопасности с разрешения старшины лёг в каптёрке на тюках с бельем.
Дальнейшие подробности локального межнационального столкновения, поучительные, но тягомотные, опущу.
Большую роль в его урегулировании сыграло то, что за два месяца до выпуска меня поставили на должность батарейного каптёрщика. Причем, клянусь бородой пророка, я не приложил никаких специальных усилий типа взяток и угощений, чтобы занять блатное место. Кроме моей стычки с грузинами, немедленно ставшей известной комбату, сыграли роль наличие хорошего почерка, способности к работе с документами и отсутствие данных за воровские наклонности.
Новая должность дала мне массу преимуществ. Во-первых, я перешел в прямое подчинение к старшине и после утреннего развода направлялся в каптерку, а не строился вместе с взводом «в направлении учебного центра» в предвкушении марш-броска по накаляющейся пустыне. Я стал гораздо лучше питаться и экипироваться. У меня появился изолированный куток, в котором в дневное время я мог часок придавить на массу. Причем, не на неудобных тюках с бельем, а на роскошном тюфяке.
Я оправдал высокое доверие командования и не повторил ошибок предшественников, изгнанных с позором через гарнизонную гауптвахту. Я не решился уносить на станцию Отар комплекты нулевого хэбэ для обмена на анашу, насвай и водку. Не рисковал наводить по ночам во вверенное мне хозпомещение приятелей и устраивать с ними пьянки. Я много работал, держал язык за зубами и борзел сообразно малому сроку службы.
Метаморфоза, происшедшая с врагами-грузинами, меня поразила. Они моментально замирились со мной, признав, что я настоящий мужик. Угощали меня ароматизированным тбилисским «Золотым руном». В компании с ними я нырял в чайную танкового полка без риска быть обобранным шакалами из постоянного состава.
Конечно, наша дружба получилась взаимовыгодной. Отходчивый по природе, я отбирал им в бане белье по размеру, поновее и нерваное, рекомендовал их старшине в качестве художников для обустройства ленинской комнаты.
Из этой истории я вывел два правила. Нацмены конкретно держат мазу за своих, а также ищут дружбы с человеком при должности.
В последние, самые для меня кайфовые месяцы учебки, не прогибаясь, а только впахивая, я показался и комбату Черевиченко. В связи с чем сделался окончательно ненавидимым взводным старлеем Лосевым, окончательно потерявшим надежду сделать из меня личного писаря без освобождения от боевой учебы и хозработ.
После экзаменов, которые в отличие от институтских сдали даже самые бестолковые, подошло распределение в войска. Необычайно активно стали наезжать родители имущей части курсантов. Я полностью положился на волю провидения.
– Понятное дело, – с нескрываемой завистью говорили товарищи по оружию в редкие минуты отдыха, – тебе-то комбат тёплое местечко устроит!
Я отшучивался или отмалчивался, но в душе надеялся на нормальную человеческую благодарность.
Как-то дневальный заорал перед построением на вечернюю поверку:
– Младший сержант Маштаков, зайти в каптёрку!
Я не сразу врубился, что зовут меня. Это было после приказа о присвоении нашему выпуску званий: немногим отличникам – сержантов, остальным, в зависимости от оценок – младших и ефрейторов. В казарме стало не протолкнуться от сержантов – каких-то опереточных, невзаправдашних.
Захожу в каптёрку, а там комбат со старшиной чай пьют с сушками. Оба потные, в расстёгнутых пэша. Капитан Черевиченко, мосластый брутальный мужик с совершенно неподходящим ему погонялом Червяк, поставил на стол эмалированную кружку.
– Ну что, Маштаков, знаешь, куда тебя командир взвода определил? – белозубо усмехнулся комбат.
Я честно пожал плечами: «Никак нет».
– Команда двести восемьдесят, – Черевиченко открыл портсигар, взял из него сигаретку и стал разминать ее.