Проводив Солнце на Запад, печально и одиноко стою на скале в той части страны, где Оно по обычаю восходит, чтобы через 9 часов, прокатившись через всю бывшую Эсэсэрию, вздохнуть с облегчением и укатиться за таможню на границе с Западом. И провести денек в чужой для меня стране.
А здесь, на мысе Крильон, у самой дальней гавани России, абсолютная темнота. Звезды на небе отсутствуют. Видно Им неохота вылезать на небо ни для кого, в смысле, что я здесь – один. А светить одинокому молодому джентльмену нет особого желания, потому что Звезды предназначены для двоих, а законы природы – еще не повод, чтобы зажигаться, если это в принципе никому не нужно. И нигде-нигде в округе нет света. Мало того что ночь, да и во всей округе людям, кроме меня, делать нечего. И огням тоже здесь делать нечего. И что делаю здесь я, тоже никому не известно. Вот и нет света. Ни на небе, ни на земле. Только в море в 4–5 километрах на юг загорелся огонек на лодке Японского Рыбака, отвалившего от Хоккайдо на ловлю трепанга…
А в другой стороне, в 9 часах на Запад, за таможней, где-то за самой дальней границей России светится Ваше окно. Потому что в нем отражается пришедшее от меня Солнце.
Вам не нужен Японский Рыбак. А Японскому Рыбаку не нужны Вы. И ни Вы, ни Японский Рыбак ничего не знаете обо Мне. Стоящем между двух огней.
Как и я ничего не знаю о вас. Обоих.
И я стою здесь. На мысе Крильон. Один. В абсолютной темноте…
– Скажите, девушка, Вы любите трепанги?
Путник шел по Лесу. Куда шел, Путник не представлял, да и не заморачивался этим вопросом. Дело в том, что он был Путником, и смысл жизни видел не в цели Пути, а в процессе. В процессе хождения по Пути. Есть же люди, которые едят не для много наесться, а для потому что хочется. Так вот наш Путник шел не для чтобы фигурально наесться, а для потому что хочется. Вот и шел по Лесу, без какой-никакой меркантильной идеи.
И вот Он уже шестой день шел по Лесу. Пели Птички, ревели Медведи, рычали Кто-то, Зайчишка, Зайка серенький по лесу скакал. Внутрь-наружу, внутрь-наружу, наружу-внутрь сновали Дождевые Червяки в тщетной надежде определить, где у них перед, а где – зад. Порою Волк, Сердитый Волк (ух, какой сердитый) тропою пробегал. Пробежит тропою, косо так посмотрит на Путника и дальше пробежит. А потом опять порою тропою пробежит. И еще – порою. Тропою. Пробежит. Путник уже даже задумался, чего это Волк?! Сердитый Волк?! Зачастил?! Порою?! Тропою?! Пробегать?! А раз на двенадцатый – двадцать шестой Волк остановился.
– У тебя закурить есть? – спросил Волк Путника.
– Нету у меня закурить, – ответил Путник Волку.
– Правду говоришь? – спросил Волк Путника.
– Зуб даю, – ответил Путник Волку. И отдал зуб.
– Тогда закури, – сказал Волк Путнику и дал Ему закурить. И зуб назад вернул.
И стал порою пробегать по тропе уже Несердитым.
А Путник пошел себе дальше. По Лесу.
А потом из Лесу вышел. В самый что ни на есть сильный мороз. И перед ним была быстрая река, вся покрытая льдом. Но во льду была дыра, которая называлась Прорубь. И в ней, в Проруби, скучала Щука.
– Куда путь держишь? – спросила Щука для первого знакомства. Потому что жутко соскучилась по человеческому общению
– Да вот, – отвечал Путник, – иду туда, не знаю куда.
– А зачем? – заинтересовалась Щука. – Ради какого интересу?
– А вот иду себе и иду. Потому как интересно. А больше никакого интереса нет.
– А как насчет «по щучьему велению, по моему хотению»? – прямым наводящим намеком намекнула Щука. (Она сказочная была. Если кто не догадался.)
– Не, – ответил Путник, – спасибо на добром слове. Все есть. – Поклонился в пояс (тут я всегда мучаюсь, в чей пояс он поклонился: в свой или в щучий) и пошел себе дальше.
А Щука осталась себе дальше скучать в проруби.
А дальше Путнику попадались Двое из Сумы, поинтересоваться, не надо ли, кого – того-самого. Скатерть-Самобранка, которая и так и сяк, и так и сяк, и даже – и сяк и так, но Путник вынул из котомки (я вам забыл сказать, что у него была котомка на палке, как у Ежика Юрика Норштейна) кусок пеклеванного хлеба, съел его и тихо посмотрел на Скатерть-Самобранку. Та заменжевалась и ушла в глухой пост.
Так же ему попытались оказать услугу Сапоги-Скороходы, но Путник же шел себе и шел без спешить куда-либо и в услугах Сапогов-Скороходов потребности не чувствовал.
А уж Шапка-Невидимка, Меч-Кладенец, Сивка-Бурка-Вещая-Каурка даже и не пытались. Прослышав от Сороки-Вороны о такой пронзительной непотребности Путника в сказочном облегчении Пути.
Вот так вот Он и шел по Пути.
Впереди его ждали Быстрые Реки, Высокие Горы, Глубокие Долы… И всем Путник давал по Пути названия: Клязьма, Ока, Валдай (там Путник, чтобы было веселее идти, придумал Колокольчик). Назвал еще город Калязин, село Семёнчиково. Разве всех упомнишь… Вот еще Китеж-град…
И где-то далеко-далеко его ждало Море-Окиян. Путник еще не знал, как назовет его. Он вообще не знал о существовании Моря-Окияна.
Ведь Он просто шел по Пути.
Просто шел.
Одряхлевшая Пыль лежит на окне моей комнаты. Давно лежит. Я уже даже и не верю, что окно может быть чистым. Что сквозь него на улице может быть что-то видно. Кроме Пыли. И Прохожий не сможет увидеть, что происходит в моей комнате. Из-за Пыли. И у него может сложиться впечатление, что в моей комнате, кроме Пыли, ничего не происходит. И это впечатление довольно верное. В ней ничего не происходит…
На столе стоит тарелка с грибным супом. Он почти высох, но что-то еще в тарелке можно наскрести. Правда, это что-то дурно пахнет, но у меня пропало обоняние, и мне, вздумай я съесть эти остатки, запах бы не помешал…
Шкафа, в котором висела моя одежда, нет. Как нет в нем и моей одежды. И зачем шкаф, если в нем нет одежды…
Венские стулья (шесть штук) вынесли. Вместе с раздвижным столом. Если придут гости…
Пишмашинка «Corona» исчезла, потому что моя жена Фира, секретарь помощника присяжного поверенного Соломона Григорьевича Липкина, исчезла на час раньше. Я долго слышал ее крики со двора, а потом крики исчезли, а значит, исчезла и моя жена. И пишмашинка «Corona» отправилась на поиски другой секретарши…
Интересно, найдут ли другую мать двое моих детей, Сонечка и Шмулик, исчезнувших вместе с плачем. Но их плач я почему-то слышу до сих пор…
И еще я слышу песенку одесского куплетиста Лейбы Марковича Зингерталя, которая истекала из граммофона фирмы «Граммофон». Пластинку заело на словах «Что сказать насчет спир…». Я никогда не узнаю, чем она закончится. Потому что на этих словах завод граммофона кончился. Как и граммофон. А завести его некому. Потому что и меня в комнате нет. Или есть?.. Я не знаю, где я точно есть. Как не знаю, где меня точно нет. Как не знаю, где моя жена Фира, двое моих детей…
Да, я забыл вам сказать, что я не знаю, и где мои папа с мамой Мария Яковлевна и Яков Ароныч. Я даже не помню, они сами ушли до того или и их… Не помню. Не знаю. Не хочу знать. Ничего не хочу знать. Ничего.
Извините.
«Будет ласковый дождь».
Синими похмельными утрами,
Когда никого вокруг нет,
Когда четырехкомнатная квартира
Становится бесконечной,
Когда ты ищешь себя в ней
И не можешь найти,
Когда умирает ошалевший телефон,
Когда гонит тоска по несбывшемуся,
Я отправляюсь на остров Сен-Мишель,
Остров, на котором я никогда не был.
Где находится этот замечательный остров?
Закройте глаза
И ткните пальцем в карту
Своего сына.
Только пусть это будет контурная карта,
Где нет названий,
А есть только смутные линии,
У которых нет названий,
И пятна,
У которых тоже нет названий,
Нет настоящего прошлого, будущего.
Вот там и находится остров Сен-Мишель.
По трясущимся сходням
Я спускаюсь с брига «Кровавая Мэри»
На берег, усыпанный шелухой кокосовых орехов,
Окурками гаванских сигар
И папирос «Беломор»,
Среди которых спит
Вечно пьяный мулат Афанасий.
Я вхожу в таверну,
Которая никогда не закрывается.
(Голубая мечта московского алкаша.)
– Вас давно не было, —
Говорит мне
Никогда не засыпающий трактирщик.
– Дела, – говорю, – дела,
Сами понимаете, дела.
Как-будто, если я их не сделаю,
Рухнет мир.
– Понимаю, – сочувствующе говорит трактирщик, —
Как обычно?
– Да, только двойную дозу.
Джин-джюс проваливается.
Короткий спазм
И замечательное просветление.
Теперь я готов к путешествию
По острову Сен-Мишель,
На котором я никогда не был.
По улочке с названием «Утренний бриз»
Я иду к покосившемуся домику,
Где меня встретит Марианна,
Которая никогда не меняется,
Сколько бы лет ни прошло
Со дня нашей последней встречи.
– Тебя давно не было.
– Давно.
– Будешь завтракать?
– Буду,
Только не надо творог,
Он мне осточертел там.
– Я знаю, мог бы и не напоминать.
И вот я сижу за столом.
Хрустящая салфетка,
Серебряный прибор
И тарелка севрского фарфора
C ошеломительной величины бифштексом.
Марианна садится на соломенный стул
И смотрит, как я ем.
Каждому мужику нужно,
Чтобы кто-то смотрел,
Как он ест.
Каждому мужику нужен
Бифштекс на тарелке севрского фарфора,
И серебряный прибор.
Я откидываюсь на спинку стула,
Вынимаю сигару,
Откусываю кончик
И сплевываю на пол.
– Я же тебя просила
Не плевать на пол.
– Извини, забыл,
Я давно не был на острове Сен-Мишель.
А дальше мы сидим
И смотрим друг на друга.
Она будет долго и терпеливо ждать,
Когда я протяну руку
И проведу
По измученным ожиданием волосам.
– Ну, вот, Марианна, я пришел,
Какие планы?
– Как скажешь,
Одно твое слово —
И я прикрою этот кабак.
Но только уж очень долго
Тебя не было.
– Ладно, – говорю,
Этот вопрос решен,
Я – тут.
Сделай так, чтобы
Мои седые волосы
Стали черными.
Сделай так,
Чтобы их стало больше.
Сделай так, чтобы
У меня не тряслись руки,
Сделай так, чтобы мое вчера
Стало сейчас.
Ведь для этого я приехал
На остров Сен-Мишель.
Но Марианна не ответит,
Никогда не ответит
С острова Сен-Мишель.
Потому что
У моих сыновей давным-давно
Нет контурных карт…
– Ты хорошо слышишь? – спросил он меня.
– Хорошо, – ответил я, – а почему ты спрашиваешь?
– Да просто так, – сказал он и ушел.
«Странно, – подумал я, – с чего бы ему спрашивать, хорошо ли я слышу…»
Правда, он сказал, что просто так…
Но разве просто так что-нибудь бывает…
Наверное, он что-то заметил…
А что он мог заметить?..
Ведь я же всегда прекрасно слышал…
Даже лучше, чем прекрасно…
Я слышал малейшее дуновение ветра…
Я слышал, как в километре от меня пролетает муха…
Я слышал, как растет трава…
Я слышал, как смеются рыбы…
Я слышал чужие мысли…
– Мне не совсем понятна ваша мысль… Не пойму, что вы от меня хотите… Подойдите лучше в другой раз… Другого раза не будет?.. Извините, ничего не могу поделать…
Все-таки почему он спросил? Мы с ним проговорили целый час, и я не пропустил ни одного слова.
– Извините, пожалуйста, я задумался и не слышал… Да, собственно говоря, мне и некогда…
И глаза у него были какие-то странные…
Как будто он что-то знает и не хочет говорить…
А что он может знать?..
Все-таки он что-то знает…
Иначе в его глазах не было бы…
Может быть, он вспомнил тот случай…
Но ведь я же просто сделал вид, что не слышу…
На самом деле я все великолепно слышал…
Просто мне не хотелось…
Я же не враг себе…
– Что, что я обещал?.. У вас такая дикция, что я не понимаю, что я обещал… Хорошая дикция?.. Тогда голос глуховат… Некоторые слова выпадают… Ничего, не волнуйтесь, это бывает…
А с чего ему волноваться?..
Подумаешь, голос глуховат…
Его же никто не спрашивал, хорошо ли он слышит…
Тут, действительно, задумаешься…
Что я так нервничаю…
Ну и что, что спросил, хорошо ли я слышу…
Сердце покалывает…
В ушах звенит..
Ах, это трамвай звонит…
И водитель что-то кричит…
Тихо так кричит…
Так тихо, что я почти ничего не слышу…
И вообще в мире стало как-то невообразимо тихо… Безмолвно, как в сне без сновидений… Как в космосе…
Конечно, он был прав, усомнившись в моем хорошем слухе…
Так что я просто не слышал, что я обещал.
Как я могу слышать, если я не то что недостаточно хорошо слышу, я просто ничего не слышу…
Я не слышу, как взлетают самолеты…
Я не слышу, как гудят поезда…
Я не слышу, как кричат птицы…
Я не слышу, как плачут дети…
Я не слышу…
Я не слышу…
Я не слышу…
Я не слышу НИЧЕГО.
…Вчера он снова подошел ко мне. Его губы шевелились в немом для меня вопросе. Я сказал ему, что ничего не слышу. Он взял лист бумаги, написал на нем несколько слов и передал листок мне. Я развернул его и прочел:
ТЫ ХОРОШО ВИДИШЬ?
Я люблю смотреть на часы. Секундная стрелка меня не интересует, чересчур быстро она крутится. Минутная значительно интереснее. Ее ход как бы и не заметен, но все-таки ощущается. Я начинаю за ней наблюдать в 8 утра за утренним кофе. Я пью кофе лежа на диване. У меня хороший двуспальный диван. Некоторые за утренним кофе читают газеты, а я смотрю на часы. Я не тороплюсь, я кончаю пить кофе, когда минутная стрелка пересекает цифру 6. В кружке у меня помещается 400 граммов кофе, так что в 1 минуту я выпиваю 13,3 (3) грамма. Возможно, это и медленно, но ведь и минутная стрелка тоже движется достаточно медленно.
Потом я иду на кухню, мою кружку, кофейник и убираю хлеб. Хлеб я держу в кастрюле. Так он дольше не сохнет. В это время я смотрю на настенные часы, которые висят у меня над раковиной. Так как они больше моего комнатного будильника, минутная стрелка на них движется быстрее, и поэтому на мытье кружки и кофейника у меня уходит всего 6 минут. Когда минутная стрелка отсчитает еще 24 деления, а часовая – число 9, я приступаю к работе.
Я работаю дома, я клею конверты. В минуту я клею 3 конверта. Меня эта работа устраивает. Руки движутся автоматически, и мне не надо смотреть на конверты. Я смотрю на часы.
Когда часовая стрелка сдвинется на 1 большое деление, а минутная сделает один круг, у меня готово 180 конвертов.
Через 4 часа, или 240 минут, или 720 конвертов, я обедаю.
Еще через 720 конвертов, или 240 минут, или 4 часа, я кончаю работать.
После этого я лежу на диване. У меня хороший двуспальный диван. И смотрю на часы до тех пор, пока часовая стрелка вплотную не приблизится к числу 11. В это время я завожу часы и ложусь спать.
Главное, никогда не забывать заводить часы.
Когда я просыпаюсь, на часах стоит уже другое число. Я снова начинаю клеить конверты и смотреть на часы.
Раз в 3 дня, или 72 часа, или 4320 минут, я должен отнести готовые 12 960 конвертов. Это время я не люблю. Часы на улицах не всегда точны, это меня сбивает. И я начинаю нервничать.
Раз в 7 суток, или в 168 часов, или в 10 080 минут, ко мне приходит Женщина. Она старше меня и некрасива, но это неважно. Она приносит с собой бутылку портвейна и пачку лимонных вафель. Она выпивает портвейн, я съедаю лимонные вафли. Я люблю лимонные вафли. Через 2 часа, или 120 минут, она уходит. Иногда мы с ней разговариваем.
Я никогда не пропускаю момент, когда на часах меняется месяц. В этот день я ложусь на 1 час, или 60 минут, позже. Это большое удовольствие смотреть на часы на 1 час, или 60 минут, дольше.
В день смены года я выпиваю бутылку пива. Эту традицию я завел в 32 года. Когда… Впрочем, это не важно. И с тех пор выпил 34 бутылки пива.
Я думаю, у меня впереди еще достаточно лет, часов, минут, чтобы клеить конверты и смотреть на часы.
Главное, не забывать вовремя заводить часы…
Господи, а когда я заво…
«Газон» выехал из ворот Гастронома на углу Петровского и Трубы и двинул по правой стороне Неглинного бульвара в сторону Госбанка. Из двора Булочной, что на углу Неглинки и Рахмановского, внезапно (как же!) выскочила телега с мертво пьяным (как же!) Одноглазым. «Газон» врезался в телегу прямо напротив арки двора, соединяющего Неглинку, Петровку, Крапивенский переулок и Петровский бульвар. Шофер «Газона» был убит первой же пулей «протрезвевшего» Одноглазого. Его напарник был прошит очередью из ППШ Кривым.
Инкассатор в кузове поднял руки, но это ему мало помогло. Я выступил из арки, сдвинул кепку набок, улыбнулся золотым зубом, одним махом перемахнул через борт, чиркнул пиской по его яремной жиле и исчез в темноте двора. Через 5 минут я вышел из арки двадцать шестого дома на Петровку с двумя мешками «капусты» и передал их Косому. Вечером в Сокольниках мы встретимся с Одноглазым, Кривым и Косым, чтобы поделить лавондос. И никто из нас не видел, как в телефоне-автомате около Оптики девица с беломориной в зубах сняла трубку.
Вечером в Сокольниках в «Ландыше», в комнатке за кухней, мы разделили все по-честному. Косой было попытался возбухнуть против Одноглазового, но я сдвинул кепку набок, улыбнулся золотым зубом и чиркнул пиской по яремной жиле…
А когда Одноглазый поднял из-за Зинки хипиш на Кривого, я во второй раз улыбнулся золотым зубом, а если считать инкассатора, то – в третий, и чиркнул пиской по яремной жиле… Негоже тянуть на кореша из-за биксы, которая жила со всей Ордынкой.
Я всегда сдвигаю кепку набок и улыбаюсь золотым зубом, прежде чем чиркнуть пиской по яремной жиле. Все деловые знают этот мой рабочий почерк.
Поэтому когда я в четвертый раз сдвинул кепку набок и улыбнулся золотым зубом, то Кривой без понуждения подставил яремную жилу.
Заведущий «Ландышем» Валико за две косых спустил жмуров в подвал, а я перешел в общий зал. Народа было немного. Два фраера за столиком в углу терли за что-то свое, да какая-то симпатишная за столиком в центре зала смолила беломорину.
– Лелька…
– Мишка…
Ночь прошла так спокойно и тихо… Недалеко от «Ландыша», под березой, под шепот листьев да отдаленные гудки тачек на Стромынке… А когда у «Красного богатыря» прозвенел первый трамвай, Лелька ушла домой.
А через минуту меня повязали мусора. Сам Кондратьев, начальник Угро, брал… В Сокольниках, недалеко от «Ландыша», под березой… Отгулял мальчишечка… Сто восьмая… Двести девятая… Для тех, кто сечет…
Лелька зашла ко мне в семнадцатую камеру и потянула из кобуры наган…
Я сдвинул кепку набок и улыбнулся ей золотым зубом.
Все деловые знают…
Много лет тому назад я играл в шахматы с одним человеком. Это было в Прибалтике, во дворе гостиницы «Майори». Мимо нас прошла махонькая девочка с мамой. Человек посмотрел на нее и сказал: «Вот тут твое будущее». Я засмеялся: «Матвей Исаакович, мама для меня – слишком стара, а девочка – слишком юна». Человек посмотрел им вслед. Твое будущее родится из этой девочки. Его будут звать Катей. Фамилия Матвея Исааковича была Блантер. Партию я проиграл. А вот Катю…
В том саду, где мы с Вами встретились (между Парнавас, Ата и Я. Асара), ветки деревьев, посеченные осколками снарядов, не успели зарасти свежей корой… На дорожках валялись стаканчики из-под фруктового мороженого, окурки «Севера» и одинокой упавшей звездой поблескивал осколок бутылки. Вот-вот на танцплощадке заиграет оркестр инвалидов, и через секунду Ваши маленькие груди со сладким ужасом прижмутся к моей груди…
И вот в городском саду играет духовой оркестр.
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Ваши пальцы пахнут… Я даже не могу сказать чем… И запах сосновой смолы, и моря, о котором я Вам уже говорил, и запах парного молока, который почти неуловимо, но явственно отличает девушку от женщины. Эта дрожащая грань, которую так страшно и так не терпится перешагнуть. Мне даже не хочется целовать эти пальцы… Мне плакать хочется…
И вот в городском саду играет духовой оркестр.
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Где-то там, в узких улочках Риги, мы идем с Вами…
В наших лирических отношениях…
Грозящих неконтролируемой ядерной реакцией…
Когда ядерный чемоданчик еще не открыт…
А нейтроны уже набрали скорость…
И вот-вот…
Хотя как это…
Когда Вы – там…
А я…
Где я…
Чуть-чуть поуспокоиться…
Это я – о себе.
И вот, в городском саду играет духовой оркестр…
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Вот тут мне легко дышится. Не знаю почему. «Ерш» из морского воздуха и уже остывших дюн загоняет хрип обратно в прорванные временем легкие. (Тянет на неплохой литературный штамп.) Сколько мне лет? Не помню. На тыльной стороне слегка вибрирующих рук – пигментные пятна. Значит, много. На мне желтый пиджак букле, узкие голубые брюки, туфли баттен-даун, красная рубашка со снап-тапчиком и галстук, горящий даже в ночи. Молодой? Но в карманах нет ни пачки сигарет, ни спичек. Вспоминаю, что уже много лет не курю. Значит, старый. Тогда почему к моему плечу прижалась девочка в блузке с оборками и юбке колоколом. Почему и куда мы идем сквозь дюны? Кто – она, что – она?
Мне нельзя, нельзя, нельзя так волноваться.
И вот, в городском саду играет духовой оркестр…
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Я лежу в операционной. Там чисто и слегка прохладно. Я помню эту операционную. Не первый раз. Милая девочка вводит в маленькую артерию около запястья иглу. Я уже знаю, что ее зовут Катей…
Или мне так кажется.
Или – хочется?..
Много-много лет тому назад Матвей Исаакович Блантер был прав…
И вот в городском саду играет духовой оркестр.
«Расцветали яблони и груши, поплыли…»