Теперь Панкратий не играл с мальчиком в мяч, не читал, не обедал, а ходил по небольшому внутреннему саду вдоль грядки левкоев, имея вид озабоченного тревогами человека. Тотчас после приветствия он начал: «Умершая девушка тревожит меня; я ее вижу во сне, и она меня манит куда-то, улыбаясь бледным лицом».
Старик, зная Филлиду в живых, заметил:
– Есть обманчивые сны, господин, пусть они не тревожат тебя.
– Они не могут меня не тревожить; может быть, все-таки я – невинная причина ее гибели.
– Считай ее живою, если это вернет твой покой.
– Но она же умерла?
– Мертво то, что мы считаем мертвым, и считаемое нами живым – живет.
– Ты, кажется, подходишь к тому, о чем я хотел говорить с тобою. Обещай мне полную тайну.
– Ты ее имеешь.
– Не знаешь ли ты заклинателя, который бы вызвал мне тень Филлиды?
– Как тень Филлиды?
– Ну да, тень умершей Филлиды. Разве это тебе кажется странным?
Нектанеб, овладев собою, ответил: «Нет, это мне не кажется странным, и я даже знаю нужного тебе человека, только веришь ли ты сам в силу магии?»
– Зачем же бы я тогда и спрашивал тебя? И при чем тут моя вера?
– Он живет недалеко от меня, и я могу условиться, когда нам устроить свиданье.
– Прошу тебя. Ты мне много помог словами: мертво то, что мы считаем таковым, и наоборот.
– Полно, господин, это пустые слова, не думая брошенные таким старым неученым рыбаком, как я.
– Ты сам не знаешь всего значения этих слов. Филлида для меня как живая. Устрой скорее, что ты знаешь!
Юноша дал рыбаку денег, и старик, идя долгою дорогою на хутор, был занят многими и различными мыслями, приведшими потом к одной более ясной и благоприятной, так что неспавшая и отворившая сама ему калитку Филлида увидела его улыбающимся и как бы несущим вести счастья.
План Нектанеба был встречен удивленными восклицаниями девушки.
– Ты думаешь? Возможно ли это? Это не будет святотатством? Подумай: магические заклятия имеют силу вызывать душу умерших – как же я, живая, буду обманывать того, кого люблю? Не накажет ли меня собачьеголовая богиня?
– Мы не делаем оскорбления обрядам; ты не мертвая и не была такою; мы воспользуемся внешностью заклятий, чтобы успокоить мятущийся дух Панкратия.
– Он полюбил меня теперь и хочет видеть?
– Да.
– Мертвую! Мертвую!
– А ты будешь живая.
– На меня наденут погребальные одежды, венчик усопшей! Я буду говорить через дым от серы, который сделает мертвенным мой образ!
– Я не знаю, в каком виде придется тебе представлять духа. Если ты не желаешь, можно этого избегнуть.
– Как?
– Отказаться от вызывания.
– Не видеть его! Нет, нет.
– Можно сказать, что заклинатель находит лунную четверть неблагоприятной.
– А потом?
– Потом Панкратий сам успокоится и забудет.
– Успокоится, говоришь? Когда приедет Парразий, чтобы уславливаться и учить меня, что делать?
– Когда хочешь: завтра, послезавтра.
– Сегодня. Хорошо?
Оставшись одна, Филлида долго сидела недвижно, потом сорвала цветок и, получив «да» на свой постоянный вопрос, улыбнулась было, но тотчас опять побледнела, прошептав: «Не живой досталось тебе счастье любви, горькая Филлида!» Но утреннее солнце, но пение кузнечиков в росе, но тихая река, но краткий список прожитых годов, но мечты о любящем теперь Панкратии снова быстро вернули смех на алые губы веселой и верной Филлиды.
Когда в ответ на магические формулы тихо зазвучала арфа и неясная тень показалась на занавеске, Панкратий не узнал Филлиды; ее глаза были закрыты, щеки бледны, губы сжаты, сложенные на груди руки в повязках давали особенное сходство с покойницей. Когда, открыв глаза и подняв слабо связанные руки, она остановилась, Панкратий, спросив позволения у заклинателя, обратился к ней, став на колени, так:
– Ты ли тень Филлиды?
– Я – сама Филлида, – раздалось в ответ.
– Прощаешь ли ты меня?
– Мы все водимся судьбою; ты не мог иначе поступать, как ты поступал.
– Ты охотно вернулась на землю?
– Я не могла не повиноваться заклятиям.
– Ты любишь меня?
– Я любила тебя.
– Ты видишь теперь мою любовь; я решился на страшное, может быть, преступное дело, вызывая тебя. Веришь ли ты мне, что я люблю тебя?
– Мертвую?
– Да. Можешь ли ты приблизиться ко мне? Дать мне руку? Отвечать на мои поцелуи? Я согрею тебя и заставлю биться вновь твое сердце.
– Я могу подойти к тебе, дать руку, отвечать на твои поцелуи. Я пришла к тебе для этого.
Она сделала шаг к нему, бросившемуся навстречу; он не замечал, как ее руки были теплее его собственных, как билось ее сердце на почти замершем его сердце, как блестящи были глаза, смотрящие в его меркнувшие взоры. Филлида, отстранив его, сказала: «Я ревную тебя».
– К кому? – прошептал он, томясь.
– К живой Филлиде. Ее любил ты, терпишь меня.
– Ах, я не знаю, не спрашивай, одна ты, одна ты, тебя люблю!
Ничего не говорила больше Филлида, не отвечая на поцелуи и отстраняясь; наконец, когда он в отчаянии бросился на пол, плача как мальчик и говоря: «Ты не любишь меня», Филлида медленно произнесла: «Ты сам не знаешь еще, что я сделала», и, подошед к нему, крепко обняла и стала сама страстно и сладко целовать его в губы. Сам усиливая нежность, он не заметил, как слабела девушка, и вдруг воскликнув: «Филлида, что с тобой?» он выпустил ее из объятий, и она бесшумно упала к его ногам. Его не удивило, что руки ее были холодны, что сердце ее не билось, но молчанье, вдруг воцарившееся в покое, поразило его необъяснимым страхом. Он громко вскричал, и вошедшие рабы и заклинатель при свете факелов увидели девушку мертвою в погребальных спутанных одеждах и отброшенные повязки и венчик из тонких золотых листочков. Панкратий снова громко воскликнул, видя безжизненной только что отвечавшую на его ласки, и, пятясь к двери, в ужасе шептал: «Смотрите: трехнедельное тление на ее челе! О! О!» Подошедший заклинатель сказал: «Срок, данный магией, прошел, и снова смерть овладела на время возвращенной к жизни», – и дал знак рабам вынести труп бледной Филлиды, дочери Палемона.
1908
Сергею Павловичу Дягилеву
– Ты бы пошла, Анюта, в княгинину спальню сидеть, а то мне отойти нельзя, а там слесарь работает – еще стащит что-нибудь!
– Что же я буду там делать?
– Да то же, что и здесь: в окно смотреть.
– А слесарь?
– Довольно того, что кто-нибудь в комнате будет, довольно того!..
Обе женщины, – и соскочившая со стула, на который она встала, чтобы достигнуть высоко расположенного окна, и гладившая у печки белье, и старая, и молодая, и Анюта, и Каролина Ивановна, и племянница из деревни, и петербургская тетка, освещаемые солнцем из трех окон большой низкой комнаты были схожи голосами, нечистым выговором русской речи и неизгладимым сельским румянцем.
Большое окно комнаты в другом этаже не изменило зрелища перед глазами девушки: та же площадь с густым издали садом за нею, тот же налево горбыль моста, тот же направо снова сад за каналом. Те же ветер и солнце в лицо, тишина летних полупокинутых комнат, нарушаемая лишь тихой работой то уходящего куда-то, то возвращающегося слесаря, долгий без дела день – наводили сон, сладкий и бездумный, не смущаемый ни мыслью о подыскании места, ни воспоминаньями о болотистых лугах покинутого Ямбурга, о родимой сыроварне, ни мечтами о блестящей жизни петербургских господ.
Дни за днями, – туманные и ясные, солнечные и дождливые, – одинаково проходили для Анны Мейер. Так же она вставала со своей теткой – не слишком рано, не слишком поздно; так же слегка помогала ей, так же читала роман за романом; ездила на Охту, где без шляпы сидела на траве кладбища, слушая птиц и песни пьяных; также не торопилась искать места, ожидая осени и не понукаемая Каролиной Ивановной.
После обеда она ходила в Летний сад смотреть гуляющих, довольная уже тем, что узнавала часто встречаемые лица. Одни она любила, другие – нет, давала прозвища и смеялась, рассказывая дома. Всего больше ей нравились два офицера, всегда приходившие вместе или сходившиеся уже в саду. Один был высокий, с розовыми щеками, длинным носом, большими карими глазами, очень молодой. Другого она не поспевала посмотреть, всегда разглядывая первого. Часто она слышала, не понимая, их французский разговор. Когда они говорили по-русски, Анна тоже не понимала, так как казалось, что простые слова имели двойной смысл, недоступный девушке. Часто между романами она фантазировала, придумывая, – кто эти два, где они живут, какие у них матери, сестры, – и однажды пошла за ними из сада.
Была толпа… Офицеры взяли извозчика и поехали мимо Павловских казарм на Мильонную; Анны они не заметили, были очень веселы и громко смеялись.
Дома она записывала на переплете книги дни, когда их видела, и на вопрос старухи ответила:
– Глупости, танта Каролина, записываю, когда было солнце и когда дождь…
– Разве сегодня не было дождя?
– Я ошиблась, тетя, правда! Я такая рассеянная, – ответила Мейер, не зачеркивая записи.
В другой раз Анна была счастливее, так как ей удалось пройти следом до подъезда, куда они вошли и где мог жить один из них. Впрочем, она шла недолго, то совсем вплотную, ясно слыша запах духов, то разделенная прохожими, причём высокая фигура офицера и белое донышко его плоской фуражки были ясно и далеко видным маяком в пути. Они быстро вошли в подъезд, куда, спотыкаясь, поспешила и Мейер, и, поднявшись во второй этаж, без звонка проникли с ключом в дверь, тотчас ее захлопнув. Девушка, поднявшаяся было выше, прочла на медной доске: „Варвара Андреевна Скачкова“ и, нарочно стуча каблуками, чтобы вызвать швейцара из его помещения с запахом пирога на всю лестницу, безотчетно сообразивши, спросила:
– Госпожа Скачкова еще не в городе?
– Никак нет-с, раньше двадцатого не будут.
– И никого при квартире не оставлено?
– А кого вам угодно?
– Подруга моя у них жила, – врала Анна по вдохновению.
– Что же, она в немках у них при детях?
– Да, да! – обрадовалась спрашивающая.
– Они с детьми и уехали, – молвил, улыбнувшись, швейцар.
– Я знаю… я узнать хотела. – И девушка рылась в кошельке, где вместе были смешаны и двугривенные, и пятиалтынные, и гривенники с медью, краснея и не находя. Собеседник, следя за её движениями, нарочно медленно говорил:
– Дарья Гавриловна при квартире оставлена и потом барынин брат, Павел Андреевич, временно проживают; Гавриловна им услуживает.
Анна, ничего не найдя, закрыла кошелек и спросила:
– Павел Андреевич?
– Ну да, Павел Андреевич Долинин, лейб-гвардии Семеновского полка.
– Ах, да! Вот как? Что же, они долго здесь пробудут? – лопотала немка, но швейцар молча отворял ей двери.
– Павел Андреевич! Павел Андреевич, – твердила она, идя домой, – Павлуша, Паля, Павля, Павлик; Поль! – решила она вдруг.
Она еле отвечала Каролине Ивановне, думая: «Неловко, что я человеку не дала на чай! Ну, завтра зайду и можно дать двадцать пять копеек. Номер дома забыла посмотреть… Ну, и так помню: второй от угла налево, кажется, красный».
– Милый Поль! – сказала она вслух и села к окну.
Женщины одевались с возможною тщательностью, собираясь на именины к дальней родственнице. Племянница слегка ворчала, не желая надевать нарядного платья и говоря:
– Это – смешно, танта, в такую грязь надевать светлое платье, – будто на смотрины!..
– Может, и вправду я на смотрины веду тебя, Анюта, – отозвалась тетка.
– Ну, сами себя и показывайте, если это вам нравится! – молвила Анна.
Каролина не отвечала, размазывая пальцами репейное масло по пробору. Анна была с утра не в духе, долго не видя Павла Андреевича, недовольная погодой, Каролиной Ивановной, предстоящей вечеринкой, – всем на свете. Она и в гостях сидела молча и скучая, не обращая внимания на рассказы маленького, лысого, бритого человека посредине стола, – почетного гостя. Как через воду доносились до ушей девушки его слова:
– Поехала графиня покупать домашние туфли, а сапожник, как старый знакомый, и спрашивает: «А что же те туфельки, что позавчера ваш супруг брал, не по ножке изволили прийтись?» – Графиня говорит: «Да, в подъеме жмут!» – и виду никакого не подает. А на утро, как у графа приему быть, в кабинете и начала его началить: «Кому ты, окромя меня, туфли покупаешь?» В приемной просители сидят, всё слышно; графиня голос усиливает, граф ее унимает, – прямо срам! На эту баталию вхожу я с подносом в кабинет, вижу, – у графа даже шея покраснела и капуль развился, и, как старый слуга, чтобы бедствие предотвратить, говорю графине, будто ни в чём не бывало: «Видели, матушка-графиня, сколько сегодня в «Новом Времени» покойничков? Шестнадцать человек!» – «Неужели шестнадцать? Я сегодня еще газет не читала. Дай-ка мне!» – и вышла, а граф мне три рубля в руку! А графиня у нас была с фантазией: любила считать, сколько покойников; и когда было много, очень довольна бывала!..
Молчала Анна и в конке на обратном пути и только на вторичный вопрос старухи, как ей понравился Павел Ефимович Победин, спросила:
– Какой это?
– Да вот посреди стола сидел, графский камердинер.
– Лысый-то?
– Да разве он лысый?
И опять, помолчав, завела Каролина Ивановна под стук колес по рельсам:
– А знаешь, Анюта, он ведь намерения имеет.
– Кто?
– Павел Ефимович!..
– А!..
Тетка подождала еще и продолжала, понижая голос:
– Намерения, говорю, относительно тебя…
Анна вопросительно посмотрела.
– Просит твоей руки…
– Глупости!
– Это ничего, что он не так уж молод; он – человек почтенный и обеспеченный, он очень оценил тебя, и вот.
Анна вдруг громко заплакала и сказала громко:
– Отставьте меня в покое! Никогда я не выйду замуж за Павла, ищите мне Петра или Ивана!
– Что ты кричишь, Анюта? При чём тут Павел?
Но девушка не отвечала, отвернувшись к стеклу окна и продолжая плакать.
Не с веселым, но и не с грустным лицом объявила Анна Каролине Ивановне, что место она нашла. Удивленно та на нее посмотрела.
– Как же это, Анюта, так вдруг, не посоветовалась, ничего?
– Так уж вышло, тетя! В саду разговорилась я с одной дамой, – такая милая и дети милые: мальчик и девочка. Очень она мне понравилась, – говорила Анна, глядя в сторону.
– Что же это за госпожа, что с ветру берет человека к детям?
– Скачкова.
– Не слыхала!..
– Они недалеко живут. Не понравится – ведь и уйти можно.
– Конечно; только это не очень хорошо – места менять. Где они живут-то? Пойти самой разузнать.
– Она такая милая, тетя, право!..
Тетка промолчала, думая о возможном браке племянницы; та же ясно и отчетливо вспоминала смутные минуты дня.
Войдя в переднюю, она зорко посмотрела, пока горничная пошла за барыней, – нет ли где фуражки и серого форменного пальто, но её почти хозяйственный и влюбленный взгляд видел только женские и детские пальто и шубки, – одна с дырочкой на синей подкладке, откуда виднелась вата, – и ряд калош. Барыня была вежлива и суха, несколько удивленная визиту без публикаций.
– Я бы очень хотела у вас жить, мне так нравятся ваши дети и всё! – болтала Анна, окрыляемая чем-то.
Лама, усмехнувшись, спросила:
– Сколько вам лет?
– Девятнадцать.
– Уже? На вид вы кажетесь моложе.
– Взрослых – только вы и супруг ваш?
– Я живу одна с детьми: мой муж умер.
– Ах, умер! – воскликнула Анна, разочарованно.
Снова усмехнувшись, дама сухо сказала, показывая большую светлую комнату:
– Спать вам придется с детьми. Павлуша, поздоровайся с фрейлейн.
– Здравствуйте, Павлуша, – сказала девушка, нагибаясь к толстому мальчику.
– Зачем у тебя такой нос? – спросил тот серьезно.
– Какой?
– Как у дяди Павла.
Придя домой, Анна вдруг подумала, что Скачкова может быть сестрой другого офицера, и Павел Андреевич – не её избранник.
– Нет, не может быть, чтобы он не был Полем, – отгоняла она докучные сомнения и рассудительно сообразила, что молодые люди так неразлучны, что, в сущности, не всё ли равно, который – брат её госпожи.
Они являлись всегда вместе: Павел Андреевич Долинин и Петр Алексеевич Дурнов – «Петр и Павел», как их звали, но «её» офицер был действительно Поль. И когда она, случайно или намеренно, открывала им двери, она замечала, куда положит фуражку Павел Андреевич, чтобы потом незаметно поцеловать именно ее, ибо обе фуражки были с одинаковым околышем и имели на тулье те же П. Д.
Она не решалась на него смотреть и только впивала его голос с некоторым недостатком произношения. Когда однажды, кроме обычных «здравствуйте», «прощайте», «как поживаете», он обратился к ней с каким-то незначащим вопросом, она так смутилась, что ничего не могла ответить. Она училась подражать его говору и была детски рада, когда догадалась, в чём секрет: нужно было несколько выставить язык из-за плотно сложенных зубов и так говорить.
Однажды, забывшись, она так заговорила при других. Варвара Андреевна озабоченно спросила:
– Что с вами, фрейлейн? Отчего вы так странно говорите?
– Язык обожгла, – быстро ответила Анна и с возгласом «Павлуша плачет!» бросилась из комнаты, хотя не слышалось никакого плача.
Она решилась. Она долго писала это письмо по ночам урывками, даже разными чернилами: синими – детскими и рыжими – кухонными, трепеща, чтобы ее не застали за этим занятием и вздрагивая от каждого вздоха спящих детей.
И теперь она время от времени нащупывала его в своем кармане, рассеянно смотря на танцующих краковяк, подбоченясь и стуча каблуками, детей, и с тоскою думая о столовой, где пили чай теперь большие.
Француженка говорила:
– Я очень довольна: за завтраком и обедом дают красное вино; встаем не рано; я в девять часов даю Жоржу две конфеты, и он опять засыпает; когда холодно, беру его себе в постель вместо грелки. И monsieur так мил. На днях он подарил мыло, сказав: «Вот мыло, m-me, чтобы мыть шею». Мы так смеялись, потому что вы понимаете, что это значит?
Все снова смеялись, и Анна с другими. Она изображала и «зеркало» в фантах, и «морского льва», и пела высоким голосом, разводя большими руками. Дети визгливо смеялись и лезли ей на голову. Поднявши глаза, она вдруг увидела в дверях стоявшего Павла Андреевича; громко вскрикнув, она бросилась прямо в переднюю, прямо к замеченному раньше пальто, быстро сунула смятое письмо в карман и вернулась. «Сделано, сделано, что-то будет?» – стучало у неё в голове.
Маленький Павлуша, расшалившись, бросил в чужую англичанку конфетой, и та стояла в негодовании, молча вытирая липкий ликер с лица и лифа.
Анна бросилась к мальчику и, вместо упреков, стала его мять, целуя и шепча: «Милый Поль, милый, милый!» – и мягкие пухлые щеки ребенка, его мокрые губы казались ей другими: розовыми, крепкими, с темным пушком и уже колючими усами.
Уже другое письмо шуршало у неё в кармане, когда она, весело напевая, одевалась на вечеринку к Победину. Такое милое, такое вежливое, такое благородное было это письмо! Оно начиналось так: «Милый и прелестный друг! Ваше искреннее признание было не только неожиданно, но и крайне лестно, не только лестно, но и трогательно»… Она знала его наизусть.
Каролина Ивановна не могла нахвалиться своей племянницей, помогавшей ей надеть длинное собачье пальто, укутывавшей ее теплым платком, смеющейся и сияющей.
За столом она говорила всем приятные вещи, даже привирала; расхваливала Лахту, где она никогда не бывала, какой-то лахтинской жительнице, говорила какой-то старушке, днем бывшей на похоронах, что у неё, Анны, на этом же кладбище похоронена бабушка, хотя это было и неверно, пила рябиновку и наливки, не отказывалась от пирога с сагой и копченого сига, пела высоким голосом, опять разводя большими руками, и наконец громко расплакалась, когда хозяин под гитару запел, блестя лысиной, «Среди долины ровные».
– Чувствительная девица – ваша племянница, Анна Петровна! – говорил Павел Ефимович, провожая Каролину Ивановну. – Чувствительная и утешительная, – добавил он, пожевав губами.
– Дай-то Бог, дай-то Бог! – кивала та головою, ища руками рукава собачьего салопа и долго их не находя.
«Милый и прелестный друг! Ваше искреннее признание было не только неожиданно, но и лестно, не только лестно…» – твердила Анна, лежа в постели и целуя скомканную подушку.
Ответ уже на второе письмо получила Анна и еще послала, но самого его с тех пор не видала.
Со смутной тревогой прислушивалась она к разговорам за столом, где говорили о скорой мобилизации, о странном желании Павла Андреевича и его друга отправляться добровольно на Дальний Восток, о близком отъезде, разлуке.
Однажды, вернувшись от тетушки, она застала хозяйку расстроенной, ходящей по залу с платком в руке. Не снимая шапочки, она прошла в детскую и, встав перед топившейся печкой, спросила у Павлуши:
– Дитя, что с мамой?
– Что? – переспросил тот, не отрываясь от карточного домика.
– Что, с мамой? Она сердится, она плачет?
– За завтраком были картофельные котлеты, мама их не ела и плакала; она их не любит, а дядя Павел уехал.
– Дядя Павел уехал? – молвила Анна, не чувствуя тепла топящейся печки за спиною.
– Уехал далеко, далеко! – С увлечением рассказывал мальчик. – Уехал драться. Когда он приедет, он привезет мне костяных солдат и саблю…
– Не спрашивал он обо мне, Павлуша, вспомни, не кланялся?
– Нет! – отвечал рассеянно ребенок.
– Вспомни, дитя, вспомни! – настаивала девушка.
Подумав, мальчик поднял с улыбкой глаза и сказал опять:
– Нет, дядя Павел только велел мне расти и не быть трусом, – и снова стал ставить пестрые карты, легкие и неустойчивые, одна к другой. – Отчего вы не снимаете шапочки, фрейлейн? Вы куда-нибудь пойдете? – ласково спросил он, видя девушку печальной.
– Сниму, – сказала она и пошла мимо зала, где госпожа ходила взад и вперед, одна, со скомканным платком в руках.
– Вы знаете, фрейлейн, брат уехал на войну? – громко сказала Варвара Андреевна.
– Да, мне Павлуша сказывал, – отозвалась та, входя, и ждала с трепетом, что прибавит госпожа, но та, походив и видя Анну ожидающей, заметила только:
– Когда Соня придет из школы, не забудьте переменить ей чулки.