bannerbannerbanner
Крылья

Михаил Кузмин
Крылья

Полная версия

Флор и разбойник

I

Всякий раз, что Флор Эмилий быстро достигал противоположной, из того же красного с блеском камня стены, он так стремительно оборачивал обратно свое побледневшее лицо и столь звонкие, столь непохожие на обычную легкость его походки шаги, что старик-раб и немой мальчик, сидевший на полу, вздрагивали каждый раз и взмахивали глазами, когда края голубой одежды господина задевали их слегка при оборотах.

Утомившись как бы от метаний, он выслал старика, покачав головой с закрытыми глазами в знак отказа выслушивать хозяйственные доклады. Мальчик, подползши к сидящему, поцеловал ему колено, смотря в глаза. Свистнув большого водолаза, они трое прошли в сад, где опять ходили друг за другом: господин, молчавший, большими шагами, немой мальчик семенил, поспешая, помахивая большой головою, ступал водолаз.

Успокоенный вторичной усталостью, Флор, войдя в дом, продолжал уже начатое послание:

«…тебе покажется ребячеством, что я готовлюсь тебе сказать, но эта малость лишает меня покоя и равновесия души, необходимых всем, кто дорожит достоинством человека. На днях я встретил простолюдина, никогда мною не виданного раньше, но столь знакомого взгляда, что, разделяй я учение брахманов о метампсихозе, я подумал бы, что мы с ним встречались в предыдущей жизни. И страннее еще, что мысль об этой встрече, усилившись в моей голове, как бобы разбухают, положенные на ночь в воду, не дает мне покоя и я готов сам идти отыскивать этого человека, не решаясь доверяться другим, сам стыдясь своей слабости. Может быть, это зависит от несовершенного состояния моего здоровья: частые головокружения, бессонница, тоска и беспричинный страх не могут позволить считать его удовлетворительным. У встречного были необыкновенной светлости серые глаза при смуглой коже и темных волосах; ростом и сложением подобен мне. Привет Кальпурни, поцелуй детей, амфоры я послал в твой городской дом уже давно. Еще раз будь здоров».

II

Медик, помолчав, спросил: «С каким состоянием более всего сходно твое, господин?»

– Я не испытывал положения человека, заключенного в темницу, но я думаю, что мое состояние ближе всего подходит к этому случаю. С некоторых пор стеснены мои движения, сама воля кажется ограниченной; хочу идти – и не могу, хочу дышать – задыхаюсь; смутное беспокойство и тоска владеют мною.

Флор, устав будто говорить, умолк; побледневший снова начал:

– Может быть, на мое представление о темнице влияет сон, мною виденный перед болезнью.

– Ты имел сновиденье?

– Да, такое ясное, такое очевидное! И странно, оно продолжается как бы до сей поры, и при желании (уверен) я мог бы беспрерывно пребывать в нем, считая тебя, друг, призраком.

– Тебя не волнует его сказать мне?

– Нет, нет! – отвечал поспешно Эмилий, утирая капли пота, выступившего на бледном лбу. Начал, будто вспоминая, с усилием, прерывисто, голосом, то вдруг до крика доходящим, то падающим к шелестящему шепоту:

– Никому не говори, что ты услышишь… клянись… может быть, это – самая правда. Я не знаю… я убил – не думай… это – там, во сне. Бежал, долго брел, питаясь ягодами (помню: вишнями дикими), воруя хлеб, молоко из сосцов коров в поле прямо. Ах, солнце жгло и пьянили болота! Войдя через гаванские ворота, я был задержан, как укравший нож. Высокий рыжий торговец (да, «Тит» его кликнули) меня держал, ослабевшего, растерявшегося; рыжая женщина громко смеялась, рыжая собака визжала между ногами, гвоздика валялась на мостовой, шли солдаты в меди… меня ударили… солнце палило. Потом мрак и душная прохлада. О прохлада садов, светлых ключей, горного ветра, где ты?..

И Флор, обессилев, смолк и склонился. Медик, сказав: «Усни», вышел к управителю говорить о больном. Немой мальчик слушал, раскрыв жадно глаза и рот. К вечеру Флор позвал старую няньку. Сидя на корточках, старая, истощив сказки и детские воспоминания, говорила без связи о том, что видели ее дряхлые глаза и слышали глохнущие уши. Кутаясь в плащ, шамкала нянька:

– Сынок, на днях у гаванских ворот видела я убийцу: нож был у него в руках, но лик не был ужасен; светлы, ах, светлы были глаза у него, темные волосы, мальчик на вид. Зять мой, лавочник Тит, его задержал…

Флор закричал, схватив ее за руку:

– Не надо! Не надо! Уйди! Тит, говоришь? Тит, колдунья?

Мальчик испуганно вбежал на крики в покой.

III

Много дней прошло еще в этом борении, причем не раз говорил больной: «Я не могу больше: это – выше моих сил!» – и из побледневшего сделался каким-то почерневшим, снедаемый тайным недугом. Темными кругами окаймились глаза его, и голос выходил будто из пересохшего горла. Все ночи он не спал, мучая страхом немого отрока.

Однажды утром, встав до света, потребовал он шляпу и плащ, будто собираясь в путь. Старик удержался от вопроса, и лишь на взгляд его в ответ Флор промолвил:

– Ты будешь следовать за мною!

Походка господина была снова легка и свободна; на впавшие щеки алые розы вернул румянец. Повороты по улицам и площадям вели их далеко от дома, не давая отгадок рабу. Наконец он решился спросить, когда они стали, словно дойдя до цели:

– Ты войдешь сюда, господин?

– Да.

Флора голос беспечно зазвучал. Вошли в тюрьму. Так как Флора Эмилия знали богатым и знатным, то без труда, хоть и за плату, осмотреть, нет ли среди заточенных его будто бы бежавшего недавно раба, допустили. Быстро, зорко обрыскал тюрьму до последнего подвала, словно известных раньше глаз взором искал. Задохнувшись, спросил:

– Здесь все заточенники? Больше нет?

– Больше нет, господин. Вчера один бежал…

– Бежал?.. Имя?..

– Малх.

– Малх? – будто прислушиваясь, повторил он. – Светлые глаза, смугл, черен волосом? – спрашивал радостный Флор.

– Да, ты прав, господин, – кивал головою тюремщик. Весел был, как никогда, выйдя из здания, Эмилий Флор, говорил как дитя, блестя глазами, не потерявшими темных кругов.

– Старый мой Мумм, смотри: было ли когда так ласково небо, так дружественны деревья и травы?! Мы пойдем в мои фермы пешком; я буду есть дикие вишни и пить молоко из коровьих сосцов прямо. Ласково дни протекут! Ты достанешь мне девушку, пахнущую травою, козой и слегка луком; мы не возьмем немого Луки в деревню. Ах, старый Мумм, не здоров ли я, как никогда? Облака – будто весною, будто весною!

IV

С утра Флор радостно собирался в дорогу, покидая приветливый дом поместья, чтобы по узким и широким путям делать продолжительные прогулки. Найденная Горго была тиха, молчалива, покорна и проста, как телушка; смуглое тело свое отдавала легко и чисто; в доме ждала, напевая старинные песни.

Сам прибежавший Лука-немой сопровождал везде господина, радуясь печальными глазами и усталым отроческим лицом. Молча следил, ни на минуту Флора не оставляя в его внезапно возвращенном веселье. Все бы ходить по горным дорогам, лежать на пестрой цветами траве, в голубую навзничь смотреть твердь без устали, петь простые сельские песни, заставляя немого дуть в двуствольную флейту! Тихим становищем белые, ярко-белые, ослепительно-белые стояли над рощей и рекой облака, ждали. Со следами молока на губах, небритый, с красным ртом, целовал Флор Горго, забыв городскую томность, запахом лука пренебрегая. Лука-немой плакал в углу. День за днем, как за цветком цветок в венок сплетаясь, шли чередой.

Однажды вечером, среди беспечной игры, стал Флор, словно отуманенный тоскою или невидимым врагом схваченный. Сразу охрипнув, молвил: «Что это? Откуда эта тьма? Этот плен?» Лег на низкую постель, отвернувшись к стенке, молча вздыхая. Тихо вошла Горго, обняв его, неглядящего. Отстранил ее Флор, говоря: «Кто ты? Не знаю тебя, не время: смотри, замок, загремев, пробудит спящего стража». Отступила молча же, и немой снова вполз, как собака, поцеловав свесившуюся руку.

V

Ночь была душна для слуг, дремавших у входа во Флорову спальню. Один Лука оставался при господине, немой и преданный. Долгое время были слышны только шаги ходившего взад и вперед Эмилия. Под утро забылись слуги тонким сном предрассветным. Вдруг воздух разрезан был воплем, не похожим на человеческий голос. Казалось, неземное что-то прокричало: «Смерть!», будя раннее эхо.

Помедлив, слуги, стукнувшие в двери, впущены были в покои немым отроком с испуганным до неузнаваемости лицом. «Смерть, смерть!» – твердил он диким, не привыкшим произносить слова голосом. Даже не поразившись звуками немого, слуги ринулись к постели, где, закинув почерневшую голову, недвижимо лежал господин. Лука вернулся, будто к покинутому месту, к кровати Флора, где и склонился на пол, бесшумно и быстро сломившись.

За медиком и управителем быстро сходили, неся зловещую новость.

Немой твердил, не переставая: «Смерть», будто власть звука далась ему снова только для этого, одного этого слова.

Флор лежал, закинув почерневшее лицо и свесив безжизненную руку. Медик, осмотрев тело и за несомненную признав смерть, с удивлением показывал управителю узкий, темный и вздувшийся кровоподтек на шее умершего, объяснить который было ничем невозможно. Единственный свидетель смерти Флора Эмилия, немой Лука, преодолевая божественное косноязычие чудесного страха, дар слова ему вернувшего, говорил:

– Смерть! Смерть! Опять заключен… ходить, ходить: лег на постель, словно утомясь… ни слова мне не сказал; под утро захрипел, беспокоясь; бросился я к нему; взмахнув на меня глазами, завел их, хрипя. Боги! Утро сверкнуло в окно красным. Флор не двигался, почернев…

Забыли Луку в печали и скорбных хлопотах.

Чуть свет на другое утро пробрался босой и оборванный старик, прося видеть Флора, никому не знакомый. Управитель вышел, думая найти какое-либо объяснение смерти господина. Пришелец был упорен и прост на вид. Вокруг лаяли стаей собаки.

– Ты не знал, что господин Флор Эмилий скончался?

 

– Нет. Все равно. Я исполнял, что мне было приказано.

– Кем?

– Малхом.

– Кто он?

– Теперь – ушедший.

– Он умер?

– Вчера утром был повешен.

– Он знал господина?

– Нет. Он посылал ему, незнакомому, любовь и весть смерти. У вас заговорят немые.

– Говорят уже, – сказал подошедший Лука, склоняясь к грязной руке старика.

– Ты не взглянешь на усопшего?

– К чему? Он очень изменился в лице?

– Очень.

– Того тоже петля изменила. Большой знак имеет на шее…

– Тебе много нужно говорить?

– Нет, я ухожу.

– Я иду с тобой! – сказал Лука ласково незнакомцу. Солнце уже окрасило розой двор, и пронзительно вопли к небу пускали наемные женщины, обнажая исхудалые груди.

1908

Тень Филлиды

I

Когда старый Нектанеб поднял глаза от закинутых сетей, привлеченный резким и одиноко разнесшимся в вечерней прохладе криком, он увидел небольшую лодку в столбе отраженного заходящего солнца и человека, делающего тщетные усилия выплыть. Подъехать, бросив сети, к месту, где виделся утопающий, броситься в воду и обратно в лодку, уже неся спасенного, – было делом немногих минут. Девушка была лишенною чувств и при сбежавшем с ее щек естественном румянце яснее выступала видимость искусственной окраски на ее худощавом длинноватом лице. Только когда старик положил ее бережно на циновки в своей лачуге, – ибо он был не более как бедный рыбак, – спасенная открыла глаза и вздохнула, будто пробужденная от глубокого сна, причем вместе с первыми признаками жизни вернулась и ее печаль, потому что обильные и неудержимые слезы потекли из ее светло-карих глаз, и она начала метаться, как в горячке, громко и горько сетуя на свою участь. Из ее бессвязных слов и восклицаний Нектанеб узнал, что она богатая наследница, сирота, отвергнутая каким-то бессердечным юношей и пытавшаяся в припадке отчаянья схоронить в речных струях свое горе. Узнал он также, что зовут ее – Филлидой. Впрочем, он мог догадаться об этом и без ее слов, ибо дом ее родителей, теперь уже умерших, находился невдалеке от берега реки, где стояли лодки для прогулок и других каких надобностей владельцев. Говоря, она плакала, обвивала его шею руками и прижималась к старому рыбаку, как младенец прижимается к своей кормилице, он же ее гладил по волосам, утешая как мог.

II

Утро и крепкий сон принесли успокоение, не приходившее с ласковыми словами. Более веселые мысли, более улыбчивые планы явились в голове нежной Филлиды. Она ясно рассказала Нектанебу, как пройти к дому жестокого Панкратия, как сочинить обманную повесть об ее будто бы состоявшейся уже смерти, наблюдая, чтоб передать ей, как изменится его прекрасное, всегда с налетом скуки, лицо, когда в доказательство своего рассказа он передаст записку, будто бы найденную в складках одежды утопленницы, и полосатое покрывало. Она хлопала в ладоши, написав прощальное письмо, и торопила старика, волнуясь и радуясь. Посланному пришлось пройти немало улиц, раньше чем он достиг небольшого, но благоустроенного загородного дома Панкратия. Молодой хозяин был занят игрою в мяч с высоким мальчиком в голубой легкой одежде, когда ввели к нему старого рыбака. Узнав, что письмо от Филлиды, чей сад спускается до реки, он спросил, не ломая печати и поправляя завитые темные локоны: «Сама госпожа тебя послала?»

– Нет, но ее желание было видеть это письмо в твоих руках.

– Рука – несомненно ее; посмотрим, что несет нам это милое послание.

Улыбка была еще на губах юноши, когда он начинал читать предсмертное письмо девушки, но постепенно лоб его хмурился, брови подымались, губы сжимались и голос его звучал тревожно и сурово, когда он спросил, спрятав письмо за одежду: «Это правда – то, что написано в этом письме?»

– Я не знаю, что писала бедная госпожа, но вот что я видел собственными глазами, – и затем следовал искусно придуманный, наполовину, впрочем, правдивый рассказ о мнимой смерти Филлиды.

Покрывало, известное Панкратию как несомненно принадлежавшее девушке, окончательно убедило его в верности печальной выдумки и, отпустив рыбака награжденным, он рассеянно принялся за игру в мяч с высоким мальчиком, которою он всегда занимался между ванною и обедом.

Филлида, притаившись за низкою дверью, долго ждала своего хозяина, смотря, как работали в огородах за рекой, пока солнце не начало склоняться и ласточки с криком носиться над землею, чуть не задевая крылом спокойной воды. Наконец она услышала звук камешков, катившихся из-под усталых ног старика, подымавшегося в гору.

III

Раз семь или восемь заставляла себе пересказывать отвергнутая Филлида подробности свидания с Панкратием. Она хотела знать и что он сказал вначале, и что он сказал потом, и как он был одет, и как он смотрел: был ли печален или равнодушен, бледен или цветущий видом, – и Нектанеб тщетно напрягал свою старую память, чтобы отвечать на торопливые и прерывистые расспросы девушки.

На следующее утро он сказал:

– Что ты думаешь, госпожа? Тебе нужно возвращаться в дом, раз ты в числе живых.

– Домой? Да ни за что на свете! Тогда все узнают, что я – жива; ты забываешь, что я – покойница.

И Филлида громко засмеялась, живостью глаз и щек делая еще более смешными шутливые выдумки.

– Я останусь у тебя: днем, пока ты будешь ходить в город, я буду лежать между гряд, и меня не заметят среди спелых дынь, а вечером ты мне будешь рассказывать о том, что видел днем.

Наконец рыбак убедил молодую госпожу дать знать тайком старой кормилице, живущей на хуторе невдалеке от Александрии, рассказать ей все откровенно и дождаться там, что покажет время и судьба. Сам же он обещал ежедневно доносить о действиях Панкратия, имеющих какое-либо отношение к его возлюбленной.

– Как же я проеду туда?

– Я перевезу тебя сам в лодке.

– Через весь город? Живою покойницею?

– Нет, ты будешь лежать на дне под тканью.

– Стражи примут тебя за вора и заберут.

– Сверху же я прикрою тебя рогожей.

Будучи круглой сиротой, Филлида могла легко скрывать свое исчезновение и мирно жить на хуторе у старой Манто, с утра до вечера гадая по цветам, полюбит ли ее далекий юноша, то обрывая лепестки один за другим, то хлопая листьями, сердясь на неблагоприятные, обратным же детски радуясь ответам. Так как волнение любви не лишало ее аппетита и скромный обед хутора не удовлетворял ее капризный от безделья вкус, то скоро тайна ее жизни сделалась известной еще и домоправительнице в городе, ежедневно посылавшей со старым рыбаком то сладкое печенье с имбирем, то дичь, искусно зажаренную, то пирожки с петушиными гребешками, то вареную в нежном меду душистую дыню.

IV

С трудом поспевали старые ноги Нектанеба за быстрыми и молодыми шагами Панкратия и его спутника. Был уже вечер, с моря доносился запах соли и трав, в гостиницах зажигались большие фонари и слышалась музыка, матросы ходили по четверо и более, взявшись за руки, поперек улицы, и наши путники все дальше и дальше углублялись в темные опустевшие кварталы. Наконец, отдернув тростниковую занавеску, они вошли в дом, имеющий вид притона или кабачка для портовой черни. Нектанеб повременил идти за ними, чтобы не обратить на себя их вниманья, и ждал других посетителей, чтобы проникнуть внутрь незамеченным. Наконец он заметил пятерых матросов, из которых самый младший говорил: «И она вложила ему губку вместо сердца; утром он стал пить, губка выпала – он и умер».

Рыбак, вошедши с ними, первые минуты ничего не мог разобрать, отученный своею бедностью и возрастом от посещения подобных мест. Шум, крики, стук глиняных кружек, пенье и звуки барабана раздирали удушливый густой воздух. Певицы сидели у занавески, утирая руками пот и потекшие румяна. На столе между сосудами с вином танцевала голая нубийская девочка лет десяти, приближая голову к пяткам в ловком извиве. Ученая собака возбуждала громкий восторг, угадывая посредством грубо вырезанных из дерева цифр количество денег в кошельках посетителей. Панкратий сидел у выхода со своим спутником, еще более нахлобучив каракаллу себе на брови, отчего глаза его казались другими и блестящими. Он остановил проходившего старика, сказав: «Послушай, это ты приносил мне известие о смерти несчастной Филлиды? Я искал тебя, я – Панкратий-ритор, но тише… Приходи ко мне завтра после полудня; я имею сказать тебе нечто: умершая меня тревожит». Он говорил полушепотом, был бледен, и глаза от капюшона казались другими и блестящими.

V

Филлида сидела на пороге дома, читая свитки, только что привезенные Нектанебом, где почерком переписчика было написано: «Элегия Филлиды, несчастной дочери Палемона». Она сидела, наклонившись, не слыша, как проходили рабы с полными ушатами парного молока, как садовник подрезал цветы, как собачка лаяла, гоняясь за прыгающими лягушками, и вдалеке пели жнецы заунывную песню. Строки вились перед нею, и воспоминание прошлых тревог туманило вновь ее беспечные глаза.

 
Родители, родители,
Отец да мать,
Много вы мне оставили
Пестрых одежд,
Белых лошадей,
Витых браслетов, —
Но всего мне милей
Алое покрывало
С поющими фениксами.
Родители, родители,
Отец да мать,
Много вы мне оставили
Земель и скота:
Крепконогих коз,
Крепколобых овец,
Круторогих коров,
Мулов и волов, —
Но всего мне милей
Белый голубь с бурым пятнышком:
Назвала его «Катамит».
Родители, родители,
Отец да мать,
Много вы мне оставили
Верных слуг:
Огородников, садовников,
Ткачей и прядильщиков,
Медоваров, хлебопекарей,
Скоморохов и свирельщиков, —
Но всего мне милей
Старая старушка
Моя нянюшка.
Мила мне и нянюшка,
Мил голубок,
Мило покрывало,
Но милее сад.
Он спускается, спускается
К реке наш сад,
Наверху по реке, наверху по реке
Мой друг живет.
Не могу послать, не могу послать
Я цветка к нему,
А пошлю поклон, пошлю поклон
С гребельщиками.
 

И еще было написано:

 
Утром нянюшка мне сказала:
– Незачем скрываться от старой —
Ты весь день по цветам гадаешь,
Не отличаешь айвы от яблок,
Не шьешь, не вышиваешь,
Нежно голубя пестрого целуешь
И ночью шепчешь: «Панкратий».
 

И еще было написано:

 
Что мне выбрать, милые подруги:
Признаться ли еще раз жестокому другу?
Или броситься в быструю речку?
Равно трудные обе дороги,
Но первый путь труднее —
Так придется краснеть и запинаться.
 

И еще было написано:

 
Утром солнце румяное встанет,
Ты пойдешь на свои занятья,
Встречные тебя увидят,
Подумают: «Гордый Панкратий», —
А бледной Филлиды уже не будет!
Ты будешь гулять по аллеям,
С друзьями читать Филона,
Бросать диск и бегать вперегонки —
Все скажут: «Прекрасный Панкратий», —
А бледной Филлиды уже не будет!
Ты вернешься в свой дом прохладный,
Возьмешь душистую ванну,
С мальчиком в мяч поиграешь
И уснешь до утра спокойно,
Думая: «Счастливый Панкратий», —
А бледной Филлиды уже не будет!
 

И еще было написано много, так что до вечера прочитала девушка, вздыхая и плача над своими собственными словами.

Рейтинг@Mail.ru