bannerbannerbanner
Тайный год

Михаил Гиголашвили
Тайный год

Полная версия

Ахмет-хан сморщил безволосое личико – не знаю: тысяча, может, и две, а может, и поболее… Это только сам царь Гирей знает.

– А сколько за каждого просите? Тоже не знаешь? Что это ты ничего не знаешь, что ни спроси?

Отошёл в дальний угол, порылся в ларцах. Вернулся с горстью перстней. Присовокупив к ним крест, отнятый у Тедальди (однако сняв с цепи, а цепь накинув себе на шею), высыпал перстни на стол перед послом:

– Эти камни тысячи стоят. Вот, вишь, алмазы? Яхонты, смарагды? Отдай всё с поклоном брату Девлет-Гирею, пусть моих полонян отпустит, сколько следует. И напиши мне подробно, сколь человек у вас в плену! Яхши?

– Яхши-ол, великий государь! – встрепенулся Ахмет-хан, завернул перстни в тряпицу и собрался идти, но ему было приказано высыпать перстни на стол для последнего пересчёта:

– Всё отдать Гирею, проверю! Да смотри у меня, харамзада[32], не замени их другими! Знаю я вас, послов! Если что украдёшь или недодашь – прямиком в джаханнам[33] последуешь, а там несладко тебе будет! Тут шесть перстней, больше нет, йок… Первыми пусть выпустит тех, кто познатней. А крест этот латинский себе бери! Дарю! Делай с ним что хочешь! Мне их крыжи позорные не нужны! Помни мою доброту!

– О, фелики гаспадин царь явуз! О, фелики спасипо, косутар! – Схватил Ахмет-хан его руку – целовать. – Я тфой ферный собак!

Отдёрнулся, махнул чётками:

– Иди уже, старина. Потом ещё дам, а пока больше нет – твой царь всё моё царство выпленил, казну пожёг – чего вам от меня, сирого да босого, ещё надобно? Обнищал я через твоего царя, Ахметка, еле-еле душа в теле теплится! Не знаю, как завтра калачи печь – мука́ дорога… Деньги – йохтур, даже ясак Девлет-Гирею платить нечем!

Услышав про ясак и поняв, зачем его вызывали – предупредить, что дани пока не будет, – но радуясь золотому подарку, Ахмет-хан с поклонами тихо исчез за дверью, прикрыв её без звука.

От этого малого, но хорошего дела на душе стало спокойнее. Да и вообще тут, в Александровке, он чувствует себя куда лучше, чем в Кремле, где всё напоминает о мороках детства, а каждый угол смердит страхом. А главное – в Александровке нет скопищ людей, кои с годами стали пугать, злить и раздражать, – а раньше упивался властью, порой, правда, искренне недоумевая, почему все подчиняются его слову? И казнят, и умирают, и ходят в походы, и женятся по его приказу, даже без слов, токмо по движению бровей. Да будь он на их местах, давно бы такому кровососному зверю глотку где-нибудь на большой дороге перегрыз и царский обоз с казной в леса увёл. А они – нет, скачут вокруг колымаг, охраняют, служат…

У Ваняты Шигоны все шурья казнены, а он мне верен по гроб! У князя Свирида Муромского опришники устроили в доме погром, перенасилили дочерей, у сыновей отрезали муде и запихнули в рот князю, от чего тот задохся, – а племянник его Васята в покорных слугах у меня! Я бы отмстил, как отомстил проклятым Шуйским и иже с ними! А эти – нет, молчат, пятки лижут, даже не жалуются!

Так думал – и вдруг перепугался: а ну все в один день по сговору перестанут повиноваться?! Как в том сне, что посещает его: он кричит, разоряется, приказывает, аж пена с губ летит, а людишки стоят – и хоть бы хны, только в усы ухмыляются, бороды оглаживают, в затылках чешут, потом зады показывают и уходят, а он остаётся один, с разинутым в крике ртом…

Ну, всё. Иноземцев принял, а свои пусть или уезжают, или ждут – не сахарные, не растают.

Высунулся в окно и велел нескольким оробевшим шептунам-боярам из Думы, куковавшим возле крыльца, отправляться обратно в Москву:

– У вас, глупендяев, в Кремле свой царь, Семион Бекбулатович, а я тут при чём? Пошли прочь! Не до вас!

Велел Прошке нести обед и подать свежее исподнее – прежнее провоняло от пота, обильно вышедшего в ненужных разговорах. Что-то потеть зело стал – по утрам даже бородёнка мокра… Только из мытной бочки вылез – а опять потен весь… Батюшка Василий тоже перед смертью потел сильно – ещё, помнится, Мисаил Сукин, от ложницы не отходя, уксусными тряпками ему лоб оттирал…

Были рыбные дни. При виде варёной осетрины вдруг вспомнил, что надо наказать повара Силантия, коий, сказывали, недавно съел звено от осетра, а это царская рыба и есть её мужицким ртам запрещено под страхом плахи, что всем с малолетства известно.

– Где Силантий?

– Какое? – притворился Прошка.

– Такое – дружок твой Силантий, что царскую рыбу посмел сожрать? Не ведаешь? Иди тогда на кухню, скажи, чтоб дали ему двадцать батогов.

Прошка, как и ожидалось, начал защищать закадыку:

– Не многовато ли, государь? Не выдюжит он, хлипок на тело. А повар отменный! Да и не жрал он той рыбы, кошка её стащила, а на Силантия сказали…

Оборвал Прошку, обмакивая кусок осетрины в гранатовую выжимку (так его научила покойная жена, черкешенка Мария Темрюковна):

– Я лучше знаю, кто что съел. Десять батогов оглоеду – и ни палкой меньше! Взяли дело приказы херить! Я вам, скотам, голытьбе фуфлыжной, покажу, как своего хозяина на позорище выставлять! Радуйтесь, что зарок дал кровищи не пускать, не то… А? Вот уже послы в своих наветах по всему миру меня ославляют! Пошёл на кухню исполнять! – Запустил в Прошку мягким чёботом (подарком карельских прихлебал). – И не смотри на меня колом, смотри россыпью, не то глаз лишу!..

Прошка исчез, а он подкрался к окну, чтобы проследить за слугой. Всё надо проверять! Вот пойдёт Прошка на кухню сказать про батоги – или обманет? Всё самому. Да что делать? Бог так возжелал, чтобы он был для своего народа и защитник, и судия, и заботливый отец, и хозяин. Скипетродержец. Веригоносец. Отреченец? В скитники собрался, а сам – белорыбицу наворачивать и братьев своих батогами потчевать! Таково-то нам Христос велел? Не по-христиански выходит, а по-вражески!

А с ним кто по-христиански обходился? После гибели батюшки и ядоубиения матушки Елены проклятые Шуйские пинками загнали Ивана Телепнева-Овчину, единственного защитника, в подвалы Разбойной избы, обвинив в том, что он якобы во время чумы не жёг дома целиком, как было Думой приказано (занедужил на дворе один – запирай ворота и жги весь двор скопом, не разбирая, больной ли, здоровый), – и этими поблажками чуме содействовал. Посадили Телепнева в каменный шкап и не давали ему пить и есть, отчего тот вскорости своим ходом и отдал Богу душу.

А мамушку-кормилицу Аграфену Челяднину грубыми ножницами обкорнали и в крестьянском возке в дальнюю морозную обитель сослали за то, что она с матушкой Еленой близка была и детей, Ивана и Юрия, только хорошему и богобоязненному учила…

Не отослали б её – так, может, и вышел бы из меня богобояз какой богомольный. А так – получайте, что заслужили, скоты боярские, столько зла сотворившие, что не рассчитаться с вами до Страшного суда, а там ужо посмотрим, чья возьмёт! Даже щенка любимого Игруню Шуйские придушили – он-де ножки у лавок грызёт и на персиянские ковры гадит. А чьи эти лавки да ковры? Ваши? Нет, мои!

И ныне покоя нет. Вся держава – на одной моей шее! Границы беречь, с врагами воевать, столы праздничные накрывать, кого куда на кормление посадить, кого отсадить, кого осадить! Да есть ли у папского посла, будь он неладен, в его московском дому тёплое отхожее место, приличествующее его персоне, тоже мне обдумывать! Сколько голова одного страстоносца всякой мирской гили и сора вместить может?

Всё, всё самому проворачивать надо! А кому поручить? Недосмотрят, недоглядят, украдут – что, не знаю? Крадун-народ! Ни топор их не устрашает, ни пряник не прельщает! И ведь немцы или шведы тоже крадут, но немец украдёт – и в дело вложит, чего-нибудь мастерить, печь-варить примется, а наш стырит – и скорее в шинок, к скоморохам, дударям, гусельникам, проблудам! Или тому же немцу вроде Штадена спустит за четверть цены в кабаке, а проспится – и давай опять тащить, что плохо и хорошо лежит!

Недаром же говорил князь-инок Вассиан, что врач должен быть без сомнений – если у больного гангрена, то ногу надо отрубать! А если начинает впадать в тлен целый народ, то гнойники надо безжалостно выжигать, а это значит хватать учинителей и зажиг, тащить на лобное место и казнить их страшными казнями, дабы у остальных волосы от страха по всему телу шевелились! Чтобы неповадно было красть и грабить, чтобы потом на плаху не всходить, где их всегда будет терпеливо поджидать хмурый топор-мамура[34], угрюм и пузат, и сестра его, петля, худа, скучна и молчалива…

И это говорил Вассиан, мухи не обидевший! А Мисаил Сукин, наоборот, говорит, что людей своих жалеть и прощать надо, – тогда и народ свою любовь выявлять будет. А мало ли он, Иван, по молодости и прощал, и жалел, и любил, когда с чаровником Алёшкой Адашевым и попом Сильвестром водился? И что получил за то якшанье? Одни измены и подлости, новгородскую ересь, козни, распри, много чего всего ещё худого, и не перечесть! Вот и взвешивай теперь на весах: прощать или карать? Как человече я всех могу понять и простить, а как царь – никого! Не имею права, так уж исстари заведено! Начнёшь прощать – тут же на голову лезут. Как человече я – тих и робок, как царь – зол и грозен, ибо по-другому правления не удержать! О Господи! Укажи, как дальше жить: душу ли свою нетленную горючим смирением спасать? Или дыбы на площадях возводить?

 

Скоро Прошка вернулся, прогундосил, глазной синяк щупая:

– Батоги завтра Силантию отвешают. А к тебе янычарь явилась. Саидка с баскаком Бугой. Возле ворот стоят, со стражей говорят. Стрельцы их охрану, троих нехристей в шапках с лисой, пропускать не желают.

О! Это радость! Как раз о них думал и ждал!

– Пусть в башенку идут, ждут, – приказал, а сам пошёл прятать в тайник золотую цепь Тедальди.

Вот шаги наверх, в башенку. Разговоры мимо двери.

Да, это голос баскака Буги. Этот молодой татарин явился на Москву после взятия Казани – тогда по всем улусам полетели царские грамоты, в них на службу к московскому владыке приглашалась не только казанская знать, но все подневольные чёрные ясачные люди: пусть идут к государевым бирючам на запись, не боясь ничего, а кто лихо им будет чинить, того Бог накажет; но и сами они пусть лиха не делают и исправно подати платят, а уж царь позаботится, чтобы их деньги никто не украл, чтобы пошли они на добрые дела, а не в боярские ненасытные стомахи, кои всю державу с потрохами переварят, если им слабину показать…

Буга прибился толмачом к Торговому приказу, где его и заприметили: приглянулся смелостью речи, хотя, когда толмачил, говорил по-татарски куда дольше, чем было говорено государем; когда же был спрошен об этом, то объяснил, что в глупом татарском языке нет многих слов, какие есть в великом языке россов, посему этим тёмным татарам надо всё по десять раз объяснять. «Да и отупели они совсем от ханки!» – добавил Буга в сердцах, а царь, вспомнив, что слышал недавно это слово от волхвов, спросил: «А что это такое – ханка? Говаривают, от болей зело помогает и в райские кущи переносит? Есть у вас?» Буга перевёл татарским послам, те закивали шапками с лисьими хвостами: есть, есть у нас ханка, как не быть? – и обещали принести. Среди послов был и Саид-хан. Самый молодой, он быстрее всех успел сбегать в караван-сарай и, встав перед царём на колени, подал ларец с чем-то тянучим, пахучим, тягучим. «И шикатулика пирими, велики кинясь и цар!» – «Конечно, приму, отчего не принять?»

Тотчас было сделано так, как научил Саид-хан: проглотить кусочек горького зелья и запить горячим сбитнем. И скоро боли улетучились из костей, а сила духа прибавилась сполна, да так, что он, окрылённый, поспешил в церковь, встал на клиросе и долго пел вместе с певчими, пока не поперхнулся от пересохшего, как русло в теплынь, горла. Потом ушёл к себе, где до утра лежал без рук и ног, а дух его витал в дебрях, куда раньше никогда не забредал. Под утро явилось страшное: преогромный дуб цвёл кровавыми головами, а ствол древа вырастал из чрева лежавшей навзничь в грязи матушки Елены…

Назавтра вызвал Бугу и велел забрать у послов всё зелье, а Саид-хану поручил возобновлять для него запасы ханки – для сего была выдана проходная беспошлинная грамота с царской печатью на все посты.

Саид-хан был молод и смирен, заботился только о барышах и купле молодых девок на вывоз, на государя глядел с подобострастием, говоря: всем в мире известно, что царь Иван Васильевич – самый великий, мудрый и могучий. «Что, и вашего Чингис-хана Темучжина величе и мудрее?» – хитро спрашивал, на что Саид-хан отвечал так же хитро: «Темучжин из рода Борджигинов мёртв, а ты, великий царь, жив, да продлит Алла дни твоей жизни!» – «Ваш-то Алла мои дни укоротить хотел, да не вышло, а вот наш Бог пока милует. Да я сам Чингизид через матушку Елену, коя была в сродстве с Тулунбек-ханум, а та – жена самого хана Тохтамыша! Ну, показывай, что привёз, что увезти думаешь».

И печалился, когда Саидка бесхитростно говорил, что увозить из Московии, кроме воска, пеньки и сушёной рыбы, нечего, а этого ему не надо. «Ничего, и у нас всё будет, дай Бог от бед очухаться, шведов одолеть, от немца отбиться, поляка усмирить и ваших татар, кто ещё не замирен, на место поставить. Врагов кругом прорва, завистников и нахлебников неблагодарных – тьма, со всех сторон все от державы куски оторвать норовят!»

Ну, пора.

В башенке Буга и Саид-хан топтались у стены без обувки под неприязненными взглядами охранных стрельцов. Их войлочные сапожки стояли в сторонке, возле большого мешка, перетянутого верёвками из верблюжьих хвостов, и кисы поменьше.

Башенка была разделена на две части: в одной умещён громадный стол, взятый в Новгороде вместе с другой утварью, громоздкие стулья с длинными спинками и дубовое разлапистое резное кресло – его матушка Елена привезла с собой из Литвы. В другой части на толстом ковре набросаны подушки-мутаки, лёгкие стёганые матрасы. Когда на поклон являлись фряги, то бывали приняты за столом, когда с востока – на полу, на подушках возле круглого низкого столика-дастархана.

Статный, черноусый, с замысловатой бородкой и бараньими глазами, Саид-хан в своём белоснежном халате с золотым шитьём смотрелся белой вороной среди серых каменных закопчённых стен. И небо за бойницами тоже было сине-серо, в изрезах чёрных туч.

«Как же так? – смутно мелькнуло в голове, когда неслышно вошёл в башенку. – Только азиатец тут светел – а мы темны, выходит?»

Татары бросились на колени, схватили по руке, поцеловали.

Разрешил им сесть на подушки, продолжая рассматривать халат Саид-хана, и даже потёр ткань пальцами:

– Ткань знатная, лепая, красивая. Откуда? Камка, что ли?

Саид-хан тут же стал стягивать халат, зная порядок: если царь что-нибудь хвалит или просто смотрит на вещь – сразу снимать, отдавать, дарить.

Отмахнулся:

– Не надо. Шёлк китайский хорош! Играет! – Знал толк в красивых вещах: в рундуках и сундуках – прорва шитых окатным жемчугом кафтанов, ферязей с золотыми набойками, горностаевых ермолок, мурмолок на норке, дорогих шуб, бахил – хотя сам ходил в монашеской рясе, коей вполне хватает грешное тело утеплить.

Саид-хан с новыми поклонами ответил:

– В Кашгари халата покупила…

Засмеялся:

– Э, да ты никак по-нашему не научишься, Саидка! Посадить тебя в яму к колодникам – живо балакать станешь! В темнице ученье впрок идёт, особливо ежели палкой подкреплять… А? Хочешь в застенок? – Видя, что Саид-хан от страха изменился в лице, успокоил: – Это так, для смеха говорю. Расскажи, где был, что привёз? Ханка где?

Татары подтянули мешок, стали развязывать тугие верёвки. Обнаружился – в белом чистом плате – шар смолы с младенческую голову. Шар был тёмен, ровен, блестящ – его явно долго катали чьи-то заботливые руки, пока не довели до шелковистой гладкости.

Оживившись и втягивая большими ноздрями хищного носа пахучий терпкий запах, ткнул шар пальцем:

– Вот так колобок!

Шар покатился по ковру, Буга, поймав его, бережно положил на низкий столик.

Запах возбудил. Сковырнул длинным ногтем мизинца кусочек и отправил в рот (Буга бросился подавать настой иван-чая из заварочника, поставленного Прошкой на две свечи, чтобы не остывал).

– Горький… – поморщился, катая шар по столу и приговаривая: – Колобок мой, колобок… без тебя я изнемог… ты лечитель всех тревог… счастья исток… блаженства глоток… радости сок…

– Чем горче – тем лучше, государь, – поспешил напомнить Буга, разливая настой по пиалам.

– Без тебя знаю. А ты, Саидка, получишь за него, как всегда, пяток соболей и рубль. Иди завтра с Бугой в Пушной, бери. – Отмахнувшись от очередного поцелуя руки, отхлебнул из пиалы. – Где быть изволил? Что повидал? – Услышав, что Саид-хан ездил по торговым делам в Китай и заехал в Кашгар за ханкой и тканями, спросил: – Ханка разве не у тебя на Алтае растёт? Нет? А где?

Саид-хан объяснил, что этот опий собран в Белуджистане, в вилайете Гильменд, у пуштунов, где родится наилучший в мире мак и откуда идёт караванами, морем и сушей в разные стороны:

– А моя зинакоми купца мине в Кашгари давал харош тафар.

Подбросив шар на ладони, оценил:

– Фунта три, не меньше…

Саид согласился:

– Да, китайц весил, сиказал – тиридцать шесть лян вес…

Пересчитав в уме, подтвердил:

– По-вашему, по-алтайски, тридцать шесть лян – это одна десятая китайского кхала, – чем поразил Саид-хана: «Откуда царь всё знает?». – Да уж знаю… Я всё должен знать. Яхши?

Татары зацокали, а он, ощущая радостное расслабление в руках и ногах, а в душе – лучики беспричинного веселья, отщипнул от шара ещё немного и запил настоем, интересуясь, как живут люди в этом хвалимом Кашгаре:

– Я-то сам никуда за пределы моего царства не хожу, негоже мне по соседям шастать. А каково живут люди в других царствах – любопытно знать. А ты завертай его обратно! – выкатил шар Буге в руки.

Баскак начал заворачивать опий в тряпку. Остановил его, достал из чёбота нож и, откромсав кусок от ханки и спрятав его в тайный корманец, сам раскатал зелье в ровный шелковистый шар, отчего руки у него стали пахнуть резко и буйно-пряно, как поле в сенокос. Шар был завёрнут в плат и спрятан в мешок.

Когда все отпили из пиал, Саид-хан поведал, что шёл в Кашгар через землю Бадахшан, где много городов и сёл, народ храбрый, молится Мохаммаду; потом поднялся в горы, лучшие в мире пастбища видел: самая худая скотина жиреет там в десять дней, и диких зверей множество, а более всего там больших баранов, у коих рога толщиной в три ладони, из рогов тех пастухи выделывают чаши и кубки, из них едят и пьют. А птиц нет совсем оттого, что высоко и холодно. И от мороза огонь не того цвета, как в других местах…

– Каков же он?

– А сини, как неби.

Потом Саид-хан шёл через земли, где людей приносят в жертву идолам, а жители злы и дики: кроме лука, стрел и каменных ножей ничего не знают, но очень сноровисты, живут охотою и рыбой, одеваются в звериные кожи и на пардов с одним ножом ходят. А Кашгар – большой и знатный город, народ там торговый, сады есть и виноградники, и хлопок родится, товара на базарах много, и ханка дешева и убойна, а бабы все распущенны и продажны – за одну деньгу все с тобой ложатся, и делай с ними что хочешь. И много голых людей по улицам валяется, милостыню просят или так лежат, без дела. И душнота стоит неимоверная от жары. А народ тамошний хоть и богат, но скуп – ест и пьёт скверно.

Это развеселило: богатые – а пьют и едят скверно! Зачем тогда богатство? С собой не унесёшь, в последней рубахе кишеней[35] нету!

Вспомнил:

– А то, что люди голы по улицам валяются, так это у них в жарких странах обычай таков! Ещё Афонька Никитин, что при деде Иване в Индию угодил, сказывал, что в Индии простой люд наг ходит, волосы в косу заплетены, только у тамошнего князя одна фата на голове, а другая на срамном месте. А простое бабьё голым ходит, и гулящих девок много, и они тоже зело дёшевы: за одну деньгу – хороша будет, за две – очень хороша и свежа, а за три – красавку или чёрного-пречёрного мальчика получишь… Где жарко – там дорога до греха коротка. Протяни руку – и наткнёшься на нагую плоть, а бесям только того и надобно, они любят перси и ляжки уминать. А с нашей барыни пока шесть панёв стащишь и пять нагольных рубах задерёшь – умаешься ещё до главного дела да плюнешь!

Саид-хан вытащил из-за пазухи свёрток:

– Шень-жень…

Поворошил сухие крепкие отростки:

– А, бабья радость… Что хочешь за него?

Саид-хан что-то зашептал Буге на ухо.

– Что? Что?

Буга ответил:

– Саид говорит, что всю жизнь будет возить тебе без мзды и корысти всё, что пожелаешь, только соизволь ему малую, самую малую деревеньку с самой малой толикой людишек подарить, тут где-нибудь, под Москвой, а то когда он приходит с караваном, то и сапоги некому стянуть…

Усмехнулся:

– Он же к тебе, Буга, в гости приходит? У тебя что, слуг нет, чтоб с него сапоги стягивать? Ишь чего захотел! В обмен на ханку – живых людей заполучить? Губа не дура!

Саид-хан вдруг засуетился, развязал кожаную кису и извлёк оттуда увесистый ларь в две ладони толщиной. В нём – какие-то разноцветные бруски: серые в красную крапину, жёлтые с черными выпуклями, прослойчатые, узорные:

– Эта, фелики касутар, разни персидки силадость… Сами лючи в мир… В лёде вёз, лёду менял…

Отщипнул от печёного:

– Аха-ха, ну, сладенькое я люблю, да зубов уже нет. – А Саид-хан, указывая поочерёдно на куски, объяснял: вот пахлава с орешками и кардамоном, это яр-дар-бехешт из рисовой муки и розовой воды, а тут тахинная халва из сахара, шафрана, фисташек и миндаля.

От съеденной пахлавы ханка зашевелилась в животе. Пошло нутряное разжжение, благостные струи стали омывать тело. Отколупнул ещё от печения, забросил ощипки в рот:

 

– Рахмат, катта рахмат, лады. Скажи ему, скоро буду перебирать уезды, присмотрю для него в подарочек сельцо какое-никакое… А вот пусть он лучше скажет, как дошёл сюда, когда Волга перекрыта из-за холеры и всюду мои дозоры стоят? – вспомнил вдруг.

Саид-хан смутился, стал что-то шептать Буге, уставившись встревоженными глазами тому в ухо.

Услышав знакомое слово, вцепился в Бугу:

– Что? Он сказал – бакшиш? Бакшиш?

Буга подтвердил:

– Да, государь, он давал бакшиш – стража брала и пропускала его… Говорит, что за бакшиш в Московии куда угодно пройти можно…

Благости как не бывало. Вот оно, проклятое несчастье! Курочка по зёрнышку клюёт, а весь двор в помёте! Зачем Саидка давал – понятно: хотел пройти, а вот зачем стража брала, когда им известно, какие кары могут их настичь? Эту ржу надо корчевать! Но как? Что толку в указах, если они не исполняются, а людишки только о брашне, барыше да бакшише думают?

Гнев стал заливать изнутри. Ком чёрной ярости толчками просился наружу. Взбудоражившись и вскочив на ноги, велел страже приволочь стрелецкого воеводу Илию Зазнобина – этот пёс как раз в крепость с отчётом явился, главный ответчик за сторожевые дозоры на дорогах, на кои помесячно из казны большие деньги выдаются. А пока ждал, то ходил, как зверь в клетке, ступая мягко, твёрдо, упористо (от ханки все боли прошли), мимо оробевших татар, туда и обратно, а те уже не рады были, что сболтнули про бакшиш, рассердив этим государя.

Когда пухлый, весь какой-то жухлый и тухлый Зазнобин с сальным от еды ртом был доставлен из трапезной, его встретили удары посоха:

– Так ты, свинья злосмрадная, мои приказы блюдёшь? Так от холеры народ бережёшь? У тебя под носом люди с верблюдами по закрытым путям шныряют, бакшиш давая, а тебе хоть бы хны! Жрёшь, аж за ушами трещит! Мастер Барма за мзду проходит! Рыцаря Хайнриха за полушку пустили! Этот целый караван привёл! А если лазутчики придут меня убивать – их тоже пустишь за тридцать сребреников, ирод иудомордый? Разожрался! Стомах в три обхвата, зараза холерная! Куда от моего гнева спрячешься? Из-под земли достану, а потом, после мук, обратно закопаю! Эйя! Взбутотенить его как следует! – крикнул он охранникам.

Те сплеча начали оглаживать виновного плётками.

Зазнобин повалился на пол, заверещал по-бабьи:

– Спаси тя Бог за науку! Учи нас, неразумных! Спаси Бог за учение, государь!

Попинав воеводу и приказав отправить его в подвалы до разбора, немного попритих, но вырвал у Буги пиалу и выплеснул жидкость на Зазнобина:

– Проклятники, изменники! Никак их не обуздать! А всё вы, татаре, виноваты! После вас народ вороват и мздоимен стал! Захрума на вас, проклятых нехристей! – Воздел руки: – О Господи! С Божьей помощью от татар избавились, а вот от самих себя избавиться не в силах! Из-под татарской палки под свою дубину угодили! И вот как, скажи мне, хан, такими-то людьми править?

– Я – чито? Тих-тиха Алтай сишу… – начал оправдываться оробевший донельзя Саид-хан.

Не слушая, выкрикивал своё:

– Всё делаю для них, дни и ночи не сплю, а с них как с гуся вода! Мало, видать, кнутом потчую! Небось при татарах народ смирен был, на чужое рот не разевал! Боялся воровать – у татар разговор короткий: украл – аркан тебе на шею, и на дерево пожалуй! О Господи! Уж мозолина от молитв взошла, а им всё нипочём, кознодеям! – хлопнул себя по лбу, где темнела шишка, набитая при молениях. – Ох, тяжко! Безысходно!

Татары сидели, не смея поднять глаз.

А ему стало жарко. И начало казаться, что у гостей пованивают ноги, чего он терпеть не мог, и даже отправил из-за этого (но под другим предлогом) в монастырь одного из своих двоюродных дядьёв, любившего повторять вслед за татарами: «Кто смывает с себя грязь – тот смывает с себя счастье».

Решил отпустить татар, сказав, чтобы Саид-хан пришёл к нему через пару дней на беседу. Не успели они влезть в свою обувку, как из-за дверей раздался Прошкин голос:

– Государь, вызванного брита Глетчера привезли.

– Ах, брит! – вновь стал закипать: «Объявился на свою голову, нефырь усатый! Ну, держись! Попляшешь у меня!» – Тащи этого клеветника, только одного, без своры! Вы пока там прижукнитесь! – приказал татарам, сам же перешёл в другой угол.

Сел в кресло, взгромоздил ноги на стол, и стал возбуждённо оглаживать лицо и бороду. Когда появился Глетчер с Аглицкого подворья – большой, испуганный, рыхлый, с рыжими усами, в камзоле и ботфортах, – не спуская ног, сухо осведомился, как его высокоблагородное здоровье:

– Всё ли в порядке в дому, подаренном мною тебе от великих моих щедрот? Как живётся-можется, драгоценный словолюбец?

Глетчер начал что-то лихорадочно лепетать на смеси языков, а он смотрел в упор, наливаясь злобой на этого наглеца, посмевшего хулы воздвигать на его державу и народ, коий может выслушивать поучения только от своего царя, но не от бритов, немцев и других фрягов. Казалось бы, чего ещё надо? Принят царём, поживился обильно от царской милости, заимел двор с лавкой, людишек довольно, разрешение на торговлю своей бритской бормотухой, «брендя» по-нашему называемой. С царём обедает в праздники. Красаву-девку завёл. Чего ещё? Нет, неймётся ему! Беси под руку толкают – пиши гадостную ложь!

Ощущая горячие приливы зелья, резво соскочил с кресла, встал вплотную перед Глетчером:

– Ты на Москве жил с десяток лет, жировал как подобает аглицкому посланнику? Получил от Кормового приказа приказные записи на варку пива? Так? Так! Потом прятался у меня в Коломенском, чтобы пересидеть гнев своей королевы за то, что нагадил ей зело в торговых делах? Так? Так! Я тебя приютил, обогатил, денег, мехов понадавал? Понадавал. А почто ты, лжец фряжский, нами с ног до головы обласканный, ни с того ни с сего напраслину и клеветные турусы на меня валишь, что воняют хуже кала?

Глетчер испугался до синевы в брылях:

– О майн гад[36]! Не понимай…

– Сей миг поймёшь!

Метнулся к поставцу, порылся в грамотах и письмах – тут, в Александровке, их не прятал, как в Москве, а держал открыто под рукой. Нашёл измятые листы из Посольского приказа, где вскрывали, читали и, если надо, переводили всё выходящее из Московии (потом ушлые дьяки искусно обратно все тамги и подписи подделывали):

– Вот, перетолмачены твои писульки… Ты в слепоте своей непомерной клевещешь на наших купцов: ты якобы видел, как они, разложа свой товар, всё оглядываются, ибо боятся, нет ли поблизости кого из царских начальников, стрельцов или сынков боярских, отбивающих у них выручку или товар. А ещё что Московия – нищая страна, где народ предаётся лени и пьянству, не заботясь ни о чём, кроме дневного пропитания, ибо знает, что сильные мира сего его всё равно оберут и ограбят… Что же это такое, как не хула, не поносные, издёвочные слова? У вас говорят: нет плохих народов, есть плохие правители. Значит, я таков, худ и плох, каким ты меня тут представляешь? Да? Таков я? Каков хан, такова и орда, а? – надвинулся вплотную.

Глетчер, кусая губы и моргая рыжими ресницами, попытался возразить, что это писано приватно, знакомцу в голландский Утрехт.

Но царь, разгораясь и не обращая внимания на бубнёж и мычание, продолжал:

– А вот дальше хулы твои непереносимые о том, что из-за притеснений купцов главные товары Московии – воск, сало, кожи, лён, конопля – добывают и вывозят за границу гораздо меньше прежнего, ибо народ, будучи стеснён и лишаем всего, что приобретает, теряет всякую охоту к работе… И работают россы худо, если их не сечь, как скотину, а из бедности иногда продают своих детей в рабство… Где это ты видел такое, а?

Глетчер, дрожа нижней губой, развёл руками:

– Не панимай…

Но не отвлёкся на это, буравя брита злыми почерневшими глазами:

– Всё ты понимаешь, пёс! Вот уж правду говорят: язык мой – враг мой, прежде ума рыщет, беды ищет! И найдёт, будь уверен! Ты, собака, зачем под меня подкоп делаешь и перед всеми поносишь? Сколько можно такого позора терпеть? По Москве сказ ползёт, что ты вынюхиваешь повсюду, сколько у государя дворцов, да где его казна спрятана, да каково его войско, – это на что тебе знать, скажи на милость, а, Джек? Как тебя по батюшке? Слыхали, как Джек Джонович шпионит и лазутит? – крикнул татарам, те неодобрительно покачали головами, хотя ничего не понимали. – Ходит, ехидна асейская[37], по Москве, с непотребными людишками якшается, выспрашивает! Или разбойников в мои дворцы напустить хочешь? А? Или крымскому хану открыть, где на Москве ещё грабить осталось? Смотри, Джонович, не доводи до греха! Брось пакости демонские, писульки поносные на меня писать и меня перед её королевским величеством моей сестрой Елизаветой позорить! Не уймёшься добром – спознаешься с топором! Что за иудино окаянство на всех вас напало? Поветрие, что ли, такое – меня ложью и клеветой обкладывать?

Глетчер бормотал, утирая слезы:

– Ноу, ноу, нет, не псулька… не квинн[38]… не ветрие… я так… для один знакоми мэн из Утрехт…

– Да? Для знакомого? А вот эти пагубы дальше тоже для знакомого? Зачем пишешь, что из Московской Тартарии все умные люди сбежали? Что от Московии все умные страны отвернулись, бросили её на растерзание тирана и теперь ждут его смерти, чтобы разорвать Московию на части: север – шведам, запад – полякам да литовцам, юг – туркам, восток – татарам и китайцам? А? Чего? Тут написано! – Потряс листом, сильно хлестнул им Глетчера по щеке. – Да знаешь ли ты, что у моей Московии есть один, но главный заступник – Бог всемогущий! Он наш водитель и вожатый! Он нас одарил верой и правдой и благами земными и не даст сгинуть! А другие, кто нашу веру не примет, подохнет в огне, и капища их будут разорены, и самоидолы спадут с тронов!

32Жулик, обманщик.
33Ад.
34Топор палача.
35Навесной карман.
36От my God – мой Бог (англ.).
37Английская, от I say – я говорю (англ.).
38От queen – королева (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru