bannerbannerbanner
Переписка из двух углов

Михаил Гершензон
Переписка из двух углов

«Я не сужу культуры, – пишет Гершензон в другом письме, – я только свидетельствую: мне душно в ней. Мне мерещится, как Руссо, какое-то блаженное состояние полной свободы и ненагруженности духа, райской беспечности… Несметные знания, как миллионы неразрываемых нитей, опутали меня кругом, все безликие, все непреложные, неизбежные до ужаса. И на что они мне? Огромное большинство их мне вовсе не нужно. В любви и страданиях их мне не надо, не ими я в роковых ошибках и нечаянных достижениях медленно постигаю мое назначение, и в смертный час я, конечно, не вспомню о них. Но, как мусор, они засоряют мой ум… Я отдал бы все знания и мысли, вычитанные мною из книг… за радость самому лично познать из опыта хоть одно первоначальное простейшее знание, свежее, как летнее утро… Нам не избыть своего разума и не изменить его природы. Но знаю и верю, что возможны иное творчество и другая культура, не замуравливающие каждое познание в догмат, не высушивающие всякое благо в мумию и всякую ценность в фетиш».

Гершензон уверен, что культура разлагается изнутри и «свисает лохмотьями с изможденного духа». Живой родник духовного бытия отравлен и уже не животворит души, а умерщвляет.

Неясное будущее представляется Гершензону, как торжество личного начала в труде и обладании до конца. Задача состоит в том, чтобы личное стало опять совершенно личным и, однако, переживалось как всеобщее.

Что касается культурной преемственности, на коей стоит, по мнению Вяч. Иванова, «сознательный пролетариат», то Гершензон полагает, что никто не может сказать ни о том, что он – пролетариат – видит в культурных ценностях, ни о том, зачем он ими овладевает. Может быть, взяв их в руки, он затем с разочарованием бросит их и начнет создавать новое.

Таков круг мыслей обоих авторов писем по вопросу о ценности и будущем культурного наследия.

Следует прежде всего отметить: едва ли прав Гершензон, утверждая, что он диагоналей по духу В. Иванову. Несмотря и вопреки коренному на первый взгляд расхождению точек зрения обоих авторов в споре о культуре, оба они живут в одном и том же духовном квадрате и мысли их и настроения имеют много общего. Вяч. Иванов – мистик. Разрешения «проклятых вопросов» современности он в конце концов находит в Боге, который есть, по его утверждению, «темное рождающее лоно», живой бытийственный принцип, нечто, обладающее и личным сознанием. То, чего не дает культура в силу своей относительности, даст Бог: совершенную свободу человеческой личности. Гершензон далек от запредельных умозрений своего друга, но все его настроения пропитаны неверием в разум.

Разум обанкротился – вот о чем говорит каждая страница из писем Гершензона. Бесчисленные, омертвевшие, безликие знания опутали живую человеческую личность и леденят ее, не принося пользы. Что же случилось? Почему же разум обанкротился? В переписке М. О. Гершензон говорит главным образом о своих современных настроениях, о том, что ему душно от всей современной культуры. Поэтому нам представляется не лишним пополнить переписку мыслями Гершензона из другой его книги «Мудрость Пушкина» (1920 г.). В ней некоторые стороны мировоззрения Гершензона раскрыты им полнее.

«Стеклянная кора рационального, – читаем мы там, – давит уже нестерпимо и дух ищет освободиться от собственных своих порождений, ставших его тиранами, от оформленных чувств и идей. И с другой стороны, само сознание поневоле обернулось к своему истоку, во-первых, потому, что, изучая себя, узнало себя, как производное и розысками незаметно было приведено в недра духа, во-вторых, потому, что после века неудач поняло свое практическое бессилие и убедилось, что рычаг человеческой воли – в иррациональном… Очередная задача назрела… Рациональный расчет, такой всесторонний, осмотрительный, точный, жестоко обманул человечество: оно видит себя банкротом. Теория прогресса, основанная на убедительных научных выкладках, вдруг сорвалась в бездну, и оказалось, что главнейшие-то силы не были учтены, больше того, были просто забыты… Нам надо спуститься вниз, узнать эти темные силы и дать им выход. Пред лицом этой страшной войны нет важнейшей задачи, как раскрыть недра…»

Разум обанкротился – утверждает Гершензон. С этим едва ли можно согласиться. Обанкротился не разум вообще, а разум тех, кто стоял обеими ногами на почве буржуазной идеологии. Сорвались в бездну не только научные выкладки и теории прогресса, сорвались высшие культурные ценности современного общества, его «святая святых». Гершензон упомянул о последней войне. О ней в самом деле следует вспомнить. Великая война обнаружила не только всю немощность высших ценностей, их неспособность предотвратить кровавое бедствие – она показала и сделала их прямыми сообщниками этого преступления. Во имя чего велась война? Во имя родины, веры, культуры, науки, свободы, искусства, нравственности, справедливости.

Жрецы этих кумиров уверяли, что нужно убивать друг друга во имя торжества и интересов боготворимых ценностей. Нужно разбить Германию, ибо прусский милитаризм покушается на основы цивилизации, на свободу и самодеятельность народов; нужно победить Турцию во имя торжества культурного Запада над варварским Востоком. Другая сторона то же самое твердила о своих противниках. Именно благодаря этим кумирам в значительной мере удалось убедить и заставить миллионы людей истреблять друг друга… «Ценности» оказались удивительно податливыми, приспособленными к тому, чтобы выступить в роли общественного дурмана. Что оказалось на деле, после «торжества победителей», торжества прогресса, культуры, свободы, нравственности, справедливости, – всем известно. Циничный грабеж и дележ имущества, вящее угнетение низов и новая война, новая голодная блокада – самая жестокая война против нищего народа, осмелившегося выйти из войны особым способом – путем революции. И здесь «ценности» оказались податливыми настолько, что при их помощи можно было оправдывать любые палаческие действия. Во имя этих ценностей в настоящий момент жрецы их открыто издеваются над тридцатью миллионами умирающих от голода крестьян. Это, действительно, ценности-вампиры, кровожаднейшие из зверей, кровавые идолы. Неудивительно, что после всего пережитого явилось немало людей, узревших, подобно Гершензону, что «пышные ризы в эти годы изорвались и повисли клочьями». Подобно герою купринского рассказа «Аль – Исса», они мечтали о прекрасной богине, чудеснейшей из женщин, а увидели отвратительную старуху с гнилым зловонным ртом и слезящимися глазами. Конечно, здесь трудно сохранить возвышенный взгляд В. Иванова на ценности, как на лестницу Эроса и иерархию благоговений, и настроения Гершензона – современней, живей восторгов В. Иванова.

Гершензон отнюдь не одинок в своем отрицании культуры, в своем разочаровании в культурном наследстве. Подобные настроения очень широко разлиты в наши дни в среде и российской и западно-европейско-буржуазной интеллигенции. Помимо указанных причин и особенностей нашей национальной советской действительности – о чем речь будет ниже – звучит в этих разочарованиях еще одна нота. При несомненном ущербе современного общества, при той позорной роли, каковую «ценности» исполняют теперь, выступает с особой наглядностью механичность буржуазной культуры, ее внешность, ее сухой, черствый сверхматериализм. Человек изобрел аэроплан, а для духовно-нравственной жизни человека сделано безмерно мало, и человеческое сердце осталось таким же «зверушечьим», одиноким и сирым, каким было издавна, с незапамятных времен. Человеческое знание дифференцировалось до бесконечности, а объединяющие принципы отсутствуют, теряются. В период распада нынешней общественной жизни это несоответствие материальной и духовной культуры, эта специализация и дифференциация знания с особой отчетливостью выступают пред многими, гнетут, порождают острую неудовлетворенность. С этой точки зрения настроения Гершензона положительны, как святая законная тревога и жажда новой грядущей правды.

Было бы, однако, погибельным идти дальше вместе с автором по пути, на который зовет он. Отбросим разум – советует нам он, и обратимся к иррациональному, дадим свободу и простор «недрам духа». В переписке Гершензон выражается очень осторожно: ему мерещится возможность иной культуры, где познание не будет превращаться в догмат, а ценность в фетиш. В своей книге о Пушкине он говорит об этом ясней.

Величайшая непреходящая заслуга Пушкина, по мнению Гершензона, заключается в том, что он бесстрашно заглянул «за стеклянную кору» рационального и увидел, что происходит в сфере иррационального.

Что же увидел он там?

Человек есть сосуд, есть орудие некоей сверхличной стихии. Эта стихия своевольна, безмерна, она есть сплошь беззаконие и буйство, она лишена разумной закономерности. Она произвольно возникает и так же произвольно гаснет. Поэтому личность, воля – ничто, духовная стихия – все. «Все предопределено и человек ни в чем неповинен». «Человек бессилен повелевать своему духу, т. е. стихии, действующей в нем». Нет закономерности духовной жизни, нет прогресса, нет нравственного совершенствования. Человек может быть сильным и прекрасным только тогда, когда он отдается во власть стихии. «Душа человека первозданна, ничему не подвластна». Таинственное райское состояние, о чем писал Гершензон в довольно туманных выражениях в переписке, раскрывается, таким образом, перед читателем в более ясных чертах. Райское состояние – это господство стихии, примат ее над рассудком, волевая анархия, отрицание возможности духовного прогресса. Но ведь это – квиетизм, философия отчаяния, своеобразный анархический нигилизм. С такими взглядами невозможна ни общественная жизнь, ни личная. Нет ни истории, ни прогресса, ни добра, ни зла, ни науки, ни просвещения. Тут налицо все элементы общественного разложения. Это глубоко реакционная система взглядов. Это – упадочная идеология… Духовная смерть. У человечества «при райском состоянии» не будет ни Моисея, ни Христа, ни Сократа, ни Джордано Бруно, ни Гуса, ни Марата, ни Робеспьера, ни Гегеля, ни Маркса, ни Толстого, ибо все они законны только постольку, поскольку мы признаем примат разума над стихией.

 

Мечты, идеал, обращенные целиком к прошлому, к доисторическому, ибо это райское состояние было. В свое время о нем прекрасно рассказал нам Глеб Иванович Успенский. Это – «галочья жизнь», «сплошной быт»; житие Иванов Ермолаевичей, наша родная каратаевщина, возведенная в перл создания, – жизнь без своей мысли, без своей воли, жизнь, как живет галка, жеребенок, дерево. Со своим стройным нравственным мировоззрением, поражающим своей цельностью и верой в благоустроенность всего сущего; с гармонией естественных сил природы[51]. Но жизнь эта имела один существенный недостаток: ее мог разрушить и разрушал любой пустой случай. «Вынуть из этой жизни гармонической, – писал Г. И. Успенский, – хоть капельку, хоть песчинку, и уже образуется пустота, которую нужно заменять своей человеческой волей, своим человеческим умом».

Гершензон утверждает, что он совсем не хочет вернуть человечество к мировоззрению и быту фиджийцев и отнюдь не хочет разучиться грамоте. Возможно, но это – простая непоследовательность. Кто полагает, что нельзя доверять разуму, так как он извращен культурой, кто ищет выхода в господстве стихии, тот неизбежно скатывается к быту фиджийцев, хочет он этого или нет. Да и почему Гершензон не желает этого быта? «Нам не избыть, – пишет он, – своего разума и не изменить его природы». Это, в сущности, только внешнее подчинение факту. Не больше. Но чем меньше разума, тем лучше. Быт фиджийцев представляется все-таки идеалом по сравнению с современной культурой.

У Гершензона есть книга «Видение поэта». Основные мысли этой книги сводятся к следующим положениям. Есть два рода знания: научное, расчленяющее, аналитическое, и высшее, заключающееся в целостном видении мира, свободное, неповторимое видение Вселенной, тайнопись вещей, такое же достоверное, как внешнее познание явлений. Лишь избранникам поэтам доступно длительное внутреннее видение мира, эта личная истина, тайная, но реальная. В душе русского народа с особой силой живет жажда внутреннего постижения тайнописи Вселенной, внутреннего одного всеобъемлющего знания. В ней «бушует необъятная стихийная сила» и в то же время она жаждет гармонии, тишины, покоя. «Запад давно решил трудную задачу: надо обуздать стихию разумом, нормами, законами. Русский народ ищет другого выхода… Он последнюю надежду свою возлагает на целостное преображение духовной стихии, какое совершается в огненном страдании, или в озарении высшей правды, или в самоуглублении духа…»

Здесь уместно свесть с Гершензоном окончательно гносеологические счеты и, кстати, разрешить вопрос, в какой мере, действительно, он «диагоналей по духу» своему другу-мистику Вячеславу Иванову.

Прежде всего, нет никакого иррационального внутреннего «целостного» познания. Говорить о подсознательном, сверхсознательном сознании то же самое, что называть железо деревянным. То, что Гершензон считает «целостным» сознанием, внутренним опытом, – есть инстинкт. Гершензон разделил это «целостное знание» от знания разумного непроходимою пропастью. Правда, он утверждает, что «внутреннее знание» тоже основано на опыте. Но таковой опыт признает и христианское семинарское богословие. Важно то, что это «целостное», «внутреннее» знание, употребляя термин Гершензона, является у него обособленным, не связанным с познанием отдельных рядов явлений при помощи внешних чувств. Разделив то и другое, он, естественно, пришел и к разделению мира на «видимый и невидимый».

Пальму первенства Гершензон отдает этому сверхразумному «знанию», стихии, инстинкту. Между тем прежде всего история с совершенной очевидностью свидетельствует, что нет решительно никаких оснований это делать. В свое время Маркс писал: «Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы отличается тем, что прежде, чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже перед началом этого процесса имелся идеально, т. е. в представлении работника» («Капитал», т. I, стр. 154, изд. 1920 г.).

«Целостное», внутреннее «познание», основанное на инстинкте, – удивительно точно и безошибочно, но оно лишено предварительного «идеального представления» и потому делается добычей любого слепого случая. Разум то и дело ошибается, но смысл его существования – в наличии предварительного «идеального представления». Является, следовательно, возможность предвидеть неожиданное, внезапное, случайное. Наука – это предвидение, на предвидении основано действие.

По силе сказанного можно утверждать, что никакой диагональности по духу между Гершензоном и В. Ивановым нет и быть не может. Гершензон – тоже мистик, он также во власти «запредельных умозрений». Его сверхличная стихия, первозданная человеческая душа, весьма сродни «темному рождающему лону» В. Иванова, а его преклонение пред иррациональным логически ведет к «заоблачному зодчеству».

Для нас, однако, гораздо важнее другое. Рассуждение Гершензона о русской душе, в которой бушует стихия и которая жаждет постижения «тайнописи вещей», в отличие от души западноевропейца, как две капли воды похожи на реакционные мечтания растерявшихся западно-европейских буржуазных ученых и наших отечественных белогвардейцев.

На страницах нашего журнала отмечались уже эти мечтания. Немецкий мыслитель Поль Эрнст ищет обетованной земли в Китае; модный «христианнейший» философ Генрих Кайзерлинг – на берегах Ганга и в Троице-Сергиевской лавре, а еще более модный Освальд Шпенглер ждет обновления мира от новой неизвестной религии, долженствующей родиться на широких русских равнинах. Еще любопытнее настроения в некоторых эмигрантских наших кругах. За рубежом есть целая группа так называемых евразийцев с Н. С. Трубецким во главе. Они тоже разочарованы в современной западноевропейской культуре, они противопоставляют «гнилому» Западу здоровый Восток. Они полагают, что огненная стихия русской души спасет Запад. Эти славянофильские настроения у них связаны с мечтами о гегемонии православия и… царя.

Нужно также упомянуть о группе Устрялова – Бобрищева – Пушкина и Ключникова, группе национал-большевиков, готовых идти в большевистскую каноссу из славянофильско-патриотических соображений, хотя настроения этой группы гораздо сложней и, несомненно, более прогрессивны, чем «евразийцев», Кайзерлинга, Шпенглера.

До царя и православия Гершензон не дошел. Наоборот, свое духовное освобождение он связывает с великой катастрофой наших дней, но родственность настроений его с настроениями западноевропейских мистиков и наших евразийцев несомненна. Им обще: разочарование в современной буржуазной культуре, предчувствие ее гибели и смены иной культурой, неверие в разум и тяга к иррациональному, искание идеала в своеобразном быту фиджийцев – в мистике старого Китая, Индии, в надежде на русскую душу с ее «огненной стихией».

Настроения эти чрезвычайно широко охватили некоторые буржуазно-интеллигентские круги, они не случайны и не мимолетны. В них отразился прежде всего крах не только экономики и политики капиталистического Запада, но и так называемых высших идеологических ценностей. С каждым днем растет это число разочарованных людей, по своему социальному положению, воспитанию, навыкам связанных с буржуазной цивилизацией. Неспособные, однако, совлечь с себя ветхого Адама, они ищут выход из настоящего не в будущем, а в прошлом, реставрируя на новый лад славянофильство, проповедуя своеобразное опрощение. Это – неспособные радоваться наступающему утру, но все-таки понявшие и вспомнившие, что ночь была полна кошмаров. То обстоятельство, что значительная часть буржуазной интеллигенции ищет выхода на Востоке – реакционном, а не революционном, свидетельствует, как далеко зашел развал идеологии буржуазного Запада: чего может быть хуже, когда приходится искать возрождения в доисторическом Китае, в Платоне Каратаеве и в Лавре, проклиная разум и все культурное наследие?..

Почему Китай, Лавра, русский мужик прошлого периода? Потому, что некуда уже кинуть, успокоиться, отдохнуть умственному взору на Западе. «Пролетарский лев» только пугает, а остальное пусто, мертво. Потому, что на Западе господствуют одни только отношения угнетения, розни и распрей, и они стали до боли ясными:

51Вспомним, кстати, удивительную характеристику Каратаева у Толстого. «Главная особенность в его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная, неотразимая убедительность… Он пел песни не так, как поют песенники, знающие, что их слушают; но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было также необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться и расходиться… Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад… Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи… Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова».
Рейтинг@Mail.ru