Прискакав в Гадяч, Лучко никому не сказал о смерти гетмана Брюховецкого, а распорядился послать несколько подстав по четверке до самого Переяславля и после того отправился к Огаревым.
Он рассказал им под секретом об ужасной смерти гетмана и объявил, что послал подставы до Переяславля, а они должны собраться в путь, чтобы в ту же ночь выехать и им.
– Как это! – воскликнул Огарев.
– А так, – ответил Лучко. – Я выеду в легкой повозочке в Гадяч, а вы приходите туда. Мы и уедем.
– Да нас возьмут и задержат в первом же селе или местечке, – сказала Огарева.
– Не задержат. Охранные листы я забрал из шатра гетмана и вписал в них, что ты, боярин, с женой отправляетесь послами в Переяславль, чтобы москали сдались; а в сопровождение к вам он и меня отпустил. Лошади – гетманские, да и я его служка, – меня по дороге знают все, – и как мы доберемся до Переяславля, так там и концы в воду.
Огаревы расцеловали его и стали готовиться незаметно в путь, укладывая лишь немного белья и платья в сумку.
Вечером они вышли будто бы прогуляться и направились к заставе. Там даже не было сторожа: Лучко распорядился так, чтобы всех разослать под разными предлогами.
Ночь была темная, и беглецы пошли по дороге, но вскоре они набрели на повозку.
Лучко забрал их к себе, и кони пошли крупной рысью.
На каждых тридцати верстах они находили подставы, и днем езда их сделалась быстрее, так что они прибыли в Переяславль без остановок.
Экипаж этот, лошадь и Лучко были известны по дороге, и поэтому повсюду народ им кланялся, не спрашивая, куда и зачем они едут.
У ворот Переяславской крепости их остановили, но Огарев слез и потребовал стрелецкого сотского. Сотский его узнал и тотчас впустил в крепость.
Григорий Григорьевич Ромодановский находился в это время сам в Переяславле, и к нему направился Огарев.
Ромодановский не был из искусных воевод, но это был честный и храбрый солдат и, несмотря на суровую наружность, имел доброе сердце.
Он обрадовался, увидев Огарева и жену его в живых, и просил их зайти в хату, которую занимал.
Огаревы передали ему о трагической кончине гетмана Брюховецкого и о том, как много они выстрадали и как теперь спаслись.
Выслушав их, Ромодановский тотчас велел оповестить войско о смерти Брюховецкого и сделал, согласно с этим, и другие распоряжения.
Исполнив долг службы, он возвратился и спросил Огарева, желает ли он оставаться при нем и продолжать службу, или хочет ехать в Москву на отдых.
– Не искалечен же я, – ответил Огарев, – чтобы не продолжать службы царю, а жену, бью челом, отправить со стрелецкой охраной до нашей Украины… Да, кстати, ее проводит даже Лучко.
Ромодановский согласился и был так любезен, что дал боярыне свой рыдван, с которым она на другой же день уехала в Москву с Лучком.
Приезд Огаревой произвел здесь сильное впечатление: на боярыню глядел терем как на великомученицу, а подвиг карлика Лучко наделал сильный шум.
В те времена карлики не считались мужчинами, и двери теремов были для них открыты; поэтому боярыни и боярышни полюбопытствовали поглядеть на это диво.
Огарева упросила Лучко показываться с нею повсюду, и он сделался предметом какого-то обожания: его до крайности малый рост, его стройность, его маленькое личико и белые ручки приводили весь женский пол в восторг. Забывали, что он двадцатипятилетний мужчина, обнимали его и боярыни и боярышни.
Дошло о нем и в царский терем. Больная в то время царица Марья Ильинична, ее дети и сестры царя – все пожелали его видеть, и Огарева повезла его в царские палаты.
Когда весть о его приезде облетела дворец, в терем тотчас явился царевич Алексей Алексеевич, и когда увидел его, так сначала залюбовался на него, а потом бросился к нему и начал его обнимать и целовать.
И было действительно чем полюбоваться: его белое лицо и темно-карие добрые глаза, белые зубы, темно-каштановые шелковистые волосы были в те времена признаком высокой красоты; а одежда его придавала ему еще больше блеска: на нем был черный бархатный казакин, шитый серебром, припоясанный золотым кушаком, с драгоценной пряжкой, – подарок покойного гетмана, а на ногах стучали у него красные польские сапожки с серебряными шпорами.
Лучко оторопел сразу, когда царевич выказал ему столько нежности, но оправился и поцеловал его руку.
Царевич, овладев им, потащил его в свое отделение, чтобы показать все свои диковинки: и попугая, и ученого грача, и дорогое оружие.
Но вот пришли за Лучком, чтобы он ехал с боярыней домой.
Алексей Алексеевич заплакал и объявил, что не расстанется с ним.
Сначала дядька, а потом мать уговаривали его отпустить домой карлика, но царевич заливался слезами.
Лучко объявил тогда с важностью, «что он готов остаться, если на это соизволит боярыня Огарева и государь, но с тем, чтобы ему разрешено было беспрепятственно навещать боярыню, так как ему поручил Огарев заботу о ней».
Огарева, само собою разумеется, согласилась, а когда дядька доложил о нем царю, тот велел привести к себе и царевича и Лучко.
Поглядев на Лучко, царь сказал:
– Знаешь что, все мои карлы, а их перебывало немало у меня: Ивашка, Федотов, Тимошка, Петр Семенов, Карп Редкин, Дмитрий Верховецкий, Петр Бисерев, – все они были великаны против тебя…
– Да и мой покойный Зуев, – воскликнул царевич, – тоже был против него велик.
– А тебя как чествуют, молодец? – обратился к Лучко государь.
– Покойный гетман Брюховецкий назвал меня Лучком, в память своего покойного братца, а меня зовут Никитой Гавриловым Комаром… Пожалован я, великий государь, тобою, когда приезжал сюда с Брюховецким, в боярские дети.
– Теперь я жалую тебя в стольники. Пожаловал бы тебе шубу с плеч моих, да таких, как ты, целый десяток упрячешь сюда, – улыбнулся царь. – Ну, доподлинно, ты не Комар, а Комарик. Будь при царевиче, служи ему верно, а за мною служба твоя не пропадет.
Он подал ему руку, тот ее поцеловал.
Припрыгивая на одной ножке, царевич ухватил Лучко за руку и повлек к себе.
– Ну, стольник Комар, – прыгал и хлопал в ладоши царевич, – будешь ты у меня не стольник, а собинный друг, но…
Он нагнулся к нему на ухо и шепнул:
– Но не заточу тебя в Ферапонтов, как Никона…
Он подбежал к клетке попугая и крикнул:
– Никон! Никон!
Погодя несколько минут попугай закричал:
– Никон святейший патриарх всея Великие, Малые и Белые Руси…
– Где Никон? – продолжал царевич.
– Бояре заели, – крикнул грач, показавшись из-под дивана и хлопая крылышками.
– А!.. И ты показался? Гляди, галочка, люби моего пестуна Лучко… да сапоги его не порти, – расхохотался царевич.
Таким образом, Никита Комар устроился у царевича и получил важные обязанности: ухаживать за попугаем и грачом.
Жилось ему весело с царевичем: повсюду он выходил и выезжал с ним. Но вскоре их постигло большое горе: царица стала таять и гаснуть и, наконец, умерла.
Царевич сильно затосковал по матери, но слишком часто навещался им терем под предлогом посещения ее опочивальни.
Комар заподозрил неладное и вскоре убедился, что он прав: терем вредно на него действовал.
Честная душа Комара возмутилась, и он решил объясниться с царем. Не менее часа говорил он Алексею Михайловичу, что нужно вырвать царевича из теремного омута, а потому предлагал на лето вывезти его в Коломенское село, а терем, по его мнению, следовало расселить по другим загородным дворцам.
Откровенность и честность Комара вызвали большое расположение царя к карлику, и он предоставил ему действовать по своему усмотрению.
Когда настала весна, царь под предлогом готовящейся перестройки дворца, переселил терем в разные пригородные царские дворцы, а Комар с царем и царевичем выехали в Коломенское село.
Чтобы рассеять царевича, предпринимались путешествия на поклонение по монастырям, охоты соколиные и разные потехи звериные, которые устраивались в селах Покровском, Хорошеве и Тайнинском.
Но здоровье царевича не поправлялось: он хилел и хилел, а однажды утром, проснувшись и желая встать с кровати, почувствовал, что ноги отказываются ему служить.
С каждым днем эти припадки усиливались, и лицо его приняло какое-то лихорадочное выражение, а щеки как будто потемнели.
Зачастую царевич был не в силах даже и по комнате пройтись. Тогда Комар придвигал к окну мягкий диванчик и, садясь к нему, занимал его рассказами о походах Брюховецкого и о других казачьих войнах, набегах и борьбе казачьей с поляками и турками.
Алексей Алексеевич заслушался его рассказов и полюбил Малороссию; но вместе с тем привязался так к Комару, что не отпускал его ни на шаг.
Прошло так несколько томительных месяцев, и царевич сделался тенью: глаза впали, худоба у него была поразительна – в полном смысле кости да кожа.
Ночью однажды проснулся царевич и крикнул:
– Комар!..
Проснулся Комар и бросился к нему.
– Комар, обними меня… Мне страшно… Разве не видишь?.. Там в углу мама… да такая, как положили ее в гроб…
– Царевич, успокойся, там никого нет… В углу горит лампадка, да образ Божьей Матери…
– Говорю, мама… Ты, сказывал, лампадка горит… ничего не вижу… как здесь темно… я и тебя не вижу… Как душно… открой окно… мне давит в груди… в горле… язык…
Царевич умолк, и голова его повисла на груди Комара: он тяжело дышал… Но вот раздался какой-то хрип в его груди, царевич конвульсивно сжал руки Комара, вытянулся – и его не стало.
Как безумный выбежал Комар из комнаты царевича и звал на помощь людей. Съезжались придворные, врачи, сам царь, но царевич лежал мертвый, с улыбкой на лице.
На другой день погребальная процессия потянулась в Новоспасский монастырь, усыпальницу дома Романовых, при печальном перезвоне всех московских сорока сороков. Вся Москва провожала усопшего, и за гробом шел сам царь, оплакивая горько нежно любимого им сына.
Комар убивался больше всех, и когда хотели зарыть могилу царевича, его насилу оторвали от гроба.
Когда пристав Никона, князь Шайсупов, объявил ему о смерти царевича Алексея, тот сильно опечалился и упал духом: как будто с его смертию рушились и все его надежды, причем он неосторожно сказал:
– Пророчество мое Родиону Стрешневу осуществляется: судьбы Провидения неисповедимы…
В воеводинском доме в Астрахани сидят в столовой два боярина и, обедая, ведут беседу. Оба сильно озабочены. Оба средних лет, но загорелые их лица и руки доказывают, что они закалены давно в бою.
Один из них брюнет, с карими прекрасными глазами – князь Прозоровский, первый воевода астраханский; собеседник его, с такими же волосами и бородой и с темно-синими глазами – товарищ его, Семен Иванович Львов, брат родной погибшего под Конотопом жениха царевны.
– Приехали ко мне купцы персидские, – рассказывал Прозоровский, – и баяли: Стенька-то Разин со своими голутвенными натворил бед персидскому шаху… Погулял он и разорил все от Дербента до Баку, а в Реште предложил службу шаху и бил челом: дать-де ему земли для поселения… Переговоры затянулись, а казаки не в зачет воровали. Взбеленились жители Решта, напали на него врасплох и убили четыреста казаков. Стенька отплыл от города, потом вновь вернулся будто бы для покупки товаров и просил пустить его лишь на шесть дней. Его пустили, и он с товарищами делал пять дней закупки, и все свозил на свои суда. Рештцы, видя их миролюбие, забыли о предосторожности, а Стенька на шестой день поправил на голове своей шапку. По этому знаку казаки бросились на купцов: кого убивали, кого побрали в плен, много товаров награбили и на своих судах двинулись к Свиному острову, где устроили себе зимовлю. Отсюда разменивал он с персами пленных… Весной нынешнего года Разин перекинулся на восточные берега моря и погромил трухменские улусы, но здесь же убили его удалого товарища Сережку Кривого. Шах, проведав это, послал на него Менедыхана, своего сродственника, и тот отплыл к Свиному острову с четырехтысячной ратью… Стенька напал на него и потопил все суда, и спасся хан лишь с тремя судами, зато полонил Стенька дочь и сына хана… Теперь идет он к нам.
– Пущай пожалует, мы и угостим его на славу, как дорогого гостя, – улыбнулся князь Львов.
– Упаси боже! – воскликнул воевода. – Получил я указ царский от боярина Нащокина: коли-де дадут повинную, так и простить и отпустить на Дон. Теперь-де и так смута в народе: боярские люди мутят, да и Васька Ус где-то шляется по селам да по лесам.
– Как великому государю угодно, а я бы того Стеньку, да на виселицу на первую осину: еще до похода его на шаха он по пути, в Черном Яру, ограбил, прибил да посек плетьми встретившегося воеводу Беклемишева. В Яицком городке обманом вошел он в город, велел вырыть большую яму, поставил у ямы стрельца Чикмача и велел ему вершить[93] своих же: первого вершили стрелецкого голову Яцыну, а за ним сто семьдесят человек… Остальных он отпустил в Астрахань, а там нагнал и порубил их; а из твоих, княже Иван Семенович, одного отправил он в Саратов, а другого убил и бросил в воду. Кажись, воровства много, чтобы его повесить.
– Твоя-то правда, да уж такой указ: коли принесет повинную, так послать от них в Москву послов. Так и делай, княже.
Второй воевода покачал только головой и вздохнул. В это время к воеводам явился митрополичий боярский сын.
– А что? – спросил Прозоровский.
– Ехал я из моря, – произнес он впопыхах, – из моря на учуге, ловил рыбу. На меня напал Стенька Разин, пограбил рыбу, а меня отпустил, наказав: в море-де не езди…
Не успел он это сообщить, как явился персидский купец и объявил, что он ехал от шаха с дарами великому государю, но на него напал Стенька, пограбил все из судна и даже сына его забрал в плен и требует выкупа.
Прозоровский увидел, что дело становится серьезным, и тут же велел князю Львову выступить против Стеньки на тридцати шести стругах, взяв с собою четыре тысячи ратников.
Увидев такую грозную и внушительную силу, Стенька Разин весь свой флот обратил в бегство.
Князь Львов преследовал его более двадцати верст, потом остановился и послал к Стеньке послов, что если он повинится, так он являет ему царское прощение.
Стенька поплыл обратно и от войска своего послал двух выборных к князю.
Тот принял от них, от имени войска, присягу и повез их с собою; Стенька поплыл за ним со своею флотилиею.
Двадцать пятого августа князь Прозоровский и князь Львов с духовенством собрались в приказной избе, в ожидании Стеньки Разина.
Вся площадь перед избой занята была войском, пушками и народом.
К двенадцати часам дня съехал на берег Стенька с казаками, с пленными персиянами.
Разин шел впереди всех с бунчуком, а один из голов казачьих нес войсковое знамя. Войдя в избу и перекрестившись иконам, Разин положил бунчук и знамя к ногам и бил челом:
– Великий государь да отпустит нас, холопов своих, на Дон, а теперь бы шестерых выборных из них отправить в Москву бить великому государю за вины свои головами своими.
Оставили воеводы Стеньку и казаков его в Астрахани на свободе, а шесть выборных с донцами отослали в Москву.
Закутили и загуляли здесь голутвенные люди: Стенька, роскошно, ярко одетый, звенит не только оружием, но и деньгами.
Казаки расхаживали по городу в шелковых бархатных кафтанах, на шапках жемчуг, дорогие камни. Завели они здесь торговлю с жителями, отдавали добычу нипочем: фунт шелка продавали за восемнадцать денег.
А о батюшке своем, Степане Тимофеевиче, распускают они молву, что он прямой батька: со всеми ласков, добр и ни в чем отказа нет… И кланялись они ему в землю, и становились на колени.
– Вот-то молодец, – восклицают астраханцы, – и богатырь какой, точно Илья Муромец.
– Да и казаки его, – говорит другой, – молодцы, – гляди, сколько добра и пенязь навезли, счету им не знают… Погулял годик, да и нажил.
– Каждый казак, что наш голова, – завистливо глядит на богато разодетых казаков стрелец, – а наш брат из-за алтына аль деньги службу служи.
Производит это такое впечатление на народ, что, кажись, за Степаном Тимофеевичем пошел бы весь он и все ищущие разгула, а тогда те места были полны такого люда.
Да и сам князь Прозоровский его честит и в трапезу приглашает, да с собой рядом сажает. Степан же Тимофеевич ждет не дождется возвращения послов из Москвы, чтобы развязаться и с войском своим, да с воеводами.
Наконец возвратились послы и объявили: «По указу царскому казакам вины их выговорены и сказано, что великий государь по своему милосердному рассмотрению пожаловал вместо смерти всем дать им живот и послал их в Астрахань, что они вины свои заслужили»…
Но прощеные и отпущенные из Москвы донцы не дошли до Астрахани. За Пензой, в степи, за рекой Медведицей, они напали на провожавших их стрельцов, отняли лошадей и ускакали на Дон…
Нужно было отпустить по указу царскому Стеньку на Дон.
Тот сдал все свои морские струги, всего двадцать одну штуку; остальные двадцать он взял с собой как речные струга, – взял он их будто бы для защиты своей от крымских и азовских татар, – с обещанием возвратить их по миновании надобности. Забрал он тоже с собой пленных персиян, и воеводы оправдывали себя перед Москвой тем, что они-де боялись, «чтобы казаки вновь шатости к воровству не учинили и не пристали бы к их воровству иные многие люди».
Четвертого сентября 1669 года было большим праздником для князей Прозоровского и Львова: они выпроваживали до Царицына Стеньку.
Разин выезжал туда не как простой атаман шайки разбойников, а как князек независимой страны: речные струги его были нагружены товарами, оружием и пушками, также разными запасами. Один же струг отличался от других роскошной отделкой; весь он был увешан персидскими коврами, а все снасти были из шелка. На струге этом находились только гребцы, рулевой и несколько самых близких к нему людей. Пленные персияне находились на разных других стругах. С ним была дочь Менеды-хана, которую он взял себе в наложницы. Сидела она на бархатных подушках, в драгоценной одежде, и поражала не столько своими драгоценными каменьями и жемчугами, как красотою. Была она повелительницею и Стеньки и всех казаков: все глядели ей в глаза, чтобы отгадать ее мысль, ее желание. Бросала она на богатыря, красавца Стеньку, любовные взоры и явно гордилась своим счастьем, в особенности при мысли, что, прощенные великим государем, едут они на покой. И мечтает персиянка о том, как она будет счастлива с ним, в особенности пойдут у них дети… и при этой мысли она чувствует, что у нее внутри что-то бьется… у нее показываются слезы умиления… Но Стенька и казаки на радостях, как только исчезает из глаз Астрахань, начинают есть, пить, петь и плясать.
Попойка и гульба идет несколько часов. Но вот выступает домрачей и начинает играть и петь: все умолкают, а Стенька стоит и вслушивается в песню. Казак поет:
Ах ты матушка, Волга-реченька,
Дорога ты нам пуще прежнего,
Одарила ты сиротинушек
Дорогой парчой, алым бархатом,
Золотой казной, жемчугами, камнями…
И в долгу-то мы перед матушкой,
И в долгу большом перед родненькой…
– Врешь! – кричит Стенька. – Много ты мне, матушка Волга, дала серебра и золота, и всякого добра, наделила честью и славою, так и я отблагодарю… отдам тебе что ни на есть дорогое моему сердцу, и люби ты ее, как я люблю…
Схватил он мощными руками ханскую дочь и, пока его товарищи очнулись, бросил ее в волны Волги…
Красавица сразу захлебнулась и пошла ко дну, а струг, рассекая волны и покачиваясь, поплыл быстро вверх по течению, так как ветер дул сильно в паруса.
Отрезвившись на другой день, Стенька ужаснулся своему поступку, возвратился назад, сам бросался в воду и нырял, но по пословице: что в воду упало, то пропало.
Все прежние его мечты, что он возвратится на Дон, заживет с братом Фролом миролюбиво (о жене своей, казачке, он не думал) и в семейном счастье, сразу разбились. Он сделался мрачен и запил.
По дороге они останавливались у сел и, по тогдашнему выражению, учиняли дурости и воровство.
Медленно шли они и только к Покрову подошли к Царицыну. Приказ был – не впускать казаков в город, но у воеводы Унковского не было столько войска, чтобы воспрепятствовать Стеньке войти с его казаками в город закупить сани, так как наступили морозы.
Впустили казаков. Чтобы удержать их от пьянства, Унковский велел продавать водку по двойной цене; а когда два казака позволили себе грабеж, он задержал у одного пару лошадей с санями и хомутами, у другого – пищаль.
Казаки прибежали к Стеньке, поселившемуся у купца Федьки Сидорова, ходившего с Усом в Ферапонтов монастырь, и принесли ему жалобу на воеводу.
Стенька рассвирепел: велел тотчас, чтобы Федька пошел с ним разыскивать воеводу.
С большой толпой казаков двинулись они к воеводскому двору и стали вламываться в его палаты. Воевода выскочил из окна и спрятался куда-то.
Стенька искал его по всем хоромам, но, не найдя, отправился в церковь, где он осматривал даже алтарь.
В церкви шла обедня, и там молилась в это время купчиха Алена: она стояла на коленях, делала поклоны, не обращая внимания на шум казаков.
– Кто это? – спросил Стенька Федюшку.
– Великая черница – дома расскажу.
Не найдя здесь воеводы, Стенька возвратился домой; Унковский, когда все успокоилось, отправился в приказную избу.
Не успел он войти туда, как явился казачий старшина, запорожец.
Обругал он воеводу и даже потрепал у него бороду; в это же время появился в избе Стенька.
Дело обошлось довольно миролюбиво: воевода заплатил казакам за хомут, сани и лошадей, но при этом Стенька молвил:
– Коли ты станешь впредь нашим казакам налоги чинить, так тебе от меня живу не быть.
После этого Стенька возвратился домой и за обедом выслушал рассказ о великой чернице, о грамоте к нему, Стеньке, от Брюховецкого и как они шли с Усом освободить Никона, да тот отказал.
– Сегодня же, как стемнеет, веди меня к ней, – задумчиво произнес Стенька. – Но что бы она не испугалась, ты, Федька, пойди и скажи, что я буду к ней.
– Пущай придет, – молвила инокиня, когда Федька явился к ней, – только один с тобою, но без молодцев своих.
Вечером Стенька с Федькой Сидоровым прокрадывались к дому инокини, и когда постучали в ворота, им открыл двери Жидовин.
Войдя в избу, Стенька перекрестился иконам и пошел под благословение к хозяйке. На ней была одежда монахини, на голове клобук, а на груди крест, осыпанный драгоценными каменьями, – подарок царевны Татьяны Михайловны.
– Сатане, водяному, а не Богу служишь ты, – крикнула она со сверкающими глазами, отдернув руку, – да, водяному. Слышала, как бросил ты наложницу свою, прекрасную персидскую царевну, в воду водяному… а сегодня, в день Святой Богородицы, ворвался ты в алтарь… Да как тебя земля выносит… Не благословение, а проклятие на твою голову… пущай отныне царевна мучит и преследует тебя…
– Стой… молчи… виноват… каюсь… грешен… И так царевна ночью выплывает из воды и тянет ко мне свои синие руки.
Стенька упал на колени, прильнул лицом к полу и зарыдал.
– Много нужно для твоего спасения! – еще с большим жаром крикнула инокиня.
– Скажи, что должен делать… Раздам все, что имею… пойду ко Гробу Господню… на Иордан… Постригусь… в чернецы пойду…
– Не отмолишь этим грехов, а должен ты положить душу свою за овцы.
– Прикажи…
– Стонет по всему царству, от Урала до Смоленска, от Соловков до Киева, вся Русская земля… Боярские люди точно овцы, а бояре, помещики – точно звери лютые: пьют и сосут они кровь христианскую, бьют холопов и батогами и кнутами, кожу с них сдирают… А земля и душа Богом даны… Коль хочешь искупления, так подыми знамя черной земли, иди освобождать угнетенных и уничтожать притеснителей – и тогда ты положишь душу за овцы.
– Положу я и голову и душу за них, только прости и благослови, великая черница…
– Клянись! Вот крест. – И она сняла с груди крест.
– Клянусь Святым Богом и Богоматерью. – И он поцеловал крест.
– Прощаю и благословляю тебя…
Стенька поднялся и, сильно потрясенный, возвратился домой.
Вскоре Стенька объявил себя против государства: из Москвы в Астрахань ехал сотник с царскими грамотами. Ночью казаки напали на струг, пограбили его, а царские грамоты бросили в воду.
От сотника требовали, чтобы он выдал беглых крестьян, бывших в его отряде. Он отказал.
Узнав об этом, князь Прозоровский послал к нему с тем же требованием.
– Как ты смел прийти ко мне, собака, с такими речами! – крикнул он посланному. – Чтобы я выдал друзей своих?! Скажи воеводе, что я его не боюсь, не боюсь и того, кто повыше его. Я увижусь и рассчитаюсь с воеводою. Он – дурак, трус! Хочет обращаться со мною как с холопом, а я прирожденный вольный человек. Я сильнее его: я расплачусь с этими негодяями…
На другой день он двинулся на Дон, где он уже прежде сделал себе Земляной городок между Кагальниковом и Ведерниковом; перезвал он сюда из Черкасска брата Фрола и жену свою.
Стал сзывать он к себе людей, и в ноябре при нем уж находилось около трех тысяч человек.
Весной 1670 года он явился в Черкасок и почти овладел им: никто ничего не мог с ним поделать; отсюда он двинулся в город Паншин, куда привел ему голутвенных Васька Ус.
Собралось около батюшки Степана Тимофеевича около семи тысяч, и он объявил: идти вверх по Волге под государевы города, выводить воевод и идти в Москву против бояр.
Вскоре загорелся мятеж по всему востоку Руки и слышались в пожарищах, в дыму, пламени и кроволитии имена Никона и царевича Алексея.
Но на побоище слышалось не одно лишь имя Стеньки, было еще несколько других, из которых не менее гремели имена Харитонова, Федьки Сидорова и Алены, еретички-старицы.
Шли даже слухи, что Никон с царевичем да с батюшкой Степаном Тимофеевичем идут освобождать крестьян и наказать воевод и бояр.
Хотел Стенька положить голову свою за овцы, но образ несчастной персиянки не оставлял его, и он, отвергнув брак, венчал казаков, обводя их с невестами вокруг дерева, причем пелись только свадебные песни.
«Коли я, да атаман, совершил такой грех, – думал он, – так пущай мы все грешны».
Когда же боярство узнало, что в лагере Стеньки произносится имя Никона, они передали об этом царю, и Никона еще крепче стали запирать в келью и разобщили со всем светом.