bannerbannerbanner
Патриарх Никон. Том 2

Михаил Филиппов
Патриарх Никон. Том 2

Полная версия

XIX
Бегство Никона

В Новом Иерусалиме творится что-то необычайное. Домашний штат Никона и в Новом Иерусалиме невелик: два крестника его – евреи, Афанасьев и Левицкий, с женами; другой крестник Денисов, из немцев рижских; Трофим (слесарь) с женою; поляк Ольшевский и Кузьма, с которыми он жил в Крестовом и, наконец, зять его Евстафий Глумилов.

Последний был женат на сестре Никона, которую он носил на руках, когда был еще мальчиком. Сделавшись патриархом, Никон не постыдился крестьянина-зятя и приблизил его к себе, не давая ему никакого общественного назначения, и он заправлял лишь частными его делами.

Крестники его, Афанасьев и Левицкий, заведовали работами по монастырю, а Денисов был пожалован в боярские дети и заведовал отчетностью монастырскою, как человек честный и бескорыстный.

В этой-то дворне стали к чему-то готовиться. Все укладывали в походные тюки свои пожитки и приготовляли походную провизию: хлеб, сушеную рыбу и тому подобное.

Приготовления эти делались хотя поспешно, но втайне от монастырской братии.

Вся дворня была встревожена неожиданностью, но явно была довольна походом, хотя не знала, куда и зачем.

Недовольны были только два еврея и слесарь, так как они имели жен, как видно, не входивших в походный штат, и притом вопрос о том, взять ли еще евреев с собою, не был патриархом решен.

Евреи поэтому шушукались между собою многозначительно.

Ольшевский сильно хлопотал об укладке патриарших вещей, а кузнец не знал, как и что взять с собою, так как распоряжение не было сделано, какой экипаж пойдет в дорогу.

Патриарх же заперся с игуменом и строителем обители Аароном и вели длинную беседу.

Это выводило из терпения всю его дворню.

– Альбо то можно, – ворчал поляк, – не говорить, в чем мы поедем… Налегке, – сказал он. А ризы-то нужно взять… а митру… а посох… а крест… Надея на Бога, нас будут встречать с крестами и образами… а мы и облачимся и будем народ благословлять.

– Авжежь, – процедил сквозь зубы Михайло, – колы мы въедимо в какой город, буде трезвон с колокольни, и монахи вси на встричу, як саранча высыпят.

– А мне-то что брать? – недоумевал кузнец.

Является вдруг боярский сын Денисов.

– А вот что, – говорит он. – Патриарх приказал уложить в тюки одно белье, да кое-какие бумаги… поедем мы все верхами.

– Как верхами? И патриарх? – восклицают голоса.

– Да, и патриарх. Ночью, как братия заснет, всех казачьих лошадей оседлать и навьючить, и все – в путь… Только жидам не говорите… слышите?

– Альбо то можно? Патриарх, да на коне.

– Дурень ты, – прерывает его Михайло, – чи Христос на осли да не выезжав?..

– И то правда… и мы вступим в город на конях… и то добже, – успокоился поляк.

Но не утерпел он, забрал все облачение патриарха и, сделав огромный тюк, объявил, что он готов идти сам пешком, но без облачения-де патриарх не патриарх.

Наконец настал вожделенный час: иноки легли спать, и огни потухли.

Зять патриарха Евстафий, рослый, красивый мужчина, с добрыми голубыми глазами, появился в патриаршем отделении и скомандовал: переодеться всем в казачью одежду, хранившуюся у них в чулане, вооружиться по-казачьему, а все изготовленные тюки навьючить на лошадей.

– Поедут следующие, – заключил он, – патриарх, я, Ольшевский, Денисов, Кузьма кузнец и Михайло.

– А жиды и слесарь? – спросил Михайло.

– Пущай здесь остаются. Коней у нас казачьих семь: шесть пойдут под седоков, а седьмой – под патриарший вьюк.

– Моя взяла! – крикнул радостно Ольшевский. – Альбо то можно, чтоб без облачения… надея на Бога…

Появился сам патриарх: глаза его были заплаканы, но лицо спокойно.

Он велел принести казачью одежду, сбросил подрясник и рясу и торопливо переоделся. Волосы он подобрал на голове, связал их и накинул на голову казачью большую шапку.

Одежда переменила его вид: из величественного святителя он преобразился в гиганта-казака.

– О це бы був добрый гетман, – процедил сквозь зубы Михайло.

Когда вся свита была готова и доложили Никону, что и лошади навьючены, он опустился в своей келье на колени, положил несколько земных поклонов, поцеловал икону Спасителя, висевшую в углу, и твердыми шагами вышел.

Лошади, все поодиночке, были выведены из монастыря и дожидались за оградою.

Никон и приближенные его вскочили на коней и сначала шагом отъехали от обители, но вот Никон перекрестился, поклонился святой Воскресенской церкви и помчался на юг…

Все последовали за ним.

На другой день утром Гершко и Мошко, а по крещении Афанасьев и Левицкий, встали рано и повели между собою беседу:

– Заспались все, – сказал Гершко.

– Какой там заспались, – успехнулся Мошко. – Они теперь тютю… Проснулся я ночью… вышел… вдруг вижу: сам патриарх, как разбойник, в казачьем: шабля и пистолет у пояса… Да и Михайло, и Денис, и Микола лях, и кузнец, – вси, вси як есть, как казаки… и до лясу…

– Ой вей мир, моя бидная головушка, – завопил Гершко. – Получал я по десять карбованцев в мисяц от Стрешнева, да десять от лекаря Данилова… Данилова… царского лекаря… и був я здесь за шиша… А тут вин сив на коня, да до лясу… Ой! ой! що буду робыть.

– А я, Гершко… а я… я був тоже шишом… да у химандрита Павла… да у митрополита Пятерых… да у Морозова…

Значит двадцать пять карбованцев и тиждень… Що буду робыть…

– Бачишь, Гершко, у меня конь и конь добрый… а у тебя возок… запряжем, и фур-фур на Москву… Там мы до царского лекаря…

– А завтра шабаш, – прервал его Мошко.

– Шабаш?.. Будем с лекарем справлять.

– Як, во дворци?..

– Во дворци… что ж?., и Шмилек справляе… Вин хоша Данилов, а все же вид наших:…вин такий православный, як мы з тобою… Дают гроши – и добре… Бачишь, коли б гроши не платили, так було б фе!.. А за гроши, так я на мечети за муллу, як кот, буду мяукать…

Гершко и Мошко побежали стремглав на конюшню, запрягли лошадь в маленькую повозчонку и помчались в Москву.

Ехали они весь день с роздыхами, и когда шабаш уж наступал, то есть когда настал вечер, они въехали в город.

Усталая их лошаденка едва передвигала ноги, но они бичевали ее и дотащились до дворца.

Лекарь Пинхус Данилов, познакомившись с царем во время смоленского похода, сделался его придворным врачом и жил во дворце, где был Аптекарский приказ.

Пинхус Данилов был честный человек и вполне заслуживал доверие царя, но имел слабость вмешиваться в политику, и в борьбе бояр с Никоном он стал на стороне бояр. Считая патриарха тираном, он воображал, что служит верную службу царю, если он низложит его и этим выведет Алексея Михайловича из его железного влияния. Гершко и Мошко, подъехав к аптекарскому отделу, остановились у ворот, и оба вошли туда.

Они велели о себе доложить боярину Данилову.

Аптекарский служка побежал с докладом и несколько минут спустя он повел их к кабинету лекаря.

Подойдя к массивным дверям, служка впустил их туда.

– Шалем-алехом[27], – встретил их хозяин в собольей шапке, не боярской, а жидовской.

– С шабашем, реб! – воскликнули оба.

– Звиткиля?

– 3 монастыря, – ответил Гершко.

– А що там патриарх? – допрашивал лекарь.

– Вин тютю, – вздохнул Мошко.

– Яктю-тю?

– Тю-тю, – вздохнул Гершко, – утик на коне… да из ним вся дворня, – пояснил он.

– А куда?

– А куда, як не до лясу, альбо до Киева к казакам. Вин точно як гетман, при шабле, при пистолете, – заголосил Мошко.

– Ой! ой! ой! – взялся за голову Данилов. – То-то буде гвалт… то-то буде гешефт… то-то бояре злякаются…

Лекарь схватил соболью шапку с головы и бросил ее о пол.

– Я до царя… в погоню за ним… Ой, ой, ой, що буде…

Он торопливо оделся и, уходя, шепнул им:

– Шабаш уж здесь справляйте… помолитесь, а я тим часом приду, и мы кидишь зробим и повечеряем: рыбу с перцем… гугель и цимес буде… Да я царю о вас скажу… вот и наградит.

– Будем за вас, реб Пинхус, Бога молить.

Данилов побежал во дворец с постельного крыльца. Ему сказали, что царь собирается ужинать. Но он велел доложить, что по очень важному делу.

Царь встревожился – приход к нему в необычайный час лекаря означал что-то недоброе.

«Уж не заболела ли царица, аль кто из детей, аль царевны-сестрицы», – подумал он и велел тотчас его ввести к себе.

– Никон! Никон бежал, – задыхаясь, произнес лекарь.

– Кто тебе сказал?.. Это ложь, неправда…

– Как неправда, ваше величество, приехал из монастыря Мош… Гер… шо я кажу, Афанасьев и Левицкий, служки патриарха… Кажут, в казачьем патриарх…

– Лгут они, не верь… Ты вот пойди, да прогони их обратно в монастырь. Выехал патриарх по моему указу, да завтра и возвратится… Да накажи им: вздор не молоть, коли спины целы.

– Як же, ваше величество… воны кажут, что на тойре… на Евангелии присягнут, що то правда.

– Я говорю, что лгут… и ступай с Богом. Спасибо за добрую службу… да им-то не забудь сказать: пущай не болтают, а едут тотчас домой, да чтоб духа их не было на Москве… Слышишь?

– Слушаюсь, ваше величество.

– Да и ты никому не болтай, как патриарх да бежал? Аль мы его истязали? аль пытали? аль иное делали?.. Теперь ступай…

Царь подал ему благосклонно руку, тот ее поцеловал.

– Вей! вей!., що мы наробыли, – завопил Данилов, влетая в свою комнату. – Садитесь на свой виз, да до дому.

– Як то можно, реб? В шабаш? – ужаснулись оба.

– Що ж робыть? Царь наказал: пущай-де едут тотчас до дому.

– Кинь наш ничого не йв, – заплакал Мошко.

– Да и мы ничого не йлы…

 

– Не йлы?.. Вернитесь пишки… а по дорозе, в кабаке, и йсты будете, – успокаивал их лекарь. – Царь казав, щоб духу вашего не было в Москви, да щоб молчали: патриарх-де по царскому указу уихав.

– Ой! вей! що мы наробыли, – заголосили оба.

– Уж мы, реб Пинхус, коня у вас заставим, а мы пишки… Ким, Гершко, – крикнул Мошко, поспешно схватив товарища за руку и уводя его.

– Щоб тому светлейшему не было ни дна ни покрышки, – ворчал последний, уходя.

Едет святейший всю ночь проселками, и к утру они расположились в лесу отдохнуть и покормить лошадей.

Как простой казак, Никон ложится на траве под деревом и сладко засыпает. С непривычки верховая езда сильно его разбила.

Спит он несколько часов и, проснувшись, требует поесть.

Скудная трапеза кажется ему такой вкусной, и он, насытив голод, творит молитву и велит двинуться в дальнейший путь.

В то время как святейший собирается сесть на коня и поправляет свои волосы на голове, в кустах два глаза на него глядят, а драгун, которому они принадлежат, произносит про себя:

– Он, не ошибся…

Воина этого, когда он приближался, никто не заметил из свиты Никона – все от усталости спали крепким сном.

Но едва только тронулся Никон со свитой в путь, как следовавший за ними драгун поспешил через лес и вышел в поле. Там стояло человек десять драгунов, сильно вооруженных и один из них в блестящей одежде воеводы.

– Боярин, – обратился к нему драгун, – я не ошибся – это не казаки, а сам патриарх и его свита.

– В таком случае нам нужно за ним следить… Мне кажется, патриарх заночует где-нибудь в избе, – тогда мы и заберем их сонных…

– Как прикажешь, боярин.

Отставая от патриарха на несколько верст, они так следили за ним весь день.

К вечеру, как и предсказывал начальник отряда, Никон вынужден был, для того чтобы дать отдых и лошадям и людям, заехать во встретившееся село.

Здесь они остановились в первой же избе, куда их впустили. Лошадей развьючили, проводили и дали им есть, а люди тоже поели и легли отдохнуть.

Патриарху уступлена изба, и он расположился там на покой.

Вскоре все погрузились в глубокий сон.

Ночью вдруг просыпается Никон: слышен топот лошадей, стук оружия…

Он прислушивается: какой-то голос требует, чтобы отворили ворота.

Никон поспешно выходит.

– Да что, – кричит поляк, – альбо то можно… точно кепи… точно разбойники… Им говорят, казаки здесь… а он «по царскому указу»… Да и мы по указу… проваливай, служивый, коли не хочешь пули в лоб… Мы, надея на Бога… джелебы не…

– Что за шум? – раздался громкий голос патриарха.

– По указу государеву, святейший патриарх, – раздается голос за воротами.

– Святейший патриарх… по указу государеву… измена, – произносит удивленно Никон.

– Прикажи, святейший, и мы искрошим их, – раздается голос поляка. – Аль мало нас? Все ляжем костьми… Джелебы их была сотня, а то десяток… Я и сам пойду… Прочь от ворот…

– Крови не проливать, меча не обнажать! Христос сказал Петру: «Кто обнажит меч, тот падет от меча». Кто ты, дерзающий тревожить мирный сон патриарха?..

– Окольничий государев, Богдан Матвеев-Хитрово, твой богомолец, – по указу царскому.

– Отворить ворота царскому послу! – величественно произносит Никон. – Послушаем царский указ…

Один из свиты открывает ворота, остальные стоят с пистолетами в руках.

– Чего хочет от нас великий государь? – обращается он к спешившемуся Хитрово.

– Святейший патриарх, великий наш государь просит тебя возвратиться в свою святую обитель и сказать: от чего ради ты бежал.

– От гнева его. Я отряхаю прах моих ног, по Святому Писанию. И кто может запретить мне ехать, куда я хочу? Не раб же я?..

– И царь и царица умоляют тебя возвратиться и не оставлять их своим благословением.

– Я всегда молю за них Бога и благословляю их ежечасно; но бегу я от ярости крамольников-бояр, – так и скажи великому государю… Я удаляюсь в Киевскую лавру… и там кончу дни свои, как и многие иные подвижники.

– Не могу, святейший патриарх, без тебя возвратиться, – или поезжай мирно назад, или я должен употребить силу?..

– Силу?.. Против патриарха… силу против святителя… И держит тебя земля над собою?.. Достоин ты смерти.

– Что ж?.. Вели казнить, святейший… я без оружия… вот и меч… А все без тебя не уеду…

Он бросил меч и пистолет в сторону.

– Прости… ты раб… слуга… исполняешь приказ самодержца… повелителя… Бери свой меч… бери оружие… я последую за тобою… Но ты скажи ему: коль я б хотел, так и тебя и твоих воинов не стало бы в минуту единую… Вся Русь пойдет за мною, как один человек… Эй! люди… тревогу… Пущай православные христиане увидят своего патриарха… патриарха Никона… Николай! – облачение… крест… Я облачусь, а крест и икона – мое оружие против врагов моих.

Свита его стреляет в воздух, огромное село в несколько минут является к избе и, узнав, что патриарх приехал, приходит в религиозный восторг.

Никон переодевается и выходит во всем облачении.

Многосотенная толпа падает на колени, плачет, лобызает его руки, ноги, одежду.

Никон говорит с народом со слезами на глазах, учит его вере и любви…

Рассветает. Он сбрасывает облачение, надевает патриаршую свою одежду, велит достать простой воз и, сопровождаемый народом, своею свитою и драгунами с Хитрово, возвращается в Новый Иерусалим.

Народ провожает его до другого села. По всей дороге, узнав о его шествии, из сел выходит к нему и духовенство и крестьяне, с иконами и хоругвями…

У ворот обители окольничий Хитрово спрашивает его:

– А царю что передать, святейший?..

– И мое благословение и мою любовь… Пущай не гневается и помнит: глас народа – глас Божий…

XX
Земская смута в Москве

Патриарх Никон недаром разошелся в первый раз с царем по вопросу о медных рублях, выпущенных еще в 1656 году.

В последующие два года, пока дела наши в Польше, Литве и Малороссии шли хорошо, эти рубли ходили как серебряные: но неудачный поход наш под Ригу, гибель нашей кавалерии под Конотопом, катастрофа чудновская и поражение Хованского сразу понизили ценность этого рубля.

Сделалась страшная дороговизна. Указы, запрещавшие поднимать цены на необходимые предметы потребления, не действовали, и люди стали умирать с голоду.

Главное зло в этом случае было то, что явилось много поддельной монеты, и рубли эти в Малороссии и Белоруссии до того потеряли цену, что их перестали совсем принимать.

Подделки же шли не только извне, но и у себя дома.

Хватали и пытали людей, и получался один ответ:

– Мы сами-де воровских денег не делаем, берем у других не знаючи.

Между тем серебряники, котельники, оловянишники, жившие прежде небогато, внезапно построили себе деревянные и каменные дома, стали сами носить богатую одежду и поделали женам платья по боярскому обычаю, обстановку домашнюю делали богатую, не жалея денег; а сынки их сновали по Москве в дорогих санях и тележках, на лихацких лошадях, или бахма-тах, как их тогда называли.

Причины такого быстрого обогащения вскоре обнаружились, когда при обысках у них отыскивали и медь, и формы, и инструменты для отливки монеты и чеканы.

Преступников казнили смертью или отсекали у них руки и прибивали к их домам, а дома отбирали в казну.

Если бы так было поступлено с одним или с другим, то было бы тоже страшно; а то в короткое время отрубили по всему государству семь тысяч голов и пятнадцать тысяч рук…

Из такого большого числа не без того, чтобы не было много невинных.

Ужас и негодование овладели и Москвою и областями, тем более что слухи носились, что богатые откупались от беды, давая большие взятки царскому тестю, Илье Даниловичу Милославскому, и царскому дяде по матери, Матюшкину. В других городах преступники откупались, давая взятки воеводам и приказным людям.

Для рассмотрения приема и расхода меди и денег на денежных дворах приставлены были лучшие московские головы и целовальники – из гостей и торговых людей, и, казалось, люди они честные и достаточные; но и они оказались ворами: покупали медь в Москве и Швеции, привозили тайно на денежные дворы и вместе с царской медью приказывали из нее делать рубли и отвозили их к себе домой.

Стрельцы, занимавшие в монетном дворе караул, донесли об этом своему голове Артамону Сергеевичу Матвееву; мастера монетного двора заявили об этом тоже в приказе Тайных дел.

Царь рассердился и велел произвести следствие, и, к ужасу его, виновные под пыткой показали, что Матюшкин и Милославские были с ними заодно.

Царь велел отставить от должностей обоих: и дядю и тестя.

Москва однако ж не была этим довольна: семь тысяч голов, варварски у обыкновенных смертных отрубленных, требовали более строгих мер и против царских родственников, – тем более что москвичи помнили, что Морозов и Милославский избегли кары народной и в 1648 году.

Раздавался всюду глухой ропот, и после Светлого воскресенья, в 1662 году, пошли слухи, что будет-де в Москве гиль, что народ собирается на Илью Милославского, на гостя Шорина и на Кадашевца – делателей фальшивых монет.

Говорилось это не тайно, а громко, и бояре не принимали никаких мер, как будто это не касалось их. Нужно в этом случае полагать, что с падением у царя в это время авторитета Милославского, вероятно, партия Хитрово и радовалась, что Милославские погибнут.

Он и Матвеев увезли поэтому Алексея Михайловича в Коломенский дворец и в самом селе расположили сильный стрелецкий отряд, оставив Москву на произвол судьбы.

В двадцатых числах июля в Москве пошли слухи, что из Польши кто-то привез печатные листы, в которых говорится, что сам Ртищев затеял медные рубли, да и сам фабрикует их…

Поговорили, поговорили, тем и кончилось.

Двадцать пятого июля, утром, на Сретенке, у земской избы, собрались мирские люди потолковать о новом налоге правительства по пятинной деньге.

Многие из торговых и промышленных людей жаловались миру на бедственное положение народа, как в это время проходят от Никольских ворот по Сретенке несколько человек и кричат:

– На Лубянке у столба письмо приклеено…

Вся толпа мирских людей, с головами и сотскими, бросилась поглядеть, что за письмо на столбе.

К столбу приклеена была бумажка, и на ней написано:

«Изменник Илья Данилович Милославский, да окольничий Федор Михайлович Ртищев, да Иван Михайлович Милославский, да гость Василий Шорин»…

О письме этом сретенский сотский Григорьев дал знать в Земский приказ, и оттуда прискакали на Лубянку дворянин Ларионов и дьяк Башмаков: они сорвали письмо.

Толпа пришла в негодование и зашумела:

– Вы везете письмо изменникам!

– Письмо надобно всему миру!

– Государя на Москве нетути!

– Православные христиане, – точно колокол загремел стрелец Ногаев, – постойте всем миром; дворянин и дьяк отвезут письмо к Милославскому, и там это дело так и изойдет…

Мир бросается догонять Ларионова и Башмакова; нагнали их, Ларионова лошадь схватили и за уздцы и за ноги, и кричали сотскому Григорьеву:

– Возьми у него письмо, а не возьмешь, так побьем тебя каменьями.

Григорьев вырвал письмо у Ларионова, и толпа с торжеством двинулась назад на Лубянку к церкви преподобного Феодосия.

Стрелец Ногаев тащил Григорьева за ворот, другие подталкивали его.

У церкви Ногаев влез на лавку и прочитал вслух письмо, причем крикнул, что надобно за это всем стоять.

С Лубянки народ подошел к земскому двору; тут поставили скамью и требовали, чтобы Григорьев влез на нее и читал, но тот отказался. Тогда Ногаев опять прочитал народу письмо с одной стороны; но другой стороны не мог он разобрать, и народ заставил прочитать письмо какому-то подошедшему в это время подьячему.

Григорьев этой сумятицей воспользовался и улизнул, приказав своему десятскому Лучке Жидкому не выдавать толпе письма.

Десятский хотел было отнять от них письмо, но толпа разделилась на две части: одна бросилась для расправы с Шориным, другая двинулась в Коломенское село, к царю.

Ничего не зная, что натворили бояре в Москве казнокрадством, рублением рук и голов, Тишайший наслаждался в Коломенском селе благорастворенным воздухом, псовой и соколиного охотой, а в этот день он, к всему этому, праздновал еще день рождения шестой царевны Феодосии.

Дворец не был еще в это время перестроен и не был еще тем «восьмым чудом света», как назвал его в стихах своих, поднесенных царю, пиит борзый Симеон Полоцкий. Переделка его началась четыре года спустя после низложения Никона; но тем не менее дворец был велик и грандиозен, в чисто русском стиле, и не был еще особенно стар, так как двадцать два года перед тем пересооружен царем Михаилом Федоровичем. Село это лежало всего в семи верстах от Москвы, на берегу Москвы-реки, и утопало в зелени фруктовых садов и рощ. Цари любили здесь проводить лето, тем более что можно было заниматься и псовою и соколиною охотою. Алексей Михайлович особенно любил это село, и, удаляясь сюда, он забывал тяжелые заботы, интриги и дрязги…

 

И теперь он был в духе. На праздник съехались не только родственники, но и другие бояре; даже тесть Илья Данилович, несмотря на опалу, был приглашен на праздник. Царь был в придворной церкви у обедни и, стоя у окна, усердно молился. Выглянув нечаянно в окно, он удивился: народ большой массой шел во дворцовый двор: все были без шапок, но громко шумели, и в церковь долетали имена Ртищева и Милославского. Царь догадался, в чем дело, и стоявшим за ним боярам этим он приказал тотчас удалиться в покои царицы и там спрятаться, – так как терем считался для народа неприкосновенной святыней.

Царица, больная от родов, лежала в постели, как вдруг докладывают, что царь прислал ее отца и Ртищева, чтобы она их спрятала у себя.

Тогда все боярские и царские хоромы строились затейливо, со сложной системой коридоров, потайных кабинетов и чуланчиков, и царица велела туда спрятать отца и Ртищева.

Но сама испугалась сильно; а весь терем заголосил, завыл, забегал, – точно боярынь режут и жгут.

Между тем шум народа, ворвавшегося в дворцовый двор, становился все грознее и грознее, и толпа, приблизясь к крыльцу, требовала царя.

– Идемте к народу, нечего делать. Не дослушаю и обедни, – произнес хладнокровно Алексей Михайлович и двинулся вперед из церкви.

Бояре и родственники пошли за ним. Все были без оружия, так как, по обычаю, в церковь с оружием никто не смел входить.

Государь вышел на крыльцо.

Впереди всех стоял Лучко Жидкий и держал в шапке письмо.

Нижегородец Мартын Жедринский, стоявший здесь, взял это письмо и поднес царю:

– Изволь, великий государь, вычесть письмо перед миром, а изменников привесть перед себя…

– Ступайте домой, – спокойно произнес Алексей Михайлович, – а я, как только отойдет обедня, поеду в Москву и в том деле учиню сыск и указ.

Гилевщики схватили его за платье и за пуговицы, и раздались голоса:

– Чему верить?

– Дай клятву…

Алексей Михайлович улыбнулся и произнес:

– Клянусь Богом и даю вам в том руку…

Стоявший вблизи его гилевщик перебил с ним руку.

– Теперь по домам! С Богом, – крикнул народ, весело бросившись в обратный путь.

Едва народ разбрелся, как государь послал в Москву храброго князя Хованского водворить там порядок, а сам сел обедать, чтобы после трапезы с боярами и стрельцами ехать в Москву.

В Москве в это время гилевщики, направившиеся к дому купца Шорина, ворвались в хоромы и разграбили их.

Хозяина самого они не нашли – он успел уйти в Кремль и спрятался в доме боярина князя Черкасского, любимца Москвы.

Захватили они однако ж пятнадцатилетнего сына Шорина, пригрозили ему показывать, что его отец-де бежал в Польшу с боярскими грамотами. Между тем толпа все более и более росла: день был хороший, не рабочий по случаю рождения царевны, и народу высыпало к дому Шорина видимо-невидимо. И вот, когда эта многочисленная толпа собиралась двинуться в Коломенское, не столько ради мятежа, как поглядеть в праздник на своего батюшку-царя, да подышать в селении свежим воздухом, – появился князь Хованский.

Он обратился к гилевщикам и уговаривал их разойтись, объявляя, что государь, как только пообедает, двинется в Москву творить суд над преступниками.

В ответ ему из толпы закричали:

– Ты, боярин, человек добрый, и службы твоей к царю против польского короля много. Нам до тебя дела нет, но пусть царь выдаст головой изменников бояр, которых мы просим.

Хованский поскакал обратно в Коломенское село, и вслед за ним двинулся народ.

Гилевщиков было не более двухсот человек, и то они не имели оружия, – у некоторых виднелись только палки в руках; остальная почти десятитысячная масса состояла из лиц разного сословия и звания: были даже дети и женщины.

Все это двигалось, в виде прогулки, поглазеть, полюбопытствовать.

По дороге гилевщики встретили возвращавшихся в обратную товарищей, которых царь успокоил, но толпа увлекла их назад. Потом они встретили царского дядю, Семена Лукича Стрешнева; тот выехал от имени царя упросить народ возвратиться в Москву. Стрешнев слишком высокомерно заговорил с толпою, и та погналась за ним с палками, так что, чтобы спастись, Стрешнев должен был вскочить с аргамаком своим в Москву-реку и переплыть с ним на другой берег. Это только и спасло его.

После того гилевщики продолжали путь.

Узнав о приближении народа, царь собрал стрельцов и бояр на площади перед двором своих палат; ему уж подвели было коня, и он хотел было сесть на него, чтобы двинуться навстречу народу, как появились гилевщики, и впереди их сын Шорина.

Мальчик прокричал громко, что отец его-де уехал в Польшу с боярскими грамотами.

Едва Шорин кончил, как со всех сторон раздались неистовые крики:

– Выдай изменников…

– Я, – кротко произнес Алексей Михайлович, – государь, и мое дело сыскать и наказание учинить кому доведется по сыску, а вы ступайте по домам. Дело так не оставлю, в том жена и дети мои порука.

– Не дай нам погибнуть напрасно.

– Буде добром тех бояр не отдашь, так мы станем брать их у тебя сами по своему обычаю!.. – раздались голоса.

Здесь нужно было небольшую толпу гилевщиков, резко отделявшихся от народа, окружить и забрать или перебить; но кто-то вдруг крикнул:

– Бей их!..

Войска с боярами бросились на толпу, рубили и кололи налево и направо.

В ужасе безоружный народ бросился врассыпную: многие хотели спастись, переплывая Москва-реку, но там утонули…

Утонуло сто человек; изувечено, изрублено насмерть более семи тысяч.

Это была, в полном смысле слова, бойня людей, где не разбирали ни пола, ни возраста, ни лиц.

Несколько часов продолжалось это позорное дело. Оставшиеся в живых и попавшие в руки стрельцов отвезены в монастырь, к Николе на У грешу. Следствием суда было вешание, резание рук, ног, языков и ссылка в дальние города.

Царица после этого ужасного дела заболела и пролежала весь год, так что опасались даже за ее жизнь.

Москва долго после этого погрома не могла оправиться и прийти в себя: кто недосчитывался мужа, кто брата, кто сына, кто отца; также много женщин и детей погибло бесследно.

Когда весть дошла к Никону, он несколько недель постился, плакал, сокрушался и служил панихиду по убитым и казненным страдальцам.

Последнее доходило до Москвы, и еще пуще враги его озлоблялись и готовили ему разные козни.

27Мир с вами.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru