Прошло две недели после кулачного боя, и Стрешнев, совершенно выздоровев, сидел в своей опочивальне у окна, и близ него на стуле виднелись приятели его: думный дьяк Алмаз Иванов и Богдан Хитрово.
– Плохо, плохо, – говорил Стрешнев, – казны нетути и дело с концом!.. Царь не дает, говорит: война и на ратных людей надоть, а царская казна почти пустая.
– Народу-то у тебя, боярин, много, – заметил Алмаз.
– Много-то много, да нельзя же жить иначе: люди что скажут… Никита Иванович Романов живет не так, как я.
– Так женись на богатой, – заметил Хитрово.
– На богатой? – удивился Стрешнев. – Да где же они теперь?.. На Трубецкой? Да ведь он скареда: за дочь даст медный грош.
– Есть невеста богатая, – улыбнулся Алмаз, – да не знаю, что дашь за сватовство, а мы с Хитрово дело-то свахляем…
– Говори, а за подарком дело не станет: любого коня… любое оружие выбирай… – обрадовался Стрешнев.
– Ишь ты расходился: любого коня… аль меч кладенец… Дашь ты не то, коли высватаем, – расхохотался Алмаз, осклабив белые свои зубы.
– Ну, говори, не мучь… говори… кто ж невеста?..
– А царевна Татьяна Михайловна…
– Да ведь она мне троюродная… Правда, невеста хоть куда… Но царь что скажет, а поп Берендяй…
– Да, лакомый кусок, – заметил Алмаз. – Ведь царевна Татьяна Федоровна, сестра царя Михаила, все оставила ей: и вотчины, и села[29], и всю-то богатую свою движимость, да и отец, и царь наградили ее, что станет не только на ее век, но и на век ее детей.
– Оно-то вальяжно, – заметил Стрешнев. – Но доселе я называл ее: сестрица Таня, а тут вдруг «жена»… Люблю-то очень сестрицу… да и прекрасна она… но увы и ах, выйдет ли за меня? Ведь меня-то она не раз за уши драла, как, бывало, я ненароком в их девичью попаду, покалякать с сенными девчонками… аль за вихры отдерет… а теперь вдруг жена… Полно, Алмаз, шутки ты шутишь…
– Не шучу я шутки, не оставаться же такой красавице, да с состояньицем, да царской сестрице, в Христовых невестах. Не хочет царь родниться больше с рабами… так ты же сам из царских, – отец-то твой дядя царю Михаилу.
– Оно-то так… ну вот и высватай… А красавица Татьяна Михайловна первая в Москве, да умница какая… Да только страшно, откажет… тогда ведь посрамление одно.
– Нужно так сбоку… не прямо… Вот попроси Хитрово, он с тетушкою Анной Петровной своею, а ты с царицей… Коли возьмется царица, все пойдет как по писаному… И умница царица, и знает норов царевен, как с кем что нужно… А царевна уж в таких годках, что и пора… ты же, боярин, первый здесь жених: и молод, и казист, да вотчин и поместьев видимо-невидимо. Поклонись же Хитрово.
– Отчего же, – сказал Хитрово, – коли можно удружить и службу сослужить, так я и в огонь и в воду. Еду теперь же домой и тетушке скажу, недаром же она и первая сваха, она и с Анной Ильиничной Морозовой покалякает, а там и с царицей.
Когда тетушка Хитрово узнала, что забубенный Стрешнев желает жениться, да еще на царевне, она тотчас велела заложить свой рыдван и поехала к Анне Ильиничне.
Анна Ильинична немедленно поехала с нею к царице, так как она слышала от нее, что нужно Стрешнева женить, да поскорее.
Явились свахи к царице, и та обрадовалась приезду сестры и свояченицы. Усадила она их в своей опочивальне, велела принести меду и романеи и давай с ними калякать.
– А что твой Борис Иванович? – спросила она сестру.
– Скрипит, – молвила та. – Опосля, значит, похода кости не на месте… старенек стал… кряхтит, что ни на есть, точно баба.
– Старость не радость, – поддержала ее Хитрово.
– А что князь-то Семен Андреевич Урусов да князь Никита Иванович Одоевский?
– Живы-живехоньки и богомольцы твои, царица милостивая, – сказала сестра ее. – Князь Никита Иванович с твоею помощью оправился; умерло-то у него от моровой из дворни двести девяносто пять, а осталось пятнадцать…
– Да, – вставила царица, – нагнали ему вновь из дворцовых сел триста душ, да царь поместьями пожаловал во вновь-то присоединенных областях: в Малой и Белой Руси.
– А князь Семен Андреевич уж очинно обижен… обойден, – заметила Хитрово.
– Царь-то им не совсем… Ведь, дорогая свояченица, новгородские дворяне и дети боярские били на него челом, что он бил их булавою и ослопьем до умертвия, а иных велел бить плетью и кнутом на козле без пощади… иных собирали вешать… Нужна ему рыба, выпустит у дворян-литвян пруды и берет рыбу руками. В церквах позабирали утварь, снимали колокола, иконы, а в костелах – срывали ризы с образом, у помещиков позабирали лошадей, и кареты, и коляски[30]. Царь на него и осерчал. Да и гетман Сапега отписал царю: дескать, коли б не князя Урусова погромы, под высокую царскую руку пошла бы вся Литва.
– Нечто это взаправду, царица милостивая, – скривила от злобы рот Хитрово. – Родич он наш, вот и поклепы на него святейшего.
– Бога не гневи, свояченица ты моя, весь свет это баит, да и самому царю новгородцы били челом о сыске. Правда, святейший в думе перечит, говорит: довольно-де и Хитрово, и Одоевские, и Урусовы царем одарены, но о поклепах и слыхом не слыхала, и видом не видала. Что же, по-твоему, и то хорошо, что он-то, Урусов, в посте мясо жрет? Говори, говори…
– Ахти! – ужаснулась Хитрово.
– Да, да, жрал и не околел…
– Коли так… так бы и сказала, царица многомилостивая.
– Но довольно об этом, – торжествовала царица. – Слыхали ли вы, родненькие, об Родивонушке-то?
– О каком? – прикинулась Хитрово ничего не ведающей…
– Да об озорнике-то… троюродном… Стрешневе… Да ведь и твой-то сынок был с ним на кулачном… Срамота одна: окольничий и в кулачный, и с кем? С сыном купецким…
– Женить надоть. – вставила Хитрово.
– Женить… знамо… да невесты не валяются, ведь царский он троюродный… Где же ему и невеста здесь под стать? Нужно, чтобы и род был, да и приданое по-царски.
– Таких здесь и нетути, – заметила сестра царицы.
– А отыскать бы можно, – как бы про себя произнесла Хитрово.
– Говори, говори, милая свояченица; да мы уж и с княгиней Долгоруковой, и с княгиней Черкасской перебрали всех, и ни одна не подходяща: одна стара, другая молода, одна хороша, да без приданого, одна с приданым, да не хороша, как темная ночь: аль горбата, аль курноса, аль ряба. Вот вам, родненькие и все-то московские невесты.
– А все отыскать можно, – стояла на своем Хитрово.
– Коли можно, так говори и не мучь ты мое сердце.
– А коли скажу, не осерчаешь?
– Да уж говори, хоша бы и на меня, господи прости, а озорника надоть женить: пропадет ни за что… склалдыжник он, и больше ничего.
– Хоша бы на царевне, да на Татьяне Михайловне. Чем не невеста? Не Христовой же ей невестой быть, не поразмыкать же ей и добра-то своего по монастырям, да по церквам. А Стрешнев, Родивон Матвеевич, свой же человек и своим останется, значит в нашей же семье, – единым духом произнесла Хитрово.
Царица опешила: с этой стороны она не ожидала быть разбитой.
– А троюродство? – сказала она, одумавшись и спохватившись.
– Троюродство? – заметила Анна Ильинична Морозова. – Можно обойти, царя ты убеди, сестрица, а он святейшего.
Царица покачала головой и произнесла:
– Да это будет грех, а мой-то в грех не вступится.
– Попробуй, сестрица, – уговаривала ее Морозова.
Подумав немного, царица умилилась:
– Парочка была бы знатная и завидная. Поговорю сначала со святейшим, и коли тот благословит, тогда я с царем побалакаю.
Гости поднялись со своих мест, довольные своим успехом у царицы.
Когда они ушли, царицу взяло сильное раздумье: устроить этот брак нужно во что бы то ни стало.
Она позвала свою боярыню и велела ей тотчас ехать за патриархом.
Никон немедленно явился на ее зов. Царица встретила его приветливо, с высоким уважением и спросила, как по церковным правилам: могут ли троюродные брат и сестра быть обвенчаны?
– Нет, – отвечал патриарх, – по кормчей только можно венчать после четвертого рождения, а здесь только третье.
При этом патриарх стал объяснять ей это наглядно.
– А с благословения патриарха? – спросила она.
– Можно, – отвечал он, – только по свойству и разрешать даже во второй степени, то есть при втором рождении. О ком же, великая государыня, ты хлопочешь? – спросил он.
– Хочу женить Родивона Матвеевича Стрешнева на Татьяне Михайловне.
Никон вспыхнул, но овладел собою и произнес взволнованным голосом:
– Можно созвать собор, я ничего не имею, но прежде всего нужно согласие жениха и невесты, иначе потом будет от них духовное нарекание, скажут: собор ввел нас в грех. Пущай они бьют челом собору.
– Они, я полагаю, будут согласны, лишь бы было твое благословение, святейший патриарх, и лишь бы царь на это соизволил… Я поговорю с царем.
Никон благословил царицу и уехал.
Не прошло и получаса, как царь зашел к ней.
Марья Ильинична объявила ему о мысли ее женить Стрешнева на Татьяне Михайловне, причем сообщила ему и ответ святейшего.
– И я, – сказал царь, – согласен на то, что говорил святейший; греха на душу не возьму, – пущай сами бьют челом собору, чтобы потом не плакаться на нас, а мое соизволение будет после собора.
Услышав это решение царя и зная его набожность, царица более не распространялась, а думала только думу, чтобы или царевна, или Стрешнев не заупрямились.
Более всего она боялась последнего, а потому послала за боярыней Хитрово.
Свояченица тотчас явилась. Царица поручила ей через сына узнать мысль Стрешнева.
– Я уже узнала, прежде чем говорила с тобой, царица, – сказала та, – он обеими руками возьмет ее, лишь бы та не заупрямилась.
– Да как та может и как посмеет… да ведь она Христова невеста навек, коли теперь не возьмет судьбу.
– Позволишь, великая государыня, быть у нее – я и поеду.
Царица разрешила ей. Она поднялась с места, поцеловала руку Марьи Ильиничны и ушла.
Когда она приехала к царевне Татьяне Михайловне, та тотчас ее приняла: она только что пришла от вечерни и переодевалась. Она обняла родственницу и, поцеловавшись с нею, усадила ее на мягкий топчан.
Хитрово политично начала ей говорить о скуке одиночной жизни, о необходимости каждому человеку составить семью, иметь детей, Царевна на это отвечала, что в ее возрасте – ей с лишком за двадцать – пора уж и не думать об этом. Дни ее молодости прошли; при покойном отце, когда князь Ситцкий к ней сватался, его прогнали; а после она никого не любила и любить не желала. Да женихов для себя она не видит из своей молодежи, которую она знает.
Хитрово указала ей тогда на Родиона Стрешнева.
Царевна вспыхнула:
– Не я буду ему жена, а мои вотчины, поместья и мое добро и злато. Почему он не сватался ко мне, когда казна у него была богата? Притом он мне троюродный, и я за него замуж не пойду – греха на душу свою и на детей и внуков не возьму.
Хитрово объяснила ей тогда, что она получит разрешение собора и патриарха Никона.
Царевна рассердилась и взволнованным голосом произнесла:
– Не может быть… Патриарх не примет на свою душу такой грех… К тому же собор не может меня приневолить ко греху.
– Видишь ли, – возразила боярыня, – они и не будут приневоливать, патриарх сказал только царице: я-де не буду перечить, коль молодые подадут мне и собору челобитню… пущай грех будет на них.
– Он и прав, можно нешто кого-либо принудить ко греху, да еще кто? Священный собор. А я челобитню не подам – мне вера моя дорога, и я не басурманка, не татарка, не лютеранка – за родича не выйду, пущай хоша и голову рубят… Пущай выдает меня царь за немца, крещеного жида аль татарина, но не за родича. Тут кровь одна – что брат, что сестра; да в сотом колене она отзовется за грехи родителей и не будет мне покоя ни на этом, ни на том свете, и буду я видеть в аду мучения своих детей и внуков: будет эта мука вечная, безысходная, лютая… Нет, не могу и не хочу, так и скажи, боярыня, царице.
– И не смею, родненькая, да она с глаз меня прогонит… Уж прошу я тебя… не отказывайся… ведь молодец-то Родивон Матвеевич, богатырь…
– Пущай богатырь для других, не для меня.
– Красавец…
– Пущай красавец для другой.
– Так твой ответ?
– Слышала, боярыня…
С этими словами царевна поднялась с места.
Хитрово злобно поцеловалась, как-то дико оглядела ее комнату – не заметит ли она чего-либо подозрительного, чтобы у царицы почесать на ее счет язычок, и поспешно удалилась.
Едва она ушла, как царевна заплакала, бросилась на колени и начала молиться, чтобы чаша сия миновала ее.
На дворе стоит майский день. Московские сады, или, как их тогда называли, огороды, которые были там обильны в то время, в цвету, и аромат идет от них по улицам.
В саду Алексеевского монастыря в это время тоже прекрасно, и царевна Татьяна, большая любительница цветов, ухаживала в небольшом своем садике за незатейливыми своими гвоздиками, ноготками, вдовушками, левкоями и васильками.
Поливает она свои цветочки, вырывает из кустов сорные травки, а мысли ее далеко: она думает о том, который составляет все ее помышления, всю ее жизнь. И тот, кого она обожает, не только не может принадлежать ей, но страшно даже сказать кому-нибудь, кто он… Между тем он у всех на устах, все говорят об его уме и способностях, об его честности и бескорыстии; имеет он и врагов и завистников, но и те сознают, что одному ему обязана Русь своим возвеличением, славою и присоединением Малороссии, и завоеванием Белоруссии. Даже и видится она с ним редко, а если это случится, то так таинственно, с такою опасностью, что каждый раз сердце ее замирает, и она умоляет его более не посещать ее; а когда он на несколько минут потом опоздает, сердце у нее разрывается на части и минуты ожидания точно ад кромешный.
Думает так царевна и вдруг слышит голос:
– Прекрасная царевна.
Голос знакомый; царевна вздрагивает и оглядывается, перед нею стоит черничка.
– Не узнаешь меня, царевна?
И с этими словами черница откидывает свое покрывало.
– Мама Натя! – вскрикивает царевна, обнимая и целуя ее горячо. – Где была, где пропадала… Мы тебя давно уж оплакиваем… Идем ко мне в хоромы… расскажешь все.
– По монастырям… по скитам ходила.
Она вошла в хоромы, царевна усадила гостью в своей опочивальне и не могла на нее наглядеться.
Та немного загорела, и лицо от воздуха огрубело, но та же энергия, тот же ум в лице и в глазах.
– А я у тебя уж была раз, – говорит мама Натя.
– Когда?
– Да вот цыганка, что ворожила тебе… Помнишь, когда только что хоромы эти были готовы?
– Отчего же ты тогда не призналась?
– Не могла.
– Почему?
– Не могла… Вишь, ушла я из монастыря и прямо к Насте Калужской… в раскольничий вертеп… Сказала, что троеперстно не хочу креститься да старым иконам желаю молиться, – они меня и приютили… Пожила я у нее с месяц, да снарядила меня она в Нижний Новгород… Достала и охранную грамоту… и поехала я к Макарию с товарами из гостиного… Приехала так я в свое село Вельманово… Отец мой умер и оставил мне все добро свое. Остановилась я у нового попа, и он отдал мне все отцовское, и деньги, и вещи. Распродала я вещи, и у меня набралось порядочно денег. Думаю, пойду по монастырям да в Кожеезерский монастырь – там с дядей увижусь. Поехала туда, а келарь монастырский встречает меня и говорит: дядя твой давно умер и оставил много добра, вещей, денег – и все тебе, хранится это у нашего казначея. Повел он меня к казначею, а тот все мне отдал, многое я монастырю оставила, а золото, серебро и деньги в поклажу отдала в монастырскую казну и уехала в Киев, искать родственников: оттуда ведь дед мой, отец и дядя. В Киеве один поп сказал, что дед мой был очень богат, имел и вотчины и поместья; что был он из казаков, но ляхи-де его ограбили, а теперь гетман Богдан все награбленное возвращает… Поехала я в Чигирин к гетману, и тот велел мне все возвратить, когда я показала ему грамоту из Кожеезерского монастыря, что я дочь попа Василия… Началась там тяжба… Затянулась… Мне скучно было… Взяла я охранную там грамоту, как цыганка… и поплелась к Москве… Пришла сюда да поселилась в вертепе раскольничьем у Насти Калужской… и к тебе приходила… и к святейшему. А там зашла в Кожеезерскую обитель, взяла немного денег и уехала вновь в Киев. Кончила там тяжбу: много вотчин мне досталось… теперь пришла сюда как цыганка… по дороге встретила цыгана с медведем и наняла его ходить со мною… Теперь он у Стрешнева, а я снова в раскольничьем вертепе у Насти.
– Да ты бы, мама Натя, просила царя и патриарха, и они позволят тебе не быть схимницей.
– Нельзя, царевна, схимница не может покинуть монастыря, и в том-то и горе, коли узнают, что я здесь, да ходила по монастырям, да была в миру, – меня в заточенье сошлют.
– Дурно, скверно…
– Сама жалею, грамотку имею радостную от гетмана Богдана к святейшему, да и то не самой придется передать ему.
– Что пишет гетман?
– Отдала я, значит, на случай смерти моей все свои маетности и вотчины на монастыри и церкви и сказала в духовной: коли митрополит Киевский будет рукополагаться патриархом Московским и будет под его высокой рукой…
– Что ж, согласился митрополит?
– Вот со мною и грамота гетмана Богдана к патриарху.
– Вечером патриарх у меня будет; коль хочешь, я передам ему.
– Нет, подожди, нужно предупредить патриарха – непригоже ему быть сегодня у тебя. Цыган, сказывала я тебе, живет у Стрешнева, и холопы бают, что Стрешнев подстерегает патриарха и хочет напасть на него сегодня у монастыря, понимаешь? Потому я и здесь.
– Надоть предупредить патриарха! – воскликнула Татьяна Михайловна.
– А как предупредить? Теперь иль в думе, али у царя. Уж ты позволь, царевна, мне остаться вечор у себя, а там что Бог даст, – произнесла в раздумье черница.
Часов в девять вечера, когда ночь своею темною пеленою покрыла матушку Москву и когда по случаю отсутствия фонарей и луны можно было на каждом шагу нос разбить или попасть в какой-нибудь ров, из патриарших палат вышел высокий человек и поспешно принял направление к Алексеевскому монастырю.
Едва он вышел оттуда, как три человека, скрывавшиеся близ палат, тоже двинулись за ним, но в довольно далеком расстоянии.
– Это он, – сказал Алмаз.
– И мы узнаем его, – прошептали Стрешнев и Хитрово.
Все трое были, что называется, выпивши.
– Ну, поп Берендяй, не выкрутишься, теперь ты наш, – шептал Стрешнев.
– А коли хочешь, я его порешу, – молвил Алмаз.
– Как порешишь?
– Ножом в бок, и был таков: пущай по ночам не шляется.
– Порешишь! С ума ты, что ли, спятил? Враг он мне, правда, да на безоружного, из-за угла… не воры, разбойники мы: вот коли б с ним подраться, ино дело, – возразил Стрешнев.
– Правду он баит, – поддержал его Хитрово.
– Коли так, я сам-друг его порешу, – рассердился Алмаз.
– Немытое ты рыло, не дадим мы его порешить, а тебя порешим, – разгорячился Стрешнев.
– А вот что я скажу, – молвил Хитрово, – пойдем мы скоро мимо моего-то дома, и я зайду да тетушку свою и пошлю к царице: дескать, поп Берендяй поплелся в Алексеевский, а вы тем часом за ним идите да ждите у Алексеевской: тетушка туда зайдет за вами.
Несмотря на то что был поздний вечер, встревоженные гнусным доносом царь и царица подъехали к Алексеевскому монастырю, вышли из экипажа и прямо пошли к Татьяне Михайловне. Дверь с лестницы, ведшей к ней, была открыта, а сама лестница освещена.
Они вбежали по ней и постучали в дверь: отворила ее служка царевны.
Марья Ильинична побежала вперед, за нею Алексей Михайлович, и когда первая отворила дверь, они увидели в приемной маму Натю и патриарха Никона.
– Матушка Наталья! – вскрикнула удивленная царица.
– Мама Натя! – обрадовался царь.
– Это я, – сказала та, бросившись в ноги царю.
Он поднял ее и поцеловался с нею.
То же самое сделала и царица со своею любимицей, когда та поклонилась ей в ноги.
Во все это время патриарх стоял с выражением строгим и величественным.
– Где ж ты была, а мы плакали по тебе, мама Натя? – молвил Алексей Михайлович.
– Ходила по монастырям и скитам, была и в Киеве в пещерах и теперь оттуда.
– Она привезла грамоту от гетмана Богдана – он винится в своих грехах и отписывает, что митрополит Киевский хочет быть рукоположен мною и соединить обе церкви Великой и Малой Руси.
– Слава те Господи, – крестясь набожно, воскликнули вместе и царь и царица.
– Завтра я буду служить соборне в Успенском молебен, да испошлет Господь Бог благодать свою на киевскую церковь. Я думал, что и тебя, великий государь, оповестила царевна Татьяна Михайловна о радостном пришествии к нам черницы Натальи.
– Нет, мы так… к царевне… Прости, великий государь и святейший патриарх… Мы с женою обрадовались чернице и забыли идти под твое благословение.
Царь и царица подошли под его благословение и поцеловали его руку.
– Великий государь и царица, – воскликнул патриарх, – сегодня один из радостнейших дней в моей жизни. Я страшился, что гетман Богдан пишет в грамоте своей об отказе митрополита, и боялся уйти отсюда развенчанным патриархом Малой Руси. Я и пришел сюда в одежде простого чернеца, чтобы не было срамотно патриарху Великой Руси. Теперь простой чернец выйдет отсюда патриархом Малой Руси. Отныне Великая и Малая Русь будут одно тело и одна душа, в вере наше единство и наша сила.
– Аминь! – произнесли царь и царица.
– А царевна Татьяна как поживает? – обратилась к инокине Наталье царица.
– Она почивает в своей опочивальне.
Раздался стук подъехавшего к монастырю экипажа.
– Это моя колымага и моя свита, – сказал патриарх. – Великий государь приехал в чем? – продолжал он.
– Мы с женой в колымаге одной боярыни. Поезжай с царицей в моей, а я хочу пройтись пешком: не подобает патриарху Малой Руси выехать отсюда в колымаге, коли пришел сюда пешком патриарх Великой Руси.
Царь и царица простились с инокиней, а патриарх, проводив их до колымаги, направил шаги к своим палатам.
Хитрово и Стрешнев получили нагоняй и от царя и от царицы.
На другой день патриарх Никон соборне служил молебен в Успенском соборе в присутствии царя, Боярской думы и огромной массы народа за благоденствие соединенных церквей – Великой и Малой Руси; а на ектении провозглашен был этот новый титул патриарха.