Не прошло и трех лет со времени вступления на престол Алексея Михайловича, как при дворе и на Москве совершились большие перемены. Царица Евдокия Лукьяновна месяц спустя после смерти мужа умерла, и дети ее остались без надежного руководителя. Королевич датский Вольдемар возвратился восвояси, оставив неутешную царевну Ирину и двух других царевен оплакивать свою девичью неволю. Юный царь выбрал из двухсот девиц дочь Федора Всеволожского, но она упала в обморок, и ее обвинили в падучей болезни; невесту сослали вместе с родными в Сибирь, а год спустя царь женился на Марье Ильиничне Милославской; через десять же дней Борис Иванович Морозов, несмотря на преклонные свои годы, женился на ее сестре.
Морозов управлял в это время государством, и вся родня Милославских, судья Земского приказа Леонтий Плещеев и боярин Пушкарского приказа Траханиотов, также думный дьяк Чистов производили поборы, теснили и грабили народ.
Недовольных на Москве было много и без того: бояре завидовали Милославским за то, что они попали в царское родство; народ был недоволен за то, что табак, за который резали в прошлое царствование носы, разрешен и сделался царскою монополиею. Морозов сократил дворцовые расходы, оставив большое число придворных слуг и уменьшив жалованье у остальных.
Но хуже всего было то, что всем безусловно лицам, занимающимся торговлей, повелено было быть в посаде, в службе и в тягле наравне с посадскими людьми. В отношении же служилых было сказано, что если они торгуют свыше, нежели 50 рублей, то не производить им жалованья.
Притом Морозов вел открытую дружбу с иностранцем Виниусом, хвалил все иностранное, а русское хулил, так что на Москве шли слухи, что он кальвинист и что даже при царском дворе хотел-де ввести иностранные порядки. Доказывали это тем, что царь после смерти отца своего вместо сорокадневного траура наложил годовой, по иноземному обычаю, и что органная игра сделалась любимою у царя, так что в Оружейной палате даже начали делать органы и распространять их. Обстановка в доме Морозова была тоже на европейский лад.
Все это волновало народ, а новшества, которые вводил Иосиф в церкви, пугали тоже невежественную массу.
Но это не повело бы к мятежу, если бы не следующая случайность: судья Земского приказа Леонтий Плещеев судил какого-то именитого купца Москвы с пристрастием, встрясками и тому подобное, и тот повинился в деле, в котором вся Москва считала его невиновным.
Купца казнили, тогда народ 25 мая 1648 года, когда юный царь возвращался из Троицы в Кремль, схватил царскую лошадь за узду и почтительно, на коленях, умолял отрешить Плещеева от должности судьи и поставить на его место человека доброго.
Услышав из уст народа о жестокостях судьи, царь с большою ласкою и со слезами на глазах обещал народу исполнить его требование. Тогда народ проводил царя до крыльца, целуя его руки и стремя его седла.
На крыльце царь простился с народом и вошел в хоромы.
Едва он скрылся, как из свиты провожавших его верхом несколько придворных, в угождение Плещееву, стали ругать народ, бить и разгонять его нагайками.
Толпа пришла в ярость, разобрала мостовую и бросала в них каменьями; те спаслись во дворце вместе с Плещеевым, который находился в царской свите.
Народ окружил дворец, требуя выдачи Плещеева.
У царя собрался совет провожавших его бояр: судили, рядили, спорили и решили: для успокоения народа отправить судью на казнь.
Послали за палачом.
Окруженного стрельцами Плещеева вывели из дворца и повезли на Лобное место. Рассвирепевший же народ вырвал его из рук палача и, умертвив, повлек его в Москву-реку.
Но толпа после того не разошлась, а ударила в колокола: весь Кремль наполнился мятежным народом.
Тогда, окруженный боярами и стрельцами, Борис Иванович Морозов мужественно вышел на Красное крыльцо.
Обратился он к народу с речью, обещаясь именем царя рассмотреть все их обиды: но народ стал грозить и ему, и в толпе раздались крики: «Долой бояр! Смерть боярам!»
Морозов с ужасом должен был скрываться во дворце и защищать все входы.
Вдруг в толпе послышались голоса: «Идем к князьям Одоевскому и Львову»; а с другой стороны послышалось: «К дьяку Чистову»; «К боярам», – раздавалось со всех сторон.
Огромная народная масса разбилась на несколько частей и под руководством коноводов двинулась в разные стороны для расправы с ненавистными своими притеснителями: убили дьяка Чистова и бросились грабить боярские дома.
Между тем дворец осаждала огромная толпа; вскоре она усилилась еще возмутившимися стрелецкими слободами, так как те, участвуя в торге, подверглись всей силе закона о торговых людях, и притом они имели особую злобу на Морозова за его скупость и обсчет.
Окружив дворец, народ потребовал его выдачи, но там были закрыты все двери и выходы и в хоромах как будто все вымерли.
Наступила ночь. Народ расположился вокруг дворца. Явились котлы, дрова, и многие заварили себе пищу; а из разграбленных лавок и погребов подвозили сюда и пенного, и заморского вина, и пива, и меда бочками.
В народе появилось уже и оружие, и бивуак походил на военную осаду.
Часов в десять ночью у одного костра посредине площади сидело человек десять мужиков, напоминавших купеческую артель; ели они из одного котла и, окончив трапезу, запивали ее вином из ограбленной бочки, которою они завладели на площади.
Артель эта более всех шумела, что необходимо заставить дворец выдать Морозова, и поэтому она заняла на бивуаке самое почетное место и предводительствовала толпой, а наистарший в артели был высокий трехаршинный богатырь с подстриженной по-купечески бородой; за поясом у него торчали ярко сверкающий топор и татарский кинжал. Звали этого богатыря дядей Никитой, и народ уже успел узнать его имя, и поминутно являлись к нему посланники с докладом то из одной, то из другой группы народа, то о том, то о другом.
Но вот, едва артель окончила трапезу и огонь потух в ее костре, к ней как тень скользнула монашка и, нагнувшись к дяде Никите, шепнула ему на ухо:
– Я из дворца; царь в ужасе: царица и царевны полумертвые; бояре и стража до того оробели, что хотят выдать Морозова. Что делать?
– Я тотчас вломлюсь во дворец: народ туда не войдет, и все будет улажено. Доложи царю, пущай, как стану вламываться, впустят меня… Морозов пущай идет к царевне Татьяне Михайловне.
Монашка исчезла. С полчаса спустя дядя Никита ударил тревогу.
Народ окружил его.
Зычным своим голосом он закричал:
– Что мы будем здесь сидеть, как куры на яйцах; идем ко дворцу; коли не выдадут добром Морозова, вломимся в хоромы; а коли впустят, так вы останетесь с ребятами у дворца, а я один его разыщу и приведу к вам.
– Умные речи! – раздались голоса.
Дядя Никита бросился вперед к красному крыльцу, а народ ревел, и он стал ломиться в дверь.
Дверь открылась изнутри; народ хотел туда вломиться.
– Стой! Ни с места! – крикнул дядя Никита. – По изволению мира я один туда войду; мои ребята станут у двери, чтобы никто туда не вломился; а я вора Морозова найду и выдам его вам головой.
– Умные речи! – крикнули стрельцы и оттеснили народ от крыльца. Тогда дядя Никита вошел в открытую дверь и, войдя туда, запер ее с внутренней стороны.
При появлении его и царская стража, и придворные разбежались.
Дядя Никита пошел разными ходами в горницы царевны Татьяны Михайловны.
Едва он появился в ее сенях, сенные девицы, взглянув на его топорище и кинжал, на его богатырский рост, чуть-чуть не перемерли: они подняли такой визг и крик, как будто их режут на части.
– Вон! – крикнул на них грозно Никита, и они вмиг исчезли.
Он постучался к царевне.
– Это ты, дядя Никита? – спросил голос монахини.
– Я.
Черница отворила дверь; Никита увидел царевну, желтую, как воск, и едва дышащую; а на топчане сидел Морозов: на нем лица не было, и он за один день поседел.
– Боярин Борис Иванович, – вскрикнул вошедший, – для спасения твоего и царя я срезал свою бороду, сбросил иноческую одежду и облекся в купеческого приказчика, и тебе, боярин, чтобы спасти свою жизнь, нужно тоже срезать бороду и облечься в одежду твоего служки-немца.
– Что ты… что ты… отец архимандрит, лучше смерть, чем резать бороду.
– Боярин! Именем Бога, именем царя умоляю, бери с меня пример, – я архимандрит и то подрезал бороду.
– Это ты, отец архимандрит, сделал для спасения другого человека, а я должен это делать лишь для своего спасения… Ни за что.
– Теперь дело идет не о твоем лишь спасении, а о жизни царя. Он тебя не выдаст, а раз народ вломится сюда, не ручаюсь, чтобы обошлось без несчастия. Подумай об этом ангеле? Разве тебе не жаль его? Разве забыл ты, что завещал тебе царь Михаил? И что будет делать народ без царя?.. Снова смуты… самозванцы… поляки… шведы… страшно подумать… Решайся, боярин. Дайте ножницы.
Царевна принесла ножницы.
– Ни за что! – крикнул Морозов.
Никон бросился к нему и одним ударом ножниц срезал ему часть бороды.
– Теперь, – сказал он, – подайте воды и мыла. Не упрямься, боярин, ведь насильно срежу бороду.
Морозов повиновался. Никон срезал ему всю бороду, потом намылил ему лицо, вынул кинжал из-за пояса и сбрил ему гладко лицо, оставив только усы.
При всей этой операции ему светила царевна, а черница ушла за одеждой его служки-немца; когда же она возвратилась, бороды Морозова уж не было. Женщины вышли, и Морозов переоделся.
Тогда Никон, помолившись у иконы и благословив царевну и монашку, удалился с Морозовым; черница пошла за ним, чтобы затворить дверь.
Подойдя к дверям Красного крыльца, он шепнул Морозову:
– Что бы ты ни видел, ты только мычи и болтай вздор, аль говори по-немецки.
Никон отворил дверь, за ним монашка затворила ее.
Таща за ворот Морозова, он неистово закричал:
– Обыскал все хоромы. Вор бежал, а его служка повинился. Баит: Морозов-де теперь у себя дома… Он, значит, укажет, где можно его отыскать… Стрельцы пущай здесь на страже… остальные за мной… казним вора… Ну, немец, веди нас.
И волоча за ворота Морозова, Никон пошел вперед.
– К Морозову… к вору! – раздались голоса.
Огромная толпа последовала за Никоном и за его артелью.
Жена Морозова, Анна Ильинична, была в тот день тоже у Троицы и уехала к себе домой, ожидая к обеду мужа и гостей.
Никто, однако ж, не возвращался, а набат колокольный, движенье и шум народа ее испугали, и она, не раздеваясь, как была нарядная, ожидала в тревоге мужа.
Но вот прислуги известили ее о мятеже и говорили, что творится около дворца неладное; потом вести пришли еще тревожнее, и вся челядь разбежалась.
Осталась она во всем доме одна со старым слугою Морозовым.
Ночью поднялся на улице страшный шум, и огромная толпа народа обступила дом, неистово крича и стуча в ворота.
Слуга подошел к воротам и закричал, чтобы они не вламывались, так как первый, кто войдет, тот мертв ляжет.
Толпа разъярилась, натиснула на ворота – они отворились, и в тот миг, когда холоп Морозов хотел сразить входившего, раздался выстрел из пищали, и тот упал, сраженный пулей.
Никон едва-едва удержал Морозова: тот хотел вцепиться в убийцу.
– Ну, немец, теперь показывай, где вор спрятался.
Толпа стала обходить и дом, и чердак, и погреба; в последних она разбила бочки и, напившись вина, совсем охмелела и ошалела.
– Вора нет, так разграбим дом! – крикнул кто-то.
Народ бросился грабить хоромы, и с жены Морозова сорвали все драгоценности; ее же хотели убить.
– Зачем убивать, она все же царская золовка, – крикнул Никон, – лучше без одежды выгоните ее на улицу, пущай как нищенка болтается в народе… А дом сожгите: если вор в нем, так он сгорит.
– Умные речи! – заголосил народ.
Анну Ильиничну вытолкали на улицу и дом подожгли.
– А немца, – сказал он, – я не выпущу. Молодцы, – обратился он к одному из своей артели, – отведите его ко мне, а завтра, коли он не разыщет нам вора, мы его повесим.
– Ладно! – крикнула толпа.
Никон скрутил кушаком руки Морозову, отдал его одному из своих молодцов и шепнул ему:
– Сейчас же лихих коней и в Белоозерский Кирилловский монастырь.
Сдав Морозова, Никон обратился к толпе:
– Теперь по домам… Завтра снова сюда.
– По домам… по домам! – крикнула толпа и разошлась.
Едва только толпа удалилась, как к горящему дому Морозова возвратилась его жена.
В одной юбке, с распущенными волосами села она у ворот и сильно зарыдала; но вот к ней приблизилась с одной стороны черница, а с другой – показался высокий предводитель мятежников.
Анна Ильинична вскочила в ужасе и хотела бежать.
Монашка остановила ее.
– Боярыня, – сказала она, – мы друзья, я схимница Наталья, а этот, – прибавила она, указывая на подошедшего приказчика, – отец архимандрит Никон.
– Как же он главенствовал в шайке? – недоверчиво покачала она головой. – И, кажись, он же приказал поджечь мои хоромы?
– Для того, – возразил подошедший Никон, – чтобы спасти твоего мужа. Ведь служка немец, которого тащил я за ворот, был он.
– Как, боярин? Я его не узнала.
– И хорошо, боярыня, что не узнала, – ты бы и его и меня выдала. Оголил я ему бороду, и народ его не узнал, теперь он у меня в Спасском монастыре и тотчас его увезут в Кирилловский. Ты же, боярыня, иди куда-нибудь в женский монастырь, пока смута не смолкнет.
– Пожалуй ко мне, в Алексеевскую обитель, – закончила схимница, еще гуще закрывая свое лицо.
– А дом-то мой?
– Пущай сгорит, деньги вещь наживная: царь не покинет тебя.
Анна Ильинична поплакала и поплелась за черницей, а Никон, постояв немного, пошел по направлению к своему монастырю. Придя к себе, Никон узнал, что Морозов повезен на монастырских лошадях в Кирилловскую обитель. Усталый и измученный этим днем, он лег немного отдохнуть. Но не прошло и двух часов, как сильный набат по Москве поднял его. Он вскочил с места и позвал служку: тот объявил, что красный петух пущен по всей Москве. Единовременно запылали Петровка, Дмитровка, Тверская, Никитская, Арбат, Чертолье и все посады.
Никон забрал большинство своих монахов и бросился тушить пожар.
Явившись в народ, он объяснил ему все неблагоразумие сожигать имущество, тем более что в этом случае страдают невинные, и притом он объяснил им, что при всеобщей нищете народу будет грозить и голод и мор.
Народ испугался, увлекся его примером и бросился тушить пожар. Но это стоило нескольких дней труда. Горели целые улицы и части; над Москвою стоял густой дым, и ночью зарево сияло над большею частью города.
Много народу сгорело, много имущества, добра и припасов, и когда большая часть домов лежала в развалинах и огонь прекратился, тут-то тысячи семейств оказались без крова и без пищи. Раздался вновь страшный набат, и вновь смута началась: народ потребовал хлеба.
Голодные матери ревели, голодные дети сновали по улицам, умоляя Христа ради хоть кусочка хлеба.
Монастыри и дворец выслали народу хлеба, но голодная толпа росла и росла, и весь Кремль был вновь занят мятежным и голодным народом.
Никон бросился тогда к иностранцам, и те взялись за оружие: голландцы и англичане, вооруженные с ног до головы, в шлемах, с огнестрельным оружием, с распущенными знаменами и барабанным боем двинулись к Кремлю.
Народ расступался всюду и дал им свободно пройти; многие кричали:
– Немцы люди честные, обманов и притеснений боярских не хвалят.
Немцы же отвечали:
– Мы идем защищать царя и все ляжем за него костьми.
Вступив в Кремль, они расположились в боевом порядке у дворца, но не вступали в битву с народом, так как тот только облагал миролюбиво дворец, требуя выдачи вора Морозова.
Когда немцы появились в Кремле, во дворце состоялся совет и решено – выйти к народу деду царя, Ивану Никитичу Романову, не делавшему ему обид, не домогавшемуся власти; старца поэтому любила вся Москва.
Отворилась дверь дворцовая, и вышел Романов на Красное крыльцо.
Народ хлынул к нему; боярин снял свою боярскую соболью шапку, чего не делали никогда бояре, так как в этих черных шапках они при царе даже сидели, поклонился низко народу три раза и заговорил, что царь-де шлет миру свой поклон и жалованное слово благоволения, но что он скорбит, что Москва сожжена и в ней творятся бесчиния, убийства и грабежи; сам даже царь не безопасен в собственных своих хоромах, и, к стыду православного народа, немцы пришли защищать царские палаты, а потому он, боярин, просит именем царя народ разойтись по домам, а сам царь сделает сыск о ворах и все-де будут казнены.
Вышел тогда один из народа и отвечал, что они не нападают на царя своего, ясного соколика и красное солнышко, а требуют выдачи лишь Морозова и Траханиотова, которые воруют его именем.
Романов тогда объявил, что во дворце ни Морозова, ни Траханиотова нет, и если они будут сысканы, то царь велит их казнить; о том же, что он говорит правду, он дал клятвенное обещание.
– В таком разе, – крикнул дядя Никита, находившийся в это время в толпе, – мы сами разыщем воров и казним их. Что стоять здесь, идем на розыски.
Толпа загалдела, неистово заревела и двинулась из Кремля.
Едва только они очистили Кремль, как явился Никон и его артель. Они поспешно затворили кремлевские ворота и просили немцев никого не впускать более в Кремль без особого разрешения от дворца.
После этого распоряжения Никон пошел ко дворцу и, оставя свою артель на Красном крыльце, постучался.
Страж, стоявший за дверью, узнав, кто пришел, отворил ее и изумился, так как он с первого взгляда не узнал архимандрита.
Но тот заговорил к нему.
– Не удивляйся, – сказал он, – теперь времена такие, – на улице чуть не разбойник, а в монастыре – архимандрит. Я пойду к государю.
– Он в думе бояр: собрались Шереметьев, Иван Никитич Романов, Трубецкой и Стрешнев да царский духовник.
Никон отправился в совещание. Поклонившись низко царю и боярам, он рассказал, как он спас Морозова и его жену и как теперь же необходимо принять решительные меры: или потушить мятеж, или же организовать сильное правительство.
Для этого он предлагал две меры: потребовать пушки в Кремль с благонадежными пушкарями, призвать всех ратных людей, бояр, боярских детей, преданных правительству, и вообще всех, кто только желает иметь убежище.
– Теперь, – закончил он, – лето, и народ может расположиться на площадях и улицах внутри Кремля, а запасы я приготовлю. Но я надеюсь, что смута утихнет: едва народ и стрельцы увидят, что мы снова сильны, они пойдут на уступки и подчинятся.
Когда Никон окончил, царь поднялся с места, обнял и поцеловал его, назвав собинным, то есть особенным другом своим, причем присовокупил, что он просит его не покидать дворца, пока смута не прекратится.
Бояре поднялись с места, поклонились ему и объявили, что собинному другу царя они готовы во всем подчиниться.
– В таком случае, – сказал Никон, – пишите теперь же грамоту в Пушкарский приказ, я туда пошлю одного из молодцов моих. Нужно, чтобы наискорее все пушки, которые в Москве, и все снаряды были бы здесь. Остальное я сделаю и без приказа; бояре же Шереметьев и Трубецкой любимы ратниками и стрельцами, им бы не мешало поехать по Москве и собрать верных и благонадежных между ними.
В тот же день вся имевшаяся артиллерия была уже в Кремле, и благонадежные пушкари ходили у пушек; а на другой день со всех концов Москвы стали стекаться и бояре, и дети боярские, и дворяне, и жильцы, и стряпчие, многие с семействами, с провизиею и необходимым скарбом.
Кремль обратился в шумный город. Никон вышел к ним, выбрал начальников, ввел порядок. Имевшие оружие тотчас были разбиты на сотни, а не имевшие его должны были отбывать другие повинности.
В один лишь день Кремль представлял уж сильную крепость, командующую над городом.
Из города же слухи шли неблагоприятные. Траханиотова встретил народ по пути в Троицкий монастырь и там зверски его умертвил.
Этой жертвой как бы он насытился, или же то обстоятельство, что Кремль принял на другой день грозный вид, имело на него влияние, но набаты прекратились, и народ перестал собираться большими толпами.
Между стрельцами пошли тоже толки, что непригоже все делается без приговора боярского и царского указа; дворец этим воспользовался и вызвал к Кремлю стрельцов. Они собрались пред Кремлем. Царь вышел к ним с духовенством и ближними боярами, говорил с ними милостиво, обещался удовлетворить их требования об уничтожении торгового закона и просил стрельцов водворить порядок в Москве. После того он угостил их вином и медом. Стрельцы ушли и дали слово привести все в порядок. По этому примеру Милославский, тесть царя, пригласил из Москвы из каждой сотни по одному человеку, угощал их три дня, обещаясь, что царь назначит на место убитых бояр тех, кого народ желает.
Москва стала успокаиваться мало-помалу. Кремль очистился от лишнего люда, и он имел уж вид укрепленного лагеря; царь поэтому решился 28 июля явиться на крестный ход.
Узнав об этом, на крестный ход собралась вся Москва. Впустили народ в Кремль, царь вышел на Красное крыльцо и обратился к народу со следующими словами:
– Очень я жалел, узнавши о бесчинствах Плещеева и Траханиотова, сделанных моим именем, но против моей воли; на их места теперь определены люди честные и приятные миру, – они будут чинить суд и расправу без посул и всем одинаково, за чем я сам буду строго смотреть.
Царь при этом обещал понизить цену на соль и уничтожить казенные монополии.
Народ упал на колени и благодарил его восторженно.
Воспользовавшись этим, он обратился вновь к народу.
– Я, – произнес он со слезами, – обещал выдать вам Морозова… Я не оправдываю его… Но выдать его вам я не вправе: он с детства мне дядька и второй мне отец. Когда в Бозе почивший царь Михаил умирал, он отдал меня на его попечение; притом как я его выдам, царица, жена моя, умрет от печали, он ведь женат на ее сестре.
Царь сильно зарыдал.
Многие из народа закричали:
– Многие лета царю!
– Да будет воля Божья и государя!
– Возвратить Морозова… довольно душегубства.
Но Морозов сошел с политического поприща и в Москву не скоро возвратился.
Шестого августа писал царь игумену Кирилловского монастыря грамоту о том, чтобы на случай ярмарки Морозов оттуда удалился, так как может быть возмущение и он может пострадать. Сам же царь сделал собственноручные приписки со всех сторон, и мы сохраняем орфографию подлинника.
«И вам бы сей грамоте верить и сделать бы и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, да отнут бы нихто не ведал, хотя и выедет куды; а естли сведают и я сведаю, и вам быть кажненным, а естли убережете его, так как и мне добро ему сделаете, и я вас пожалую так, чево от зачяла светя такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему».
Но такой безграмотности нечего удивляться, грамота и наука в тот век были почти синонимы; так царь Михаил Федорович дал знаменитому «ученому» гольштинцу, Адаму Олеарию, опасную (пропускную) грамоту, которая гласила: «Ведомо нам учинилось, что ты гораздо (очень) научен и навычен астроломии, и географус, и небесного бегу, и землемерию, и иным многим надобным мастерствам и мудростям, а нам, великому государю, таков мастер годен».
Впрочем, тот же царь Михаил в Чудовом монастыре основал греко-латинское училище, так что литературы греческая и латинская были уже доступны обществу.
Что же получил за свои подвиги собинный друг царя Никон?
В течение очень непродолжительного времени его поставили во епископы, когда престарелый Аффоний отошел на покой в Хутынскую обитель, и хиротонисан в новгородские митрополиты.
Когда в Успенском соборе, в присутствии царя и многочисленного народа, патриарх совершал посвящение, в уединенном уголке одна монашка, проливая слезы умиления, молилась горячо «о Нике и о преосвященнейшем Никоне».