bannerbannerbanner
Убежище Монрепо

Михаил Салтыков-Щедрин
Убежище Монрепо

Полная версия

Высказавши все это, он умолк, и батюшка мигнул мне, что теперь, дескать, самое время предъявить ему мое сердце. Но так как в выслушанной мною исповеди заключалось еще несколько не совсем ясных для меня пунктов, то я и решился предварительно предложить некоторые вопросы.

– Вы прекрасно очертили теоретическую сущность современной становой системы, – сказал я. – Откровенное отношение к начальству; быстрое, точное и притом однообразное выполнение предписаний; разъяснение недоумений, возбуждаемых выражениями вроде: «по точному оного разумению», стремление к расширению свободы мероприятий – это картина, несомненно, грандиозная, достойная кисти великого художника. Тем не менее, это все-таки только идеалы или, лучше сказать, светочи, освещающие становой путь… К сожалению, на этом пути встречаются обыватели, для которых, собственно, эти идеалы и сочиняются. А так как к числу обывателей принадлежу и я, то, естественно, меня должно интересовать, как относится становая практика к этим бедным людям, которые, нередко сами того не сознавая, могут представлять весьма серьезные преткновения для самых непоколебимых становых идеалов? Чего требуете вы от них?

– Что касается до меня, – ответил он, – то я понимаю свои обязанности к обывателям так: во-первых, образовать в среде управляемых мною верных исполнителей предначертаний и, во-вторых, – укоренить в них любовь к труду. Только и всего.

– Понимаю. Такова, бесспорно, воспитательная сторона становой практики. Но рядом с нею, к сожалению, мы провидим и сторону пресекательную. Встречаются, по временам, субъекты, которые намеренно… а впрочем, большею частью ненамеренно… ускользают от воспитательного воздействия и, разумеется, навлекают этим на себя гнев… Каким образом, то есть с какою степенью строгости предполагаете вы поступать относительно них?

Он на мгновение вперил в меня испытующий взор, но, не желая, вероятно, для первого знакомства подвергать меня взысканию, ответил сурово:

– Я полагаю сих вредных членов отсекать-с.

– Совершенно понимаю. Но ведь для того, чтоб отсечь как следует, необходимо предварительно их уличить…

– Сумеем и это-с.

– Стало быть, вы будете ожидать поступков?

– Не думаю-с.

– Будете читать в сердцах?

– Всенепременно-с.

Тогда произошло во мне нечто чудное и торжественное: я вдруг почувствовал, что все мое существо сладко заволновалось! Я не скажу, чтоб это было раскаяние – нет, не оно! – а скорее всего какое-то безграничное, неудержимое, почти детское доверие! Приди и виждь!

– В таком случае, позвольте мне предъявить вам мое сердце! – воскликнул я, устремляясь вперед и чуть не захлебываясь от наплыва чувств.

Я высказал это так искренно, что батюшка несколько раз сряду одобрительно кивнул мне головою, а у матушки даже дрогнули на глазах слезы. Он сам не выдержал, взял меня за руку и, ничего еще не видя, крепко сжал ее.

– Прежде всего, – продолжал я, – сознаюсь в нижеследующем. Пятнадцать лет тому назад я занимался «благими поспешениями» и при этом неподлежательно и дерзостно призывал меньшую братию к общению…

– Почему же «неподлежательно»? – перебил он меня мягко и как бы успокаивая. – По-моему, и «общение»… почему же и к нему не прибегнуть, ежели оно, так сказать… И меньшего брата можно приласкать… Ну а надоел – не прогневайся! Вообще, я могу вас успокоить, что нынче слов не боятся. Даже сквернословие, доложу вам, – и то не признается вредным, ежели оно выражено в приличной и почтительной форме. Дело не в словах, собственно, а в тайных намерениях и помышлениях, которые слова за собою скрывают.

– Вы слишком добры, – ответил я. – Я сам прежде так думал, но ныне рассудил, что даже такое выражение, как «кимвал бряцающий», – и то может быть употребляемо лишь в крайних случаях и с такою притом осмотрительностью, дабы не вводить в соблазн! Вот каков мой нынешний образ мыслей!

– Вообще – это правило, конечно, заслуживает полного одобрения, но в частности я нахожу, что и в похвальных чувствах необходимо соблюдать известную сдержанность и не утаивать от начальства выражений, сокрытие которых, с одной стороны, могло бы поставить его в недоумение, а с другой – свидетельствовало бы о недостатке к нему доверия. Например, вы сказали сейчас: «кимвал бряцающий» – какое это прекрасное выражение! а между тем благодаря недостатку откровенности очень может быть, что оно начальству даже и теперь неизвестно! А впрочем, повторяю: все зависит от того, в чем заключались ваши филантропические затеи. Прошу продолжать – я весь внимание.

– Во-первых, я, ничего не понимаючи и без всякого на то уполномочия, ежечасно, ежеминутно болтал о свободе…

– О свободе-с? зачем-с? – переспросил он меня несколько удивленно, но, впрочем, и на этот раз, ради первого знакомства, удержался от взыскания.

– Да, о свободе. И это происходило как раз во время крестьянской эмансипации. При сем я, однако ж, присовокуплял, что истинная свобода должна быть ограничена: в настоящем – уплатой оброков, а в будущем – взносом выкупных платежей. И что ежели все это не будет выполняемо своевременно и бездоимочно, то свобода перейдет в анархию, а анархия – в военную экзекуцию.

– Что ж! по-моему, это толкование «свободы» правильное, и я думаю, что его приличнее назвать даже «содействием»… Со своей стороны, я готов доложить господину исправнику…

– Не в том дело. Я и сам знаю, что лучше этого толкования желать нельзя! Но… «свобода»! вот в чем вопрос! Какое основание имел я (не будучи развращен до мозга костей) прибегать к этому слову, коль скоро есть выражение, вполне его заменяющее, а именно: улучшение быта?

– «Улучшение быта»? – вопросительно повторил он и затем ласково посмотрел на меня и махнул рукой, как бы говоря: твоя наивность приводит меня в восхищение! – Продолжайте, пожалуйста! – предложил он.

– И еще я, тоже не понимаючи, утверждал, что необходимо дать делу такое направление, чтобы, с одной стороны, крестьянин сейчас же почувствовал, а с другой – помещик сколь возможно меньше ощутил.

– Ну, так что же-с? – перебил он, уже совсем изумляясь.

– Извините меня, но теперь я совсем не так думаю. Теперь, напротив, я убежден, что необходимо так действовать, чтобы ни крестьянин, ни помещик – никто ничего не почувствовал и не ощутил! вот мой образ мыслей – теперь!

Он на минуту сделался серьезен; потом протянул мне руку и сказал:

– Вы правы. Вы угадали мою мысль.

– Очень счастлив. Но ежели за мои тогдашние затеи мне суждено ответствовать по всей строгости законов, то могу ли я, по крайней мере, надеяться, что настоящая перемена в моем образе мыслей будет принята во внимание?

– Ежели это перемена искренняя, то несомненно будет. В этом я вам ручаюсь! я доложу и даже, в случае надобности… Но продолжайте, прошу вас.

– И еще я утверждал, что необходимо поднять дух обывателей…

– Зачем-с?

– Затем, во-первых, дабы соделать этот дух способным к воспринятию начальственных мероприятий, и, во-вторых, затем, чтобы, закалив оный, сообщить ему ту непоколебимость, которая необходима в видах перенесения бедствий.

– Вы и теперь настаиваете на этой мысли? – спросил он, как бы опечаленный неожиданным открытием, которое в ближайшем будущем, быть может, поставит его в необходимость действовать относительно меня со скоростью и строгостью.

– Нет, не настаиваю, – отвечал я. – Ах, да и могу ли я на чем-нибудь настаивать! Что мы такое? Временные путники в этой юдоли – и больше ничего! Нет, я не настаиваю, хотя признаюсь откровенно, что предмет этот и теперь не настолько для меня ясен, чтобы я не нуждался в начальственных указаниях. Вот об этих-то указаниях я и прошу вас, причем, конечно, зараньше даю обязательство, что с полным доверием подчинюсь всякому решению, которое вам угодно будет произнести.

– В таком случае скажу вам следующее: лучше не поднимать! Ни духа, ни вообще… ничего! Конечно, намерения ваши не были вполне противозаконны, но, знаете ли, само слово «поднять»… «Поднять» всяко можно… понимаете: поднять! Нет уж пожалуйста! пускай это праздное слово не омрачает воспоминания о светлых минутах, которые мы провели при первом знакомстве с вами! Выкиньте его из головы!

– Выкину и никогда к нему не возвращусь!

– И с Богом. Дальше-с.

– И еще я утверждал – это происходило, когда объявили свободу вину, – что с полугаром надо обращаться осмотрительно, не начинать прямо с целого штофа, но постепенно подготовлять себя к оному, сначала выпивая рюмку, потом две рюмки, потом стакан и т. д. Не смею скрыть, что этой филантропической выдумкой я возбудил против себя неудовольствие всех господ кабатчиков.

– Гм… кабатчиков… Это, я вам доложу, серьезно!

– Неужели даже серьезнее, нежели…

– Да-с, серьезнее. Не думайте, однако ж, чтоб я покровительствовал пьяницам, – нет, я им не потатчик! Но кабатчики – это совсем другое дело! Вы, господа обыватели, смотрите на вещи с точки зрения слишком исключительной: вы моралисты и ничего больше. Мы, становые, поставлены в этом случае в положение более благоприятное: мы относимся к явлениям с точки зрения государственной. Но, сверх того, мы имеем и некоторые особливые указания. Поэтому вы можете смело поверить мне на слово, если я вам скажу: не раздражайте! не раздражайте господ кабатчиков, ибо в настоящее время на них покоятся все наши упования!

– Вот и я им тоже говорил, что раздражать не следует, – откликнулся со своей стороны батюшка.

– Не раздражайте! – продолжал Грацианов, постепенно возвышая голос, – потому что даже я не могу поручиться, к каким последствиям может привести подобный необдуманный образ действия. Не раздражайте, потому что, наконец, я не имею права потерпеть, чтобы в районе моего ведомства кто бы то ни было потрясал силу и авторитет патента! И не потерплю-с.

Он не выдержал и, подняв вверх указательный палец, слегка помахал им около моего носа.

– Надеюсь, что вы раскаиваетесь? – продолжал он, несколько понизив тон, но все еще строго.

 

– Раскаиваюсь, – ответил я, – но боюсь, что репутация моя в глазах господ кабатчиков настолько уже подорвана, что самое раскаяние мое…

– Это я берусь устроить, – сказал он уже совсем снисходительно, – нас, представителей правящих классов общества, так немного в этой глуши, что мы должны дорожить друг другом. Мы будем собираться и проводить вместе время – и тогда сближение совершится само собою. Ну, а затем-с… Не знаете ли вы и еще чего-нибудь за собою?

– Кажется, все. Но, впрочем, если бы что-нибудь умалил или совсем из вида упустил, то заранее каюсь: во всем, во всем грешен.

– А я – заранее разрешаю и отпускаю…

Эта снисходительность до того меня раскуражила, что я уже осмелился прямо поставить вопрос так:

– Стало быть, я могу надеяться, что жизнь моя не будет неожиданным образом прервана?

Он подумал немного, но затем твердым и решительным голосом сказал:

– Можете!

Это было даже более, нежели я желал. После того разговор уже продолжался только для проформы.

В заключение он крепко пожал мою руку и даже чуть-чуть не поцеловал меня. Но, поколебавшись с минуту, казалось, сообразил, что еще недостаточно испытал меня, и потому отложил выполнение этого обряда до более благоприятного времени.

– А теперь, прощайте, господа! – сказал он, вставая, – и да хранит вас Бог. Если же вы желаете узнать ближе мои воззрения на предстоящие мне обязанности, так же как и на ту роль, которая отведена в этих воззрениях обывателям вверенного мне стана, то прошу пожаловать завтра, в девять часов утра, в становую квартиру. У меня будет прием урядников.

Разумеется, мы с радостью согласились и затем вместе с батюшкой проводили его до квартиры. Я чувствовал, что с моей души скатилось бремя, и потому весело и проворно шлепал по грязи. Мысль, что наш путь лежит мимо кабака купца Прохорова и что последний увидит нас дружески беседующими, производила во мне нечто вроде сладкого опьянения. Наконец, я не выдержал, и из глубины души моей вылетел вопрос:

– Милий Васильич! да скажите же, наконец, в каком заведении вы получили воспитание?

На что он скромно ответил:

– Я получил воспитание очень недостаточное, и именно в училище для детей канцелярских служителей. Но, по выпуске из оного, я поступил в губернаторскую канцелярию и там, видя ежедневно чиновников особых поручений его превосходительства, сумел воспользоваться этим, чтобы усовершенствовать свои манеры. И вот, как видите… Что же касается до моих воззрений на жизнь и мир, то я почерпал их из предписаний и циркуляров моего начальства.

– Не может быть! извините меня, но, право, глядя на вас, я думал: наверное, он получил воспитание… ну, по малой мере, в заведении Марцинкевича!

Он выслушал это предположение с удовольствием; но при этом очень мило погрозил мне пальцем, как бы говоря: льстец!

Вот речь, которую он произнес в нашем присутствии урядникам, собравшимся на другой день утром на дворе становой квартиры:

«Господа урядники! я собрал вас здесь, прежде всего, чтобы заявить во всеуслышание, что горжусь вами. Причем, конечно, ожидаю, что и вы, в свою очередь, будете мною гордиться.

Только взаимное и непрерывное горжение друг другом может облагородить нас в собственных глазах наших; только оно может сообщить соответствующий блеск нашим действиям и распоряжениям. Видя, что мы гордимся друг другом, и обыватели начнут гордиться нами, а со временем, быть может, перенесут эту гордость и на самих себя. Ибо ничто так не возвышает дух обывателей, как вид гордящихся друг другом начальников!

В этом заключается весь секрет истории!

Затем я считаю нелишним изложить перед вами вкратце мой взгляд на ваши обязанности. Прошу выслушать меня внимательно.

Во-первых, вы должны знать все, что делается в ваших сотнях, потому что, только зная все, вы получите возможность обо всем доводить до моего сведения. Я же обязан знать все, потому что, в противном случае, многое осталось бы мне неизвестным, чего я ни под каким видом допустить не могу.

Чтобы знать все, нет никакой необходимости во вмешательстве каких-либо сверхъестественных или волшебных сил. Достаточно иметь острый слух, воспособляемый не менее острым зрением, – и ничего больше. В Западной Европе давно уже с успехом пользуются этими драгоценными орудиями, а по примеру Европы, и в Америке. У нас же, при чрезвычайной простоте устройства наших жилищ, было бы даже непростительно пренебречь сими дарами природы.

Но там, где слух и зрение оказались бы недостаточными, немаловажным подспорьем может послужить целесообразная и строго обдуманная система вопросов, которую я назвал бы системою вопрошения. Так, например, ежели вы встречаете идущего по улице односельца, то первый и самый естественный вопрос должен быть таков: куда идешь? Если же вы встречаете на улице не односельца, но лицо неизвестного происхождения, то, кроме этого вопроса, надлежит предлагать еще следующее: откуда? зачем? где был вчера? покажи, что несешь? кто в твоей местности сотский, староста, старшина, господин становой пристав? И заметьте, господа, никто не вправе уклоняться от ответов на ваши вопросы, ибо факт уклонения уже сам по себе составляет неповиновение властям. Но, кроме того, он означает и косвенное признание не вполне чистых намерений уклоняющегося. Невинный человек отвечает немедленно, не ожидая подзатыльника; отвечает быстро, порывисто, отчетливо, твердо, звонко. Напротив того, человек, за которым водятся грешки, даже и по получении подзатыльника путается, отвечает уклончиво, неохотно, а иногда прямо с дерзостью говорит: не твое дело! Таковых надлежит, без потери времени, взяв за караул, представлять по начальству, для исследования.

Господа! я не без намерения остановился на этом предмете больше чем нужно, ибо он есть фундамент, на котором зиждется наша становая внутренняя политика. С помощью системы вопрошения, а также при посредстве слуха и зрения… а быть может, и обоняния… мы получаем такой богатый запас сведений и материалов, который стоит только надлежащим образом обработать, чтобы перед нами предстала картина современного быта, такая картина, которая заставит содрогнуться начальственные сердца. Итак, сначала напишем эту картину – и чем смелее, тем лучше, – а затем, разумеется, подумаем и о том, как следует поступить, дабы превратить ее неблагонамеренное содержание в благонамеренное. Имея ее в виду, мы бодро пойдем навстречу злоумышлению, и ежели находящаяся в наших руках ариаднина нить приведет нас к дверям логовища, то уж, конечно, не для того, чтоб осрамиться в нем, но для того, чтобы несомненно и неминуемо обрести поличное!

Вторая ваша обязанность заключается в следующем: вы должны употребить все усилия, чтобы обыватели содействовали вам. Чтобы достичь этого, вы можете воспользоваться всеми имеющимися у вас преимуществами власти, начиная с увещаний и кончая требованиями, не терпящими возражений. Вы можете, в случае надобности, даже употребить мое имя. Помните, господа, что содействие, о котором я говорю, нам безусловно необходимо. Как это ни больно для нашего самолюбия, но должно сознаться, что если мы не будем иметь приспешников в обывательской среде, то не исполним и малой доли тех задач, кои нам предстоят. Это одна из тех печальных истин, с которыми мы сразу должны примириться, с тем, чтобы потом и не возвращаться к ним. Но, называя этот факт печальным, я в то же время имею право назвать его и радостным, потому, во-первых, что он вводит нас в общение с обывателем, а во-вторых, и потому, что делает сего последнего нашим соучастником. Я согласен, что он умаляет тот ореол всемогущества, которым мы были бы окружены, если бы обладали таковым, но вместе с тем он ограждает нас от злоречия и гласит во всеуслышание о чистоте наших намерений. И вдобавок дает нам случай делать полезные наблюдения и над самими содействующими.

Но содействие, о котором идет речь, может быть троякого рода. Во-первых, содействие действительное, плодоносящее и, безусловно, полезное; во-вторых, содействие не особенно полезное, но и не вредное; и, в-третьих, содействие положительно вредное.

Действительно и истинно плодотворного содействия вы можете ожидать, по преимуществу, от господ кабатчиков. Я говорю это прямо и смело, хотя и знаю, что у нас принято называть это занятие зазорным. Я не разделяю этого предубеждения и, следовательно, не могу допустить, чтобы его разделяли и вы. На свете нет зазорных ремесел, ибо всякое ремесло вызывается насущной потребностью в нем. Господа кабатчики, независимо от их личной и всегда несомненной благонадежности, драгоценны еще и в том отношении, что они находятся в непрерывном и тесном общении с представителями самых разнообразных слоев общества. В кабак стремятся все. Туда идет и добродетельный человек, и злодей, и мирный земледелец, и храбрый воин, и помещик, и золотарь. Выпивши добрую рюмку водки, человек делается наклонным к сообщительности, а выпивши две таковых, он уже мало-помалу начинает давать этой наклонности и ход. Еще стакан – и он готов. Спрашиваю вас: кто из присутствующих при этих метаморфозах может быть назван достоверным их свидетелем? – и с уверенностью отвечаю: кабатчик, кабатчик и только кабатчик! Все кругом пьяно, даже сотский, скромно тут же сидящий, не всегда находится на высоте своего призвания; один кабатчик всегда и неизменно трезв. Он трезв, потому что должен удовлетворять разнообразным требованиям потребителей; он трезв, потому что такова задача его занятия. Одним словом, он трезв. Он один имеет возможность трезвенно проникать в глубины человеческих сердец, он один твердой рукой держит все нити злоумышлении как приведенных уже в исполнение, так и проектируемых в ближайшем будущем. Вот почему мы так часто находим в кабаках целые склады краденых вещей. Но потому же самому мы обязаны от времени до времени прощать кабатчику его поползновения к сбыту таковых вещей и видеть в нем дарованное нам орудие, которое, при добром руководительстве, может не только облегчить наш труд неожиданными откровениями, но и сообщить изысканиям нашим совершенно непредвиденное направление.

Не особенно полезного, однако ж и не вредного содействия вы можете ожидать от господ бывших помещиков, ныне скромно именующих себя землевладельцами. Сведения, добываемые этим путем, представляют, по преимуществу, плод досужей говорливости и потому должны быть принимаемы лишь с крайней разборчивостью. Но, будучи очищены от того, что в них есть неожиданного и явно неимоверного, и они могут, по временам, проливать луч света на такие извилины человеческого сердца, которые без сего легкомысленного указания могли бы остаться навсегда закрытыми для нашего наблюдения.

Затем остается еще третьего рода содействие, о котором я говорю лишь с болью на сердце и которое я уже ранее назвал прямо вредным. Господа! я не нахожу достаточно слов, чтобы предостеречь вас от услуг и предложений сих содействователей, и, дабы вы умели отличить их, скажу вкратце об их происхождении. В последние пятнадцать-двадцать лет, вместе с успехами наук и развитием форм общежития, у нас появился особенный класс злонамеренных людей, известных под именем газетчиков и сочинителей. Профессия эта, главным образом, направлена к тому, чтобы разнообразными путями вводить становых приставов в заблуждение, с целью испытания их способностей, а также и для осмеяния их нравов вообще. Люди эти, иногда очень серьезно, сообщают нам различные как бы полезные указания и даже предлагают проекты реформ и законоположений, которые мы тоже, по чистоте нашей, принимаем за полезные, но на дне которых – увы! – лежит одна жестокая насмешка. В большей части случаев они действуют на нас не прямо, а посредством опубликования аллегорий, но тем успешнее увлекают в соблазн и опутывают нас своими сетями. Есть множество сочинений, написанных единственно с целью обмана, но притом с таким сатанинским искусством, что чины, действующие вдали от административных центров и, так сказать, предоставленные самим себе, ничего не в состоянии различить. Увлекаясь прекрасным слогом сих книг, они с точностью следуют злодейским советам, в них изложенным, и ожидают за сие от начальства наград. Каково же бывает их горестное изумление, когда, вместо награды, из губернии получается перевод в другой стан, а иногда и предложение подать просьбу об отставке! К сожалению, я говорю об этом по опыту, ибо сам двукратно был вводим подобным образом в заблуждение. Однажды, когда, прочитав в одном сочинении составленный якобы некоторым городничим „Устав о печении пирогов“, я, в подражание оному, написал „Правила о том, в какие дни и с каким маслом надлежит вкушать блины“, и в другой раз, когда, прочитав, как один городничий на все представления единообразно отвечал: „не потерплю!“ и „разорю!“ – я, взяв оного за образец, тоже упразднил словесные изъяснения и заменил оные звукоподражательностью. И в оба раза, вместо награды, я получил от начальства выговор, с таковым притом внушением, что книжками этого рода следует пользоваться лишь для того, чтобы поступать как раз в противоположность содержащимся в них указаниям! Вот почему я и предостерегаю вас, господа урядники! Будьте вообще осторожны в выборе ваших руководителей, но в особенности опасайтесь льстивых сочинительских приманок, погоня за коими может ревностного урядника довести до исступления! Третья ваша обязанность заключается в наблюдении за целостью и неприкосновенностью наших краеугольных камней. Вы знаете, о чем я говорю. Многие утверждают, что камни сии суть лишь недавнее изобретение становых приставов, но ведь для нас важно не то, когда и кем что изобретено, а то, что изобретенное получило надлежащий ход и что, следовательно, сила его для всех обязательна. Вы знаете эти камни, господа. Вы сами обладаете собственностью, сами имеете семейства, чтите начальство, ходите в храм Божий, так что если б вы не были урядниками, то я сказал бы вам: идите, добрые люди, с миром, и Бог да поддержит вас в ваших похвальных начинаниях! Но, в качестве урядников, вы не имеете права довольствоваться личным выполнением предписаний долга, но обязываетесь требовать, чтоб и другие с тою же мужественной непоколебимостью шли по стезе добродетели. Поэтому я приглашаю вас, а в крайнем случае даже приказываю, действовать в этом смысле с неукоснительностью и неуклонностью. Само собою, однако ж, разумеется, что если бы в районе ваших действий находились лица, не имеющие собственности, то нет нужды заставлять их приобретать земли или дома, но вы можете и даже должны требовать, чтобы лица эти, взамен обладания собственностью, утешали себя уважением таковой.

 

В-четвертых, я желал бы, чтоб вы как можно деятельнее сносились между собой и сообщали друг другу результаты ваших личных наблюдений. А еще лучше бы, если бы вы, хотя раз в месяц, собирались здесь, у меня, для совместного обсуждения возникающих в вашей практике вопросов и для получения от меня обязательных для вас разрешений и наставлений. Господа! я сам ничего больше как первый урядник вверенного мне стана, и хотя в качестве станового пристава стою во главе вашей дружины, но пользуюсь моим титулом лишь для того, чтобы, подобно недавно встретившемуся со мной на станции генералу Фарафонтьеву, объявить вам: и я и вы – одна семья! Все мы под Богом ходим, все тщетно спрашиваем себя: что сей сон значит? Будем же действовать единодушно и единомысленно! и встанем грудью против общего врага!

За сим, что касается до прочих обывателей, то прошу вас дать мне время осмотреться, прежде нежели я решу, как с ними поступить. Теперь же скажу кратко: есть обыватели благонамеренные и есть неблагонамеренные, есть благонадежные и есть неблагонадежные. Подобно тому, как и государства: бывают государства благоустроенные, но бывают и совсем расстроенные. Все это, конечно, выяснится по мере ознакомления моего со здешнею местностью; а до тех пор предлагаю вам одно: действуйте неукоснительно, но приберегите решительный натиск, покуда я, обнажив меч, не встану перед вами с кличем: горе строптивым!

Вот все, что я имел вам сказать для первого знакомства. Кажется, не забыл ничего. Но если бы вы встретили в моих словах повод для превратных толкований, то прошу обращаться ко мне за разъяснениями: двери моей квартиры всегда будут открыты для вас. Мне даже приятно будет вас видеть сколь возможно чаще, потому что урядник, в ожидании разъяснений, может помочь моей прислуге нарубить дров, поносить воды и вообще оказать услугу по домашнему обиходу.

Прощайте, господа! Передайте мой привет сотским, и да благословит Бог наши общие начинания!

Господа рассыльные! покажите пример!»

По этому слову произошло нечто умилительное. Рассыльные, в числе шести человек, взялись за руки и стройно запели «ура!»; урядники подхватили. Мы (я, батюшка и трое кабатчиков), стоявшие тут в качестве посторонних зрителей, тоже увлеклись и, взявши друг друга за руки, с пением «ура!» три раза прошлись взад и вперед по селу.

В этот день кабатчик Прохоров безвозмездно угощал урядников огурцами с квасом.

Замечательно, что тот же Прохоров, расставаясь со мною и намекая на то место в речи станового пристава, где говорилось о троякого рода содействии, сказал:

– А вас, господин, по второму нумеру зачислили!

– А может случиться, что и по третьему! – не без ехидства присовокупил присутствовавший при этом другой кабатчик, купец Колупаев.

Хотя мнения кабатчиков и не имели, в данном случае, официального характера, но нервы мои были до того возбуждены, что мне почудилась в них целая программа. «В самом деле, – думалось мне, – по какому нумеру зачислил меня Грацианов: по второму или по третьему? На первый нумер я, конечно, и сам не претендовал – куда уж мне за кабатчиками гнаться, – но вот во второй… ах, хорошо, кабы во второй попасть! И вдруг – в третий!!! Правда, он сам дал мне слово, что жизнь моя не будет неожиданным образом прервана, но ведь не даром гласит история, что по нужде и закону премена бывает, – кто же может поручиться, что и относительно меня не представится такой нужды?»

Под влиянием этой горькой мысли я начал задумываться и хиреть и все чаще и чаще обращал взоры в ту сторону, где благоденствовал беспечальный купец Разуваев. Вот кабы сбыть ему Монрепо со всеми потрохами: и с земским цензом, и с политическим будущим, и с перспективой пользоваться дружеским расположением станового пристава! Вот так бы штука была!

Между тем Грацианов не только не лишал меня своего покровительства, но все больше и больше сближался со мною. Обыкновенно он приходил ко мне обедать и в это время обменивался со мной мыслями по всем отраслям сердцеведения, причем каждый раз обнадеживал, что я могу смело быть с ним откровенным и что вообще, покуда он тут, я не имею никакого основания трепетать за свое будущее.

Я должен сказать правду, что собеседник он был вообще чрезвычайно приятный. Не вдруг раскрыл он мне свою душу, но все-таки сразу дал понять, что он либерал, а иногда даже обнаруживал такое парение, что я подлинно изумлялся смелости его мыслей. Так, например, однажды он спросил меня, как я думаю, не пора ли переименование квартальных надзирателей в околоточные распространить на все вообще города и местечки империи, и когда я ответил, что нахожу эту меру преждевременной, то он с большой силой и настойчивостью возразил: «А я так думаю, что теперь именно самая пора». В другой раз он как бы мимоходом спросил меня, какого мнения я насчет фаланстеров, и когда я выразился, что опыт военных поселений достаточно доказал непригодность этой формы общежития, то он даже не дал мне развить до конца мою мысль и воскликнул:

– А я, напротив того, полагаю, что если бы военные поселения и связанные с ними школы военных кантонистов не были упразднены, так сказать, на рассвете дней своих, то Россия давно уж была бы покрыта целой сетью фаланстеров и мы были бы и счастливы и богаты! Да-с!

Разумеется, я слушал эти рассуждения и радостно изумлялся. Не потому радовался, чтобы сами мысли, высказанные Грациановым, были мне сочувственны, – я так себя, страха ради иудейска, вышколил, что мне теперь на все наплевать, – а потому, что они исходили от станового пристава. Но по временам меня вдруг осеняла мысль: «Зачем, однако ж, он предлагает мне столь несвойственные своему званию вопросы», – и, признаюсь, эта назойливая мысль прожигала меня насквозь.

Однажды он засиделся у меня после обеда дольше обыкновенного и, начав с утопических мечтаний о том, как было бы хорошо, если бы в обществе не существовало разделения на богатых и бедных, кончил, разумеется, тем, что дал полный ход своей искренности.

– Скажу вам откровенно, – сознался он, – терпеть не могу я этих буржуа, хотя, по обязанностям службы, и должен их поддерживать. Деньжищ у них пропасть – это правда, но ни благородных манер, ни благородных чувств, ни порядочных привычек – ничего! Даже едят безобразно. Зазвал меня, например, на днях к себе кабатчик Колупаев обедать, и представьте, чем угостил! Во-первых, подали щи с солониной, во-вторых, лапшу, в-третьих, ушное из баранины, потом крошево из огурцов и кусочков коренной рыбы с квасом и, наконец, папушник с медом… И, в довершение всего, ни вилок, ни ножей. Согласитесь, что если они даже начальство так угощают, то можно себе вообразить, как они едят, когда у них нет гостей! И, что всего прискорбнее, наш милый батюшка, который тоже присутствовал на этом обеде, не только ел за обе щеки, но даже, как мне кажется, спрятал кусок папушника за пазуху!

Рейтинг@Mail.ru