Закончились мои перипетии. Высочайшим повелением жалован мне орден Святого Георгия четвертой степени, дополнительное содержание за долгие месяцы зарубежного поручения да вдобавок чин ротмистра белгородского уланского полка.
Эка ж мне фортуна улыбнулась! А ведь три года тому, едва став штабс-ротмистром, думал, что конец мне пришел. Израненный скрывался тогда от французского пленения. Смоляне излечили – простые крестьяне выходили.
Потом случился долгий разговор в тайной канцелярии и особые поручения в Пруссии, Швейцарии и Британии.
И вот – уланский ротмистр! Признаться, в гусарах щеголять было бы более по сердцу. Однако ж потеря, если поразмыслить, не велика: усы да прославленный лихим командиром моим, Давыдовым, зеленый доломан ахтырского полка. Нет, лучше уж в уланах в девятом классе – жалование больше. А сам чин! – в России чин пуще денег. А что усы? – так боевой шрам на щеке суть большее достоинство. Да и отметил меня неприятель в бытность мою гусаром. Конечно, такое только со слов узнается.
И все же жаль. Если б с чином, в доломане да при усах!..
Эх, на все ведь промысел Божий да воля государева. И сия милость громом средь неба ясного стала, – ротмистр! Велика честь!
Досадно, мундир из Варшавы лишь к концу месяца привезти обещано, так что треть отпуска штатским щеголем выглядеть пришлось. Впрочем, и к партикулярному приобвык за границами.
Теперь же другое дело, теперь мундир надобен.
А как желал я тогда же разыскать Полину Григорьевну, объясниться…
Комната в первом этаже, снятая мной на время ожидания, выходила окнами на торговые ряды. Кабы постоянно дневать мне там, так искал бы другую – потише, поспокойнее. А так как по большей части в прогулках да посещениях задумывал я провести те немногие дни, то и рукой махнул – стерплю, не привередлив. Да и Москва уж не та – считай, заново отстраивалась.
Однако едва удержался от переезда, имея избыток причин для такого шага:
По мостовой то и дело громыхали подводы, выделяясь из общего гомона цоканьем подкованных копыт, скрипом и лязганьем обитых железом колес. Призывные оклики торговцев проникали сквозь стекла, порой затевался громкий спор о цене и качестве (неподалеку располагалась текстильная лавка).
Спустя три дня пребывания на постое я приметил, что стал разбираться в материях не хуже завзятого портного. Еще довелось мне невольно быть ознакомленным с извечной тайной для мужчин – содержанием, покроем и особенностями нижнего женского белья, так как за тонюсенькой стеной помещался бельевой салон мадам Кренон.
Признаться, первые дни меня крайне смущали голоса, обсуждающие корсеты, лифы, ленты, шнуры, кружева и косточки. А особенно объяснения мадам: как и где это подтягивает, утягивает, какие места выделяет, и как это действует на мужчин.
Однажды, когда очередные пикантные подробности доносились сквозь стену, в комнату вошла Евдокия Митрофановна – дочь хозяйки квартиры, до одури привлекательная барышня на выданье, имеющая выразительные формы и смазливое личико. Она принесла выстиранные и отглаженные штаны, рубаху. Бедняжка, пока выкладывала вещи, от смущения и моего пристального взгляда покрылась пурпурными пятнами, а, покончив с делом, кинулась прочь со стремительностью достойной калмыцкого скакуна.
Со дня того неизменно в моем присутствии отводила она взгляд, краснела, отчего выглядела еще более привлекательной и желанной. Единственное, что сдерживало меня от, несомненно, победоносного наступления на девичье сердце, так это воспоминания о Полине Григорьевне…
Хозяйка квартиры, вдова почтенного полковника от инфантерии, нижайше извинялась после за доставленные неудобства. Рассказала, что после смерти мужа и пожара двенадцатого года, из сострадания решилась она пустить постояльцев. Тут и мадам Кренон с предложением подоспела. Сдала вдова еще две комнаты с отдельным входом и старую гостиную под бельевой салон, а ту самую комнатушку, что мне определила, легкой перегородкой от бывшей гостиной отгородили. Занимала ее одна из работниц мадам: замуж вышла месяц тому – съехала. Вот и предложила вдова мне комнату на постой, даже не ведая, что из-за стены нескромные подробности слышны.
Менять апартаменты мне уже было недосуг: мундир со дня на день ожидался, а с его прибытием и мой постой завершался.
Хотя… не могу дать точного отчета о причинах долготерпения своего. Верно, из-за приятного взгляду смущения Евдокии Митрофановны остался тогда.
Случилось как-то мне прогуливаться по торговым рядам, что под окнами постоялой комнаты. Майское солнце быстро сушило мостовую, смоченную мимолетным дождиком, воздух был чист и до одури свеж. Расположение духа мое, сродни умывшейся зелени, можно было назвать благоухающим, полным жизнелюбия. Я прохаживался вдоль рядов и был чрезвычайно вежлив в случайном общении, отчего испытывал еще большее воодушевление, радость от собственной добродетели.
Велико же было мое удивление, когда из салона мадам Кренон, в сопровождении дородной дамы, вышел, опираясь на толстую трость, одетый в партикулярное поручик Петр Григорьевич Афоничев.
– Иван Александрович! Вы ли это?! Ей богу, велика Россия да мест в ней мало! – остановившись в пороге, распахнув руки, удивленно воскликнул он.
Я оставался сконфуженный нежданной встречей, и ответить не успел, как поручик продолжил, обращаясь к даме:
– Смотрите, душа моя, какого человека нам довелось в Москве повстречать! Это ж тот самый штабс-ротмистр Уваров! Это ж спаситель мой! Помните ли, душа моя, я рассказывал вам о том бое?
Дама мило улыбнулась, попыталась изобразить легкий реверанс.
– Виноват, не представил, – опомнился Афоничев. – Это супруга моя – Валентина Ермолаевна Раструбова. Да вы, пожалуй, знакомы. Она, душа моя, до войны в Ахтырке, где наш полк квартировался… интерес у нее там… был…
Поручик запнулся и оборвался вовсе. И было от чего: даму эту я действительно припомнил – содержала она бордель, к слову весьма популярный у гусар.
Я кивнул Афоничеву, дабы устранить смущенность его, – мол, продолжать не стоит – помню.
– Каким же ветром в Москве? – перевел разговор поручик.
– Из плена французского да излечения на водах воротился. Теперь вот новое назначение получил, в ожидании мундира квартируюсь, – ответил я так, потому как про особые поручения слово молвить было строжайше запрещено.
– Из плена значит. А ведь похоронили мы вас. Да-а-а, похоронили… – задумчиво проговорил Афоничев. – Князь Овечкин, да упокой Бог его душу, рассказывал, что самолично видел, как вас француз порубил… А оно вот как вышло – плен. А я-то все вразумить не мог, отчего ж это поместье ваше ни в наследство, ни в казну не отошло. А оно вон что… – поручик еще более призадумался, вроде не доверяя моему объяснению, потом брякнул смешливо: – Кормили-то, небось, лягушками?