bannerbannerbanner
Субъективный реализм

Михаил Блехман
Субъективный реализм

Полная версия

Ему оставалось кивнуть мне, не прощаясь, и посоветовать:

«Когда идёшь вверх, старайся не смотреть вниз. Когда идёшь вперёд, старайся не смотреть назад».

Но разве можно не смотреть туда, откуда пришёл? Разве перестанут напоминать об этом многоцветные листки чёрно-белого неотрывного календаря?

Я шёл, оглядывался, и теперь уже знал, что мешает мне идти, что с таким шумом пролетает, улетает мимо. Туда, куда всё-таки лучше не смотреть.

Прошедшее время здесь имело сугубо косвенное отношение к действительности, ты, разумеется, понимаешь.

«Понимаю. Но когда твою повесть наконец-то будут читать, настоящее станет давно прошедшим».

Думаешь, будут?

Апокриф

Навязчивый стук не прекращается…

«Что-то меня потянуло на чёрный юмор…»

«Твой юмор, как бы чёрен он ни был, меня не раздражает. Цвет острот выбирает острящий, мне остаётся принимать твой выбор как должное».

«Ну хоть что-то должно же тебя раздражать? Вот и хлопнула бы дверью и ушла бы себе куда глаза глядят!»

«Было бы чем хлопать…»

Название на месте. А вот последняя фраза в моём рассказе осталась недописанной – рука устала выводить точку.

Точка отказывалась выводиться, хотя до неё в рассказе был целый выводок этих самых точек. Последняя точка сопротивляется дольше и упорнее других, только внешне похожих на неё. Потому, я думаю, что последняя – это и впрямь точка, а остальные – лишь разновидности запятой… Охотнее всего возникает первая, нетерпеливая и легкомысленная, будто… ну, не знаю, – будто любовь с первого взгляда, если не задумываться о более удачном сравнении. А вот последнюю приходится искать немыслимо долго, как ищешь невесть куда задевавшуюся старинную монетку из не имеющей без неё смысла нумизматической коллекции. И ведёт она себя не как последняя точка, а точь-в-точь наипервейшее слово…

Я вышел из дому, как водится, захватив книгу, – да-да, разумеется, вышли – мы. Мы решили подышать воздухом – нейтральным, не то что вечный чернильный аромат моего нескончаемого рассказа.

Мы – означает вдвоём. Но, конечно же, решил я… Решаю-то я!..

«Решаешь, решаешь, не горячись».

«Ладно, не хочешь уходить – оставайся, пойдём вместе… Только не мешай мне, пожалуйста! Не мешай мне своим присутствием!»

И отсутствием – тоже не мешай…

Без этих прогулок моя жизнь превратилась бы в пустую квартиру без двери, куда входят, не постучавшись.

«Квартира с зияющим входом ничем не лучше рассказа без точки, согласна?…»

«Не отвлекайся и ответь: итак, ты решаешь, – ну, и что же тебе удалось решить?»

Не буду отвечать на колкости… Сконцентрируюсь на более существенном.

Книга была тяжёлой, но я всё равно всегда брал её с собой: ей одной под силу заглушить не оставляющий меня в покое стук. Для этого её, к счастью, не обязательно открывать, да я обычно и не открываю…

«Буду думать, что стучит дятел. Тогда можно помечтать, что навязчивый стук оставит меня в покое, когда, рано или поздно, закончится затянувшаяся весна…»

Весна в моём северном крае длится круглый год, даже после того, как птицам – стучащим ли, поющим ли – становится неуютно на деревьях. И сейчас, летом, весна по-прежнему продолжается – ну чем не мой рассказ?

Дятлу некуда деться от своего дерева, на дереве всё равно уютнее, чем в неприветливом небе… И стучать в небе не во что…

А куда мне деваться от привычного стука -

«который ты игриво называешь навязчивым».

«Очень остроумно. Ты разве не поняла – это дятел стучит».

Луч – не отвлечённо геометрический, а всего лишь простецкий, солнечный, – старой учительской указкой показал мне на скамейку под деревом. Я положил неподъёмную книгу рядом, отпустил галстук – или затянул его – для не дописавшего рассказ это практически одно и то же – и прислушался. Подумал, что бы сказать, и единственное, что нашлось, было довольно резкое:

«Вот найду потерянную монетку, и ты уйдёшь. Договорились?»

«Мы с тобой далеко ещё не договорили, так что время договариваться не пришло… А начали давненько, когда я торжественно числилась первой из точек».

«Лучше бы ты попробовала стать последней… Впрочем, это у тебя вполне получилось: ты оказалась обеими по совместительству».

«Бурчишь, значит, предпочитаешь числить меня последней, пусть и наиболее своенравной. А ведь моя покладистость так же бесконечна. В знак её демонстрации подыграю тебе: я согласна считать заканчивающееся лето незаконченной весной. Когда выведешь искомую точку – попробуем договориться. Точнее говоря – если выведешь. Я тебе, как у нас с тобой принято, ничего не обещаю – только обнадёживаю. А разве быть обнадёженным – недостаточно?»

Стук возвышался и учащался. Наверно, высокие широты заставляют его звучать бесконечно высокой нотой, не имеющей определённого содержания, словно рассказ без последней точки.

«Или роль без актёра… Не написать ли об этом – когда, наконец, закроется дверь?…»

Со скамейки мне было едва слышно ржание детских коней и туманно видны непреодолимые ржаные заросли. Вероятно, весна даже поздним летом искала свою монетку… Ах, была – не была, скажу всё, что думаю:

«В наших северных краях несжатая рожь напоминает твои волосы, не сжатые обручем, не отягощённые лентой, не стиснутые платком, – твои волосы, пропахшие ржаным ароматом моих чернил…»

До кого-то же он пытается достучаться, этот дятел? Или помогает мне найти мою монету?

«Знаешь, почему ты пристрастился к деталям?»

Я промолчал.

Книга лежала рядом, это успокаивало, но и чуть тревожило. Её тяжело носить с собой повсюду, ещё труднее перелистывать тяжёлые страницы. Время от времени хочется перевести дух, лучше всего – на этой скамейке, окружённой растрёпанной рожью, колышущейся в такт непреходящему стуку.

Ну, хорошо, отвечу:

«Твои вопросы становятся всё более детальными… Ты пристрастилась к деталям ничуть не меньше моего, только, боюсь, нас интересуют разные детали… Хорошо, раз ты настаиваешь, я отвечу: когда нет целого, цепляешься за частности, наивно надеясь, что они составят целое, или хотя бы заменят его. И знаешь – иногда заменяют».

«Видишь ли, я не интересуюсь тем, что ты называешь заменяющими целое деталями. И, разумеется, не интересуюсь этим твоим целым, просто потому, что оно для меня – самая незначительная из деталей. Для меня важнее обобщение, оно заменяет необходимость в подробностях…»

Дятел так дятел… Правила давно и полностью приняты.

Стоит стуку прекратиться – и рожь никогда уже больше не заколышется…

Снова чёрный юмор, привычно многовато на сегодня.

Не перехватить ли мне инициативу:

«Интересуешься. Возможно, не так болезненно, как я… Между прочим, «не так» вовсе не означает «менее».

«Нашёл время переходить в контратаку. Обобщение важнее для меня любой из фраз, и всех точек, вместе взятых, – проставленных и потерянных».

Удивительно, что её не раздражает постоянный стук. Поэтому-то она не хочет уходить. Когда же придёт её время и она оставит меня в покое?

«Ты хочешь, чтобы время пришло само собой, так же, как тебе пришло в голову постоянно приходить на эту скамейку? Не кажется ли тебе, что с твоей стороны подобная тривиальная самоуверенность граничит с тривиальным же отчаянием?»

Прихожу, но мой рассказ остаётся дома один, без точки… Обесточенная, прохудившаяся сеть, годная разве что на безрыбье… А ей, видишь ли, подавай обобщение.

«Я постоянно прошу тебя уйти, но ты беспардонно остаёшься…»

«Да, остаюсь, и даже горжусь этим, хотя упорно стремлюсь оставить тебя, пользуясь твоей терминологией, в покое. Не ухожу потому, что ты ещё упорнее не отпускаешь меня. Ну, предположим, отпустишь: кого же тебе тогда останется умолять и удерживать? Ты любишь меня за то, что у тебя для уговоров есть я, и опасаешься расстаться со мной, чтобы вместо меня не пришлось упрашивать кого-то другого, согласен? Я имею в виду – другую».

Дождь разговорился в такт нашей беседе. Его фразы безобидно обрушились на ржаную промокашку, отпечатываясь на ней расплывчатой, неразборчивой, хотя и многословной рукописью. Я узнал среди этих фраз свои – самые сырые из выпадавших.

Рука или ветер – мне никогда не было видно со скамейки – провели по волосам, чтобы они растрепались ещё сильнее.

«Твои волосы не укладываются ни в какую причёску».

Неукладывающиеся ржаные волосы насмешливо бросались мне в глаза, я отводил их – и глаза, и волосы, но ржаная копна не слушалась и рассыпалась вокруг скамейки и дерева, в ветвях которого невидимо и учащённо старался до кого-то достучаться дятел.

«Так почему всё-таки тебя не раздражает постоянный стук?»

«Послушай, я тебе ни в чём не отказываю, но – или и? – ты не можешь помешать мне существовать вне зависимости от несущественных частностей, даже если мы согласимся назвать их не уничижительно – частностями, а нейтральнее – факторами, что ли. Опережаю твой вопрос: существенных факторов для меня не существует».

«Почему же ты не хочешь оставить меня в покое и реализовать свою независимость в полной мере?»

«Потому, что ты слишком безнадёжно сильно этого хочешь. Твои настойчивые требования уйти – сильнее любых вялых просьб остаться».

Ну да, мы договорились, что это будет дятел, не станем вносить запоздалые коррективы…

«Ты постоянно твердишь мне это, словно повторяется одна и та же запись, которую я обречён проигрывать с тех пор, как чернила впервые промакнулись на моей первой, наименее сырой из фраз… На моей первой фразе, увенчанной послушной, игривой точкой…»

«Ты проигрываешь её, но она остаётся беспроигрышной: других слушателей у неё и соперников у тебя – нет».

Кто способен обнадёжить лучше, чем обнадёживаешь себя сам?…

«Возможно, ты исчезнешь, если я допишу недописанную фразу?»

Решиться и отыскать последнюю точку?

«Я решусь, но – пообещай, – хотя ты никогда ничего мне не обещала…»

 

«Попробуй, тебе же не впервой пробовать, – а мне не впервой ожидать счастливого краха, – хорошо, хорошо, не нужно кусать губы и конец ручки, – последней точки в твоём рассказе. Согласна, готова признать: нашего рассказа. Или, ввиду нескончаемости, – нашего романа – хотя роману-то как раз и положено закончиться. Поставь последнюю точку – и посмотри, окажется ли твоя фраза последней. Прислушайся к непрекращающемуся стуку на этом своём дереве: прекратился ли он?»

«Получается, тебя не волнует этот дятел, не отличающий ни одного времени года от весны?»

Вопрос без ответа – разве это не ответ?…

Учительская указка спряталась в тёмном шкафу. Ржаные волосы потемнели – их закрыл от меня занавес безнадёжно высотных зданий, и дятлу не нашлось места на безлиственном дереве, а дереву не было места у скамейки…

Дятел так дятел, – подумал я и спрятал нечитаную книгу в шкаф.

Дятел как дятел…

«Ты по-прежнему не хочешь уйти? Тогда давай поговорим совсем уж откровенно. Мой, как ты говоришь, рассказ-роман, к деталям которого ты безразлична, весь – в твою честь. Тебя это не вдохновляет? Тебе не интересно узнать, что всё в нём – от названия до последней фразы – ты и о тебе? От последней фразы, какой бы незаконченной она ни казалась, до быстро и легко возникшего названия, ставшего наиглавнейшей фразой».

«Совсем уж откровенно? Тогда вот что: честь чересчур велика для меня одной. Хотелось бы, если позволишь, разделить её с твоей промокшей промокашкой, с твоим ищущим последнюю точку дятлом, с твоей скамейкой, откуда видна весна и слышно ржание коней в ржаном поле. Всем нам – не самое ли место под вот этим выцветшим названием – словно под деревом, из-под которого раздаётся сбивчивый, учащённый стук, словно пригоршни монет падают на пол?»

«Ты и раньше умела формулировать и обобщать. Тогда добавь сюда и ветер, и дождь…»

На месте были все слова, и последняя фраза, по-моему, тоже.

«Ах да, чуть не забыла: дождь, высохший над моими волосами, не успев намочить их. И ветер, неспособный их растрепать».

Я устал от безответных вопросов.

«Послушай, тебя ведь не может не раздражать мой пульс, похожий на учащённый стук падающих на пол монет? Ты была вынуждена слушать его всё наше время – неужели это не повод уйти?»

«Имеет ли смысл упрашивать меня в надежде, что я проигнорирую твою просьбу? Лучше бы ты поставил точку в этом своём – нашем с тобою – романе и начал новый – а вдруг начнётся? Первая точка придёт легко и весело, сама собою, как любовь с первого взгляда. Разве что название… – опасаюсь, как бы оно не повторилось».

Проблема в том, что первый взгляд никогда не оказывается последним…

Достать книгу из шкафа сегодня снова и уже не было сил: руки устали держать ручку и тетрадь, промакать непросыхающие чернила, и тем более – перелистывать страницы.

Я сделал усилие и вчитался.

Приютившее нас название на месте… И последняя фраза вроде бы тоже…

Вот только квартира – как была, так и осталась, без двери.

Мольберт

Вопросительные знаки фонарных столбов перестали сутулиться и выпрямились в восклицание пустой утренней дороги, ведущей на север, к моему озеру. Почти бесшумно пролетел над озером самолёт, вот куда уже успевший долететь с тех пор. Мне казалось, что это я давным-давно запустил его, когда он был всего лишь самолётиком… Ленивый дождь полз, не в силах в такую рань пойти как следует, и постепенно уснул где-то в горах, спрятавшись за соснами, похожими на задутые под утро свечки.

Новая картина, кажется, постепенно вырисовывалась, – но, как всегда, я не был в ней уверен и устал от этой гнетущей неуверенности. Взяв этюдник, я спустился к моему озеру, напоминающему каплю дождя, растёкшуюся по ладони. Перелётный гусь гоготнул надо мной и перевёл настороженный взгляд собственника на равнодушную ко всему бренному перелётную подругу. Гусь был хорош собой и мог бы отдалённо походить на лебедя, однако выглядел чересчур горделивым, и этим радикально от лебедя отличался. Не следует считать своё происхождение, подумал я, – в том числе гусиность, большим достоинством, чтобы его, в конце концов, не посчитали недостатком.

Усевшись перед этюдником на любимую скамейку, я вздохнул поглубже и принялся рисовать. Островок, вода, простуженно хлюпающая у берега, вызывающая тёплое сочувствие радикулитная ива, проплывающие селезни с блестящими, подобно вымытым бутылкам, головами, невыспавшиеся утки, ёлки, сошедшие с миллиона новогодних открыток. И облака, как кусочки сахара в остывшем чае, не растворяющиеся в утреннем озере.

Чем дольше я писал мою картину, тем больше опасался, что она выйдет не такой, как я задумал, что ей будет недоставать одного-единственного штриха – или мазка – последнего, решающего, ставящего точку. Чтобы зрители увидели моё озеро так, как хотел я, и не сказали бы то, что всегда говорят: мол, так не бывает и на моей картине всё – неправда.

– Ваш мальчик любит метафоры, – оценивающе произнёс кто-то за спиной.

– Девочка, – машинально ответил я и обернулся.

Удивительно, что раньше я их не замечал. Двое художников, один несколько старше другого, сидели за мольбертами, их картины перешёптывались, как шепчут, шелестят, шуршат октябрьские листья. Картины были непохожи, словно две капли воды, и это делало их похожими – словно те же две дождевые капли. Я легко понял этот язык, хотя, на первый взгляд, он не был моим. Правда, иногда знания языка недостаточно, чтобы понять: ведь если знаешь язык, ожидаешь услышать знакомые слова и фразы, – а это, увы – или к счастью? – не всегда происходит. Я отложил кисть, но тот, что младше, сказал:

– Раз уж вы пришли на это озеро, кисть откладывать нельзя.

Он снова посмотрел на мою картину и проговорил одобрительно, обращаясь к своему коллеге:

– Получается непохоже…

Я не успел обидеться, как старший добавил – неторопливо и убедительно:

– Согласен, нужно отдать автору должное. К счастью, он не старается отличаться или походить.

Младший приветливо кивнул мне, ставя точку, хотя я надеялся, что – лучше – запятую:

– Стараться быть непохожим или похожим – это фактически одно и то же, дружище. Продолжайте избегать и того, и другого.

Я обрадовался новому знакомству, взял отложенную было кисть и сказал первое, что пришло в голову, чтобы поддержать разговор:

– А я вас тут раньше почему-то не видел…

Старший тоже улыбнулся и кивнул:

– Потребовались взаимные усилия.

Мы рассмеялись. Солнце тем временем вышло в люди и невыпеченным круглым кусочком теста повисло над островком. Утренний свет был цвета не совсем созревшего апельсина. Хозяин островка, бобёр, выбрался на сушу и поправил усы.

– Вы правильно определили возраст героини, – похвалил я моих новых друзей. – Впрочем, жаль: я хотел разгадать эту загадку для зрителя позднее. Желательно – в самом конце картины – когда найду завершающий штрих.

– Вы уже почти нашли его, – ответил младший. – Озеро на вашей картине видит девочка или мальчик: оно выглядит как капля, растёкшаяся на ладони.

– Если бы смотрел я, оно бы растеклось слезой по щеке, – негрустно, но и не очень весело, заметил старший.

Младший задумчиво затянулся сигаретой, не замечая пепла, падающего с неё точь-в-точь как пожухлые листья с клёнов, растущих по склонам гор.

– Меньше всего, – подумал я вслух, советуясь с ними, – на детали обращают внимание те, кто так же невнимателен к целому. В результате их детали не складываются в целое, а целое превращается в незначительную деталь, каким бы важным ни был замысел.

– Замысел сам по себе не может служить оправданием результата, – с отстранённой иронией заметил старший из художников. – Главное – узнать и рассказать правду, какой бы фантастической она ни выглядела, и избежать фантастики, какой бы правдивой она ни казалась.

– Иногда, – пожаловался я, – фантастика выглядит такой простой, что понять её более чем непросто…

И добавил, подумав:

– Хотя сложность в том, что зрители зачастую предпочитают фантастически непонятной им правде фантастику, выглядящую соблазнительно правдиво…

Мой самолётик всё летел над озером, мы смотрели на него и думали каждый о своём, но, в сущности, об одном и том же: о том, что сейчас кто-то наверняка смотрит на нас из иллюминатора и мечтает спуститься сюда и пожить хотя бы недельку на бобровом острове, – но самолёт не останавливается и улетает.

– Почему же, – проговорил я, обращаясь к младшему из художников и всматриваясь в его полотно, – у вас на картине наш остров не в озере, а в море?…

Он снова затянулся и сказал печально:

– Когда летишь на юг, все озёра сливаются в океан…

По своей привычке обязательно возразить, особенно тем, с кем согласен, я хотел было выпалить, что на морском острове приличный – а наш был явно приличен – бобёр не прожил бы и недели, – но вспомнил о более важном и поделился с ними:

– Я в детстве больше всего на свете любил ездить на юг…

– Вот видите, – подтвердил старший, – мы все с юга: и этот гусь, и мы с вами, и самолёт, летящий домой, и свет цвета созревшего апельсина…

Бобёр закончил утренний туалет, прищурился, бросил на нас оценивающий взгляд и, не найдя ничего заслуживающего внимания, плюхнулся в воду по неотложным делам. Ошарашенная утка взмыла куда глаза глядят, возмущённо крякая на бобра и разочарованно – на не защитившего её бутылочного селезня.

– Впрочем, – продолжил я, глядя на картину старшего из художников, – возможно, их нелюбовь к правде объективно объяснима?… Вот, к примеру, – но только к примеру, – эта ваша картина. Ей тоже, по-моему, недостаёт последнего штриха: здесь сообщают какую-то тайну, но вы не знаете, какую именно, и хотите, чтобы эту загадку разгадали зрители. Я попытаюсь найти её – для вас, чтобы вы нанесли последний штрих. Вот только если бы вы сказали, что разгадку найти можно и что она – единственная, искать было бы легче.

Художники переглянулись.

– Вы говорите как автор, – подбодрил меня старший.

– Нет-нет! – возразил я. – Я говорю как зритель – как ваш зритель! Разве вы пишете эту картину не для меня?

Младший снова затянулся. Старший из художников ответил задумчиво:

– Я пишу картины для себя…

Младший добавил:

– Это необходимое условие того, чтобы написать картину, которая по-настоящему заинтересует не только автора и будет правдивой. Впрочем, недостаточное…

Старший продолжал:

– Вы хотите, чтобы я сказал, есть ли разгадка? Но ведь картина на то и картина, чтобы молчать. В этом её предназначение.

– Предназначение же автора, – сказал младший, – всего лишь передать предназначение картины.

– А вы не пробовали… – начал я и чуть было не потерял дар речи от собственной смелости, – вы не пробовали писать не красками, а… словами?

Художники не возразили против моей идеи.

– Существенной разницы нет, – ответил младший. – Если картина написана словами, дописать её красками предоставляется зрителю.

– И уже от него зависит, – запальчиво добавил я, – сумеет ли он быть в достаточной степени художником, чтобы справиться с этой задачей, иначе художник превратится из художника в зрителя – собственной картины.

Мне захотелось развить эту мысль, но тут из кроличьей норки вылез, навострив уши, то ли кролик, то ли заяц.

– Самое отвратительное существо, – поморщился младший. – Люди, по крайней мере, разнообразны, их можно писать бесконечно, не повторяясь ни одним штрихом, а эти тошнотворные создания – все на одно лицо, – если это вообще можно назвать лицом.

– На редкость неэстетичен и сер, – согласился старший. – У него напрочь отсутствует скрытый план. Благодарен за солидарность, коллега, но всё же ваша оценка чересчур сурова…

Младший брезгливо поморщился и, стараясь не смотреть на кролика, что-то поспешно набросал на своём полотне, как бы избавляясь от неприятного ощущения. Старший спросил заботливо:

– Неужели кролик и впрямь может производить такое сильное впечатление?

– Раздражающее преобладание ушей над лицом, – проговорил его коллега, не отрываясь от мольберта. – Но, по крайней мере, он может дать сюжет для небольшой картины. Премного ему за это благодарен.

Заяц и ухом не повёл. Он вынул из жилетного кармашка часы ещё не вошедшего в моду фасона и поспешил со всех ног туда, куда, кажется, опаздывал.

– О времена, о нравы!.. Так торопиться, чтобы забыть надеть пиджак, – вздохнул я, задумывая сюжет своей собственной новой картины и удивляясь тому, насколько сильно зайцы и кролики могут стимулировать творческое воображение.

Старший из художников неторопливо проговорил, обращаясь к своему младшему коллеге:

– Как вы сказали? Не повторяясь ни одним штрихом?…

Мы оба посмотрели на него. Он долго молчал.

А день между тем становился то ли тревожно, то ли убаюкивающе кофейным. Где-то в горах, за деревьями, устало помахивающими ветвями перелётной гусыне, начинали зажигаться и разгораться огни. Гусыне было холодно, кожа покрылась пупырышками, огни там, внизу, не привлекали и не согревали и казались ей одним маленьким прощальным огоньком на тревожном, неизбежном, но желанном пути на юг. Над океаном, который кажется всего лишь озером, если сидишь на берегу у мольберта и на юг лететь не нужно…

 

Наконец он поделился с нами тем, что, казалось, беспокоило его:

– Я бы хотел найти один-единственный штрих, в котором уместились бы все штрихи и мазки…

– Все штрихи – один штрих? – задумчиво переспросил младший.

– Да!.. Я хотел бы написать картину, которая объединит все остальные – уже написанные и ещё даже не задуманные…

Младший затянулся очередной сигаретой и возразил:

– Чтобы эти остальные стали ненужными? Но тогда нам с вами – и нашему новому другу – пришлось бы переписать все свои картины в одну, после чего – вовсе бросить писать. Думаю, последнее так же маловероятно, как и то, коллега, что вам удастся отыскать этот всепоглощающий штрих. Надеюсь, что не удастся, и мы не раз ещё порадуем сравнительно немногочисленных поклонников, в первую очередь самих себя, и смутим сравнительно многочисленных недоброжелателей.

– В первую очередь – тех же, – грустно усмехнулся я.

Они не возразили и снова обратились к своим мольбертам – таким же, как мой, но не похожим на него и друг на друга.

Я смотрел на озеро и на свою картину. Там, за её пределами, моё озеро открывалось каждому по-своему, а здесь – его видела девочка, и мне оставалось нанести один-единственный штрих, чтобы дописать и досказать это, – но не такой, который сделает все остальные мои штрихи бессмысленными, а – наоборот – придаст им смысл. И смысл этот откроется всем, и тогда каждый зритель моей картины будет её союзником и соавтором, ведь когда размышляешь о чьей-то картине, тем самым создаёшь свою собственную. И каждый зритель увидит моё озеро так, как увидела его маленькая девочка, вместе с которой мы написали эту картину: капля дождя растечётся по её ладони, и кусочки сахара не смогут раствориться в остывшей воде. И эта моя картина расскажет зрителям правду, потому что не станет копией того, что изображает, ведь копия и подделка не могут быть правдой.

– Копия, – сказал младший из художников, – это всего лишь бесплодная попытка изобразить результат.

– Зато правда, – подтвердил старший, – это успешное усилие понять процесс и разгадать причину.

Берега, склоны гор, вода, островок, деревья стали тёмно-кофейными, кусочки сахара растворились в потемневшей воде.

– Вы думаете, мне не стоит откладывать кисть? – решился я.

– Чувствуется неразрывность, – заметил старший. – Этим вопросом мы в своё время мучили себя, теперь – в своё – вы мучаете и себя, и нас? Это радует.

Младший улыбнулся, в последний раз на сегодня затягиваясь сигаретой. С неё упал огонёк, и я успел загадать желание.

– Приятная непрерывность. Что же касается сути вашего вопроса, то – главное – продолжайте ставить вопрос, и не только в конце, но и в начале, когда картины ещё нет. Тогда она наверняка будет.

Дождь неуверенно подполз и капнул знакомым коктейлем моего «Грота». Берега озера стали совсем фиолетовыми. Фиолетовых красок было так много, что ими можно было бы написать новую картину, и я уже знал, что обязательно напишу её, вот только найду последний штрих для этой.

Моих друзей становилось не видно в фиолетовом исходе дня. Перешёптывание их картин слилось с шорохом листьев, тихим хлюпанием и редким всхлипыванием воды у берега, щелчками поленьев в каминах и откупориванием бутылок, и ещё сверчки без устали и перерыва строчили по какому-то своему игрушечному неприятелю. Я сложил этюдник и пошёл к своей машине.

Идущая мимо девочка направлялась туда, откуда приехал я, – туда, где уже вставало солнце, похожее на только что испечённое, ещё горячее печенье, а в ладони у неё светилась капелька воды, похожая на моё озеро. И я понял, что последний, главный штрих должен нанести на мою картину не я, а мой зритель, и у каждого зрителя этот штрих будет не похож на другие, и именно это сделает все штрихи похожими друг на друга, именно это сделает их единым, единственным штрихом.

– В твоей руке наше озеро становится ещё загадочнее и понятнее. Все вместе мы обязательно дорисуем его, – пообещал я ей.

Чтобы шаги не мешали слушать, дождь перестал идти и прислушался.

– А вы художник, правда? – с надеждой спросила она.

Я поехал всё той же дорогой на север. Иногда останавливался, чтобы спуститься к моему озеру и продолжить свои неразрывные – непрерывные – картины. Я знал, что буду писать их – красками, запахами, словами, звуками. И мечтать о том, что вопросительный знак – не сейчас, а хотя бы когда-нибудь – перестанет сутулиться и выпрямится в восклицательный. Или просто исчезнет, и от него останется одна точка, делающая вопрос и восклицание такими похожими друг на друга.

Я знал, что дорога будет разной. Иногда она будет шелестеть под шинами моей машины, как шуршат октябрьские листья под ногами. Или устало вздыхать, отзываясь на тихое повизгивание колёс старой сельской брички. Иногда – тысячи несбыточных серебряных соверенов будут звякать и цокать о её брусчатку…

А время перелётной гусыней будет лететь в обратную сторону, через подобное океану озеро и, судя по всему, не захочет возвращаться в чудесные, холодные края.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru