Ему оставалось кивнуть мне, не прощаясь, и посоветовать:
«Когда идёшь вверх, старайся не смотреть вниз. Когда идёшь вперёд, старайся не смотреть назад».
Но разве можно не смотреть туда, откуда пришёл? Разве перестанут напоминать об этом многоцветные листки чёрно-белого неотрывного календаря?
Я шёл, оглядывался, и теперь уже знал, что мешает мне идти, что с таким шумом пролетает, улетает мимо. Туда, куда всё-таки лучше не смотреть.
Прошедшее время здесь имело сугубо косвенное отношение к действительности, ты, разумеется, понимаешь.
«Понимаю. Но когда твою повесть наконец-то будут читать, настоящее станет давно прошедшим».
Думаешь, будут?
Навязчивый стук не прекращается…
«Что-то меня потянуло на чёрный юмор…»
«Твой юмор, как бы чёрен он ни был, меня не раздражает. Цвет острот выбирает острящий, мне остаётся принимать твой выбор как должное».
«Ну хоть что-то должно же тебя раздражать? Вот и хлопнула бы дверью и ушла бы себе куда глаза глядят!»
«Было бы чем хлопать…»
Название на месте. А вот последняя фраза в моём рассказе осталась недописанной – рука устала выводить точку.
Точка отказывалась выводиться, хотя до неё в рассказе был целый выводок этих самых точек. Последняя точка сопротивляется дольше и упорнее других, только внешне похожих на неё. Потому, я думаю, что последняя – это и впрямь точка, а остальные – лишь разновидности запятой… Охотнее всего возникает первая, нетерпеливая и легкомысленная, будто… ну, не знаю, – будто любовь с первого взгляда, если не задумываться о более удачном сравнении. А вот последнюю приходится искать немыслимо долго, как ищешь невесть куда задевавшуюся старинную монетку из не имеющей без неё смысла нумизматической коллекции. И ведёт она себя не как последняя точка, а точь-в-точь наипервейшее слово…
Я вышел из дому, как водится, захватив книгу, – да-да, разумеется, вышли – мы. Мы решили подышать воздухом – нейтральным, не то что вечный чернильный аромат моего нескончаемого рассказа.
Мы – означает вдвоём. Но, конечно же, решил я… Решаю-то я!..
«Решаешь, решаешь, не горячись».
«Ладно, не хочешь уходить – оставайся, пойдём вместе… Только не мешай мне, пожалуйста! Не мешай мне своим присутствием!»
И отсутствием – тоже не мешай…
Без этих прогулок моя жизнь превратилась бы в пустую квартиру без двери, куда входят, не постучавшись.
«Квартира с зияющим входом ничем не лучше рассказа без точки, согласна?…»
«Не отвлекайся и ответь: итак, ты решаешь, – ну, и что же тебе удалось решить?»
Не буду отвечать на колкости… Сконцентрируюсь на более существенном.
Книга была тяжёлой, но я всё равно всегда брал её с собой: ей одной под силу заглушить не оставляющий меня в покое стук. Для этого её, к счастью, не обязательно открывать, да я обычно и не открываю…
«Буду думать, что стучит дятел. Тогда можно помечтать, что навязчивый стук оставит меня в покое, когда, рано или поздно, закончится затянувшаяся весна…»
Весна в моём северном крае длится круглый год, даже после того, как птицам – стучащим ли, поющим ли – становится неуютно на деревьях. И сейчас, летом, весна по-прежнему продолжается – ну чем не мой рассказ?
Дятлу некуда деться от своего дерева, на дереве всё равно уютнее, чем в неприветливом небе… И стучать в небе не во что…
А куда мне деваться от привычного стука -
«который ты игриво называешь навязчивым».
«Очень остроумно. Ты разве не поняла – это дятел стучит».
Луч – не отвлечённо геометрический, а всего лишь простецкий, солнечный, – старой учительской указкой показал мне на скамейку под деревом. Я положил неподъёмную книгу рядом, отпустил галстук – или затянул его – для не дописавшего рассказ это практически одно и то же – и прислушался. Подумал, что бы сказать, и единственное, что нашлось, было довольно резкое:
«Вот найду потерянную монетку, и ты уйдёшь. Договорились?»
«Мы с тобой далеко ещё не договорили, так что время договариваться не пришло… А начали давненько, когда я торжественно числилась первой из точек».
«Лучше бы ты попробовала стать последней… Впрочем, это у тебя вполне получилось: ты оказалась обеими по совместительству».
«Бурчишь, значит, предпочитаешь числить меня последней, пусть и наиболее своенравной. А ведь моя покладистость так же бесконечна. В знак её демонстрации подыграю тебе: я согласна считать заканчивающееся лето незаконченной весной. Когда выведешь искомую точку – попробуем договориться. Точнее говоря – если выведешь. Я тебе, как у нас с тобой принято, ничего не обещаю – только обнадёживаю. А разве быть обнадёженным – недостаточно?»
Стук возвышался и учащался. Наверно, высокие широты заставляют его звучать бесконечно высокой нотой, не имеющей определённого содержания, словно рассказ без последней точки.
«Или роль без актёра… Не написать ли об этом – когда, наконец, закроется дверь?…»
Со скамейки мне было едва слышно ржание детских коней и туманно видны непреодолимые ржаные заросли. Вероятно, весна даже поздним летом искала свою монетку… Ах, была – не была, скажу всё, что думаю:
«В наших северных краях несжатая рожь напоминает твои волосы, не сжатые обручем, не отягощённые лентой, не стиснутые платком, – твои волосы, пропахшие ржаным ароматом моих чернил…»
До кого-то же он пытается достучаться, этот дятел? Или помогает мне найти мою монету?
«Знаешь, почему ты пристрастился к деталям?»
Я промолчал.
Книга лежала рядом, это успокаивало, но и чуть тревожило. Её тяжело носить с собой повсюду, ещё труднее перелистывать тяжёлые страницы. Время от времени хочется перевести дух, лучше всего – на этой скамейке, окружённой растрёпанной рожью, колышущейся в такт непреходящему стуку.
Ну, хорошо, отвечу:
«Твои вопросы становятся всё более детальными… Ты пристрастилась к деталям ничуть не меньше моего, только, боюсь, нас интересуют разные детали… Хорошо, раз ты настаиваешь, я отвечу: когда нет целого, цепляешься за частности, наивно надеясь, что они составят целое, или хотя бы заменят его. И знаешь – иногда заменяют».
«Видишь ли, я не интересуюсь тем, что ты называешь заменяющими целое деталями. И, разумеется, не интересуюсь этим твоим целым, просто потому, что оно для меня – самая незначительная из деталей. Для меня важнее обобщение, оно заменяет необходимость в подробностях…»
Дятел так дятел… Правила давно и полностью приняты.
Стоит стуку прекратиться – и рожь никогда уже больше не заколышется…
Снова чёрный юмор, привычно многовато на сегодня.
Не перехватить ли мне инициативу:
«Интересуешься. Возможно, не так болезненно, как я… Между прочим, «не так» вовсе не означает «менее».
«Нашёл время переходить в контратаку. Обобщение важнее для меня любой из фраз, и всех точек, вместе взятых, – проставленных и потерянных».
Удивительно, что её не раздражает постоянный стук. Поэтому-то она не хочет уходить. Когда же придёт её время и она оставит меня в покое?
«Ты хочешь, чтобы время пришло само собой, так же, как тебе пришло в голову постоянно приходить на эту скамейку? Не кажется ли тебе, что с твоей стороны подобная тривиальная самоуверенность граничит с тривиальным же отчаянием?»
Прихожу, но мой рассказ остаётся дома один, без точки… Обесточенная, прохудившаяся сеть, годная разве что на безрыбье… А ей, видишь ли, подавай обобщение.
«Я постоянно прошу тебя уйти, но ты беспардонно остаёшься…»
«Да, остаюсь, и даже горжусь этим, хотя упорно стремлюсь оставить тебя, пользуясь твоей терминологией, в покое. Не ухожу потому, что ты ещё упорнее не отпускаешь меня. Ну, предположим, отпустишь: кого же тебе тогда останется умолять и удерживать? Ты любишь меня за то, что у тебя для уговоров есть я, и опасаешься расстаться со мной, чтобы вместо меня не пришлось упрашивать кого-то другого, согласен? Я имею в виду – другую».
Дождь разговорился в такт нашей беседе. Его фразы безобидно обрушились на ржаную промокашку, отпечатываясь на ней расплывчатой, неразборчивой, хотя и многословной рукописью. Я узнал среди этих фраз свои – самые сырые из выпадавших.
Рука или ветер – мне никогда не было видно со скамейки – провели по волосам, чтобы они растрепались ещё сильнее.
«Твои волосы не укладываются ни в какую причёску».
Неукладывающиеся ржаные волосы насмешливо бросались мне в глаза, я отводил их – и глаза, и волосы, но ржаная копна не слушалась и рассыпалась вокруг скамейки и дерева, в ветвях которого невидимо и учащённо старался до кого-то достучаться дятел.
«Так почему всё-таки тебя не раздражает постоянный стук?»
«Послушай, я тебе ни в чём не отказываю, но – или и? – ты не можешь помешать мне существовать вне зависимости от несущественных частностей, даже если мы согласимся назвать их не уничижительно – частностями, а нейтральнее – факторами, что ли. Опережаю твой вопрос: существенных факторов для меня не существует».
«Почему же ты не хочешь оставить меня в покое и реализовать свою независимость в полной мере?»
«Потому, что ты слишком безнадёжно сильно этого хочешь. Твои настойчивые требования уйти – сильнее любых вялых просьб остаться».
Ну да, мы договорились, что это будет дятел, не станем вносить запоздалые коррективы…
«Ты постоянно твердишь мне это, словно повторяется одна и та же запись, которую я обречён проигрывать с тех пор, как чернила впервые промакнулись на моей первой, наименее сырой из фраз… На моей первой фразе, увенчанной послушной, игривой точкой…»
«Ты проигрываешь её, но она остаётся беспроигрышной: других слушателей у неё и соперников у тебя – нет».
Кто способен обнадёжить лучше, чем обнадёживаешь себя сам?…
«Возможно, ты исчезнешь, если я допишу недописанную фразу?»
Решиться и отыскать последнюю точку?
«Я решусь, но – пообещай, – хотя ты никогда ничего мне не обещала…»
«Попробуй, тебе же не впервой пробовать, – а мне не впервой ожидать счастливого краха, – хорошо, хорошо, не нужно кусать губы и конец ручки, – последней точки в твоём рассказе. Согласна, готова признать: нашего рассказа. Или, ввиду нескончаемости, – нашего романа – хотя роману-то как раз и положено закончиться. Поставь последнюю точку – и посмотри, окажется ли твоя фраза последней. Прислушайся к непрекращающемуся стуку на этом своём дереве: прекратился ли он?»
«Получается, тебя не волнует этот дятел, не отличающий ни одного времени года от весны?»
Вопрос без ответа – разве это не ответ?…
Учительская указка спряталась в тёмном шкафу. Ржаные волосы потемнели – их закрыл от меня занавес безнадёжно высотных зданий, и дятлу не нашлось места на безлиственном дереве, а дереву не было места у скамейки…
Дятел так дятел, – подумал я и спрятал нечитаную книгу в шкаф.
Дятел как дятел…
«Ты по-прежнему не хочешь уйти? Тогда давай поговорим совсем уж откровенно. Мой, как ты говоришь, рассказ-роман, к деталям которого ты безразлична, весь – в твою честь. Тебя это не вдохновляет? Тебе не интересно узнать, что всё в нём – от названия до последней фразы – ты и о тебе? От последней фразы, какой бы незаконченной она ни казалась, до быстро и легко возникшего названия, ставшего наиглавнейшей фразой».
«Совсем уж откровенно? Тогда вот что: честь чересчур велика для меня одной. Хотелось бы, если позволишь, разделить её с твоей промокшей промокашкой, с твоим ищущим последнюю точку дятлом, с твоей скамейкой, откуда видна весна и слышно ржание коней в ржаном поле. Всем нам – не самое ли место под вот этим выцветшим названием – словно под деревом, из-под которого раздаётся сбивчивый, учащённый стук, словно пригоршни монет падают на пол?»
«Ты и раньше умела формулировать и обобщать. Тогда добавь сюда и ветер, и дождь…»
На месте были все слова, и последняя фраза, по-моему, тоже.
«Ах да, чуть не забыла: дождь, высохший над моими волосами, не успев намочить их. И ветер, неспособный их растрепать».
Я устал от безответных вопросов.
«Послушай, тебя ведь не может не раздражать мой пульс, похожий на учащённый стук падающих на пол монет? Ты была вынуждена слушать его всё наше время – неужели это не повод уйти?»
«Имеет ли смысл упрашивать меня в надежде, что я проигнорирую твою просьбу? Лучше бы ты поставил точку в этом своём – нашем с тобою – романе и начал новый – а вдруг начнётся? Первая точка придёт легко и весело, сама собою, как любовь с первого взгляда. Разве что название… – опасаюсь, как бы оно не повторилось».
Проблема в том, что первый взгляд никогда не оказывается последним…
Достать книгу из шкафа сегодня снова и уже не было сил: руки устали держать ручку и тетрадь, промакать непросыхающие чернила, и тем более – перелистывать страницы.
Я сделал усилие и вчитался.
Приютившее нас название на месте… И последняя фраза вроде бы тоже…
Вот только квартира – как была, так и осталась, без двери.
Вопросительные знаки фонарных столбов перестали сутулиться и выпрямились в восклицание пустой утренней дороги, ведущей на север, к моему озеру. Почти бесшумно пролетел над озером самолёт, вот куда уже успевший долететь с тех пор. Мне казалось, что это я давным-давно запустил его, когда он был всего лишь самолётиком… Ленивый дождь полз, не в силах в такую рань пойти как следует, и постепенно уснул где-то в горах, спрятавшись за соснами, похожими на задутые под утро свечки.
Новая картина, кажется, постепенно вырисовывалась, – но, как всегда, я не был в ней уверен и устал от этой гнетущей неуверенности. Взяв этюдник, я спустился к моему озеру, напоминающему каплю дождя, растёкшуюся по ладони. Перелётный гусь гоготнул надо мной и перевёл настороженный взгляд собственника на равнодушную ко всему бренному перелётную подругу. Гусь был хорош собой и мог бы отдалённо походить на лебедя, однако выглядел чересчур горделивым, и этим радикально от лебедя отличался. Не следует считать своё происхождение, подумал я, – в том числе гусиность, большим достоинством, чтобы его, в конце концов, не посчитали недостатком.
Усевшись перед этюдником на любимую скамейку, я вздохнул поглубже и принялся рисовать. Островок, вода, простуженно хлюпающая у берега, вызывающая тёплое сочувствие радикулитная ива, проплывающие селезни с блестящими, подобно вымытым бутылкам, головами, невыспавшиеся утки, ёлки, сошедшие с миллиона новогодних открыток. И облака, как кусочки сахара в остывшем чае, не растворяющиеся в утреннем озере.
Чем дольше я писал мою картину, тем больше опасался, что она выйдет не такой, как я задумал, что ей будет недоставать одного-единственного штриха – или мазка – последнего, решающего, ставящего точку. Чтобы зрители увидели моё озеро так, как хотел я, и не сказали бы то, что всегда говорят: мол, так не бывает и на моей картине всё – неправда.
– Ваш мальчик любит метафоры, – оценивающе произнёс кто-то за спиной.
– Девочка, – машинально ответил я и обернулся.
Удивительно, что раньше я их не замечал. Двое художников, один несколько старше другого, сидели за мольбертами, их картины перешёптывались, как шепчут, шелестят, шуршат октябрьские листья. Картины были непохожи, словно две капли воды, и это делало их похожими – словно те же две дождевые капли. Я легко понял этот язык, хотя, на первый взгляд, он не был моим. Правда, иногда знания языка недостаточно, чтобы понять: ведь если знаешь язык, ожидаешь услышать знакомые слова и фразы, – а это, увы – или к счастью? – не всегда происходит. Я отложил кисть, но тот, что младше, сказал:
– Раз уж вы пришли на это озеро, кисть откладывать нельзя.
Он снова посмотрел на мою картину и проговорил одобрительно, обращаясь к своему коллеге:
– Получается непохоже…
Я не успел обидеться, как старший добавил – неторопливо и убедительно:
– Согласен, нужно отдать автору должное. К счастью, он не старается отличаться или походить.
Младший приветливо кивнул мне, ставя точку, хотя я надеялся, что – лучше – запятую:
– Стараться быть непохожим или похожим – это фактически одно и то же, дружище. Продолжайте избегать и того, и другого.
Я обрадовался новому знакомству, взял отложенную было кисть и сказал первое, что пришло в голову, чтобы поддержать разговор:
– А я вас тут раньше почему-то не видел…
Старший тоже улыбнулся и кивнул:
– Потребовались взаимные усилия.
Мы рассмеялись. Солнце тем временем вышло в люди и невыпеченным круглым кусочком теста повисло над островком. Утренний свет был цвета не совсем созревшего апельсина. Хозяин островка, бобёр, выбрался на сушу и поправил усы.
– Вы правильно определили возраст героини, – похвалил я моих новых друзей. – Впрочем, жаль: я хотел разгадать эту загадку для зрителя позднее. Желательно – в самом конце картины – когда найду завершающий штрих.
– Вы уже почти нашли его, – ответил младший. – Озеро на вашей картине видит девочка или мальчик: оно выглядит как капля, растёкшаяся на ладони.
– Если бы смотрел я, оно бы растеклось слезой по щеке, – негрустно, но и не очень весело, заметил старший.
Младший задумчиво затянулся сигаретой, не замечая пепла, падающего с неё точь-в-точь как пожухлые листья с клёнов, растущих по склонам гор.
– Меньше всего, – подумал я вслух, советуясь с ними, – на детали обращают внимание те, кто так же невнимателен к целому. В результате их детали не складываются в целое, а целое превращается в незначительную деталь, каким бы важным ни был замысел.
– Замысел сам по себе не может служить оправданием результата, – с отстранённой иронией заметил старший из художников. – Главное – узнать и рассказать правду, какой бы фантастической она ни выглядела, и избежать фантастики, какой бы правдивой она ни казалась.
– Иногда, – пожаловался я, – фантастика выглядит такой простой, что понять её более чем непросто…
И добавил, подумав:
– Хотя сложность в том, что зрители зачастую предпочитают фантастически непонятной им правде фантастику, выглядящую соблазнительно правдиво…
Мой самолётик всё летел над озером, мы смотрели на него и думали каждый о своём, но, в сущности, об одном и том же: о том, что сейчас кто-то наверняка смотрит на нас из иллюминатора и мечтает спуститься сюда и пожить хотя бы недельку на бобровом острове, – но самолёт не останавливается и улетает.
– Почему же, – проговорил я, обращаясь к младшему из художников и всматриваясь в его полотно, – у вас на картине наш остров не в озере, а в море?…
Он снова затянулся и сказал печально:
– Когда летишь на юг, все озёра сливаются в океан…
По своей привычке обязательно возразить, особенно тем, с кем согласен, я хотел было выпалить, что на морском острове приличный – а наш был явно приличен – бобёр не прожил бы и недели, – но вспомнил о более важном и поделился с ними:
– Я в детстве больше всего на свете любил ездить на юг…
– Вот видите, – подтвердил старший, – мы все с юга: и этот гусь, и мы с вами, и самолёт, летящий домой, и свет цвета созревшего апельсина…
Бобёр закончил утренний туалет, прищурился, бросил на нас оценивающий взгляд и, не найдя ничего заслуживающего внимания, плюхнулся в воду по неотложным делам. Ошарашенная утка взмыла куда глаза глядят, возмущённо крякая на бобра и разочарованно – на не защитившего её бутылочного селезня.
– Впрочем, – продолжил я, глядя на картину старшего из художников, – возможно, их нелюбовь к правде объективно объяснима?… Вот, к примеру, – но только к примеру, – эта ваша картина. Ей тоже, по-моему, недостаёт последнего штриха: здесь сообщают какую-то тайну, но вы не знаете, какую именно, и хотите, чтобы эту загадку разгадали зрители. Я попытаюсь найти её – для вас, чтобы вы нанесли последний штрих. Вот только если бы вы сказали, что разгадку найти можно и что она – единственная, искать было бы легче.
Художники переглянулись.
– Вы говорите как автор, – подбодрил меня старший.
– Нет-нет! – возразил я. – Я говорю как зритель – как ваш зритель! Разве вы пишете эту картину не для меня?
Младший снова затянулся. Старший из художников ответил задумчиво:
– Я пишу картины для себя…
Младший добавил:
– Это необходимое условие того, чтобы написать картину, которая по-настоящему заинтересует не только автора и будет правдивой. Впрочем, недостаточное…
Старший продолжал:
– Вы хотите, чтобы я сказал, есть ли разгадка? Но ведь картина на то и картина, чтобы молчать. В этом её предназначение.
– Предназначение же автора, – сказал младший, – всего лишь передать предназначение картины.
– А вы не пробовали… – начал я и чуть было не потерял дар речи от собственной смелости, – вы не пробовали писать не красками, а… словами?
Художники не возразили против моей идеи.
– Существенной разницы нет, – ответил младший. – Если картина написана словами, дописать её красками предоставляется зрителю.
– И уже от него зависит, – запальчиво добавил я, – сумеет ли он быть в достаточной степени художником, чтобы справиться с этой задачей, иначе художник превратится из художника в зрителя – собственной картины.
Мне захотелось развить эту мысль, но тут из кроличьей норки вылез, навострив уши, то ли кролик, то ли заяц.
– Самое отвратительное существо, – поморщился младший. – Люди, по крайней мере, разнообразны, их можно писать бесконечно, не повторяясь ни одним штрихом, а эти тошнотворные создания – все на одно лицо, – если это вообще можно назвать лицом.
– На редкость неэстетичен и сер, – согласился старший. – У него напрочь отсутствует скрытый план. Благодарен за солидарность, коллега, но всё же ваша оценка чересчур сурова…
Младший брезгливо поморщился и, стараясь не смотреть на кролика, что-то поспешно набросал на своём полотне, как бы избавляясь от неприятного ощущения. Старший спросил заботливо:
– Неужели кролик и впрямь может производить такое сильное впечатление?
– Раздражающее преобладание ушей над лицом, – проговорил его коллега, не отрываясь от мольберта. – Но, по крайней мере, он может дать сюжет для небольшой картины. Премного ему за это благодарен.
Заяц и ухом не повёл. Он вынул из жилетного кармашка часы ещё не вошедшего в моду фасона и поспешил со всех ног туда, куда, кажется, опаздывал.
– О времена, о нравы!.. Так торопиться, чтобы забыть надеть пиджак, – вздохнул я, задумывая сюжет своей собственной новой картины и удивляясь тому, насколько сильно зайцы и кролики могут стимулировать творческое воображение.
Старший из художников неторопливо проговорил, обращаясь к своему младшему коллеге:
– Как вы сказали? Не повторяясь ни одним штрихом?…
Мы оба посмотрели на него. Он долго молчал.
А день между тем становился то ли тревожно, то ли убаюкивающе кофейным. Где-то в горах, за деревьями, устало помахивающими ветвями перелётной гусыне, начинали зажигаться и разгораться огни. Гусыне было холодно, кожа покрылась пупырышками, огни там, внизу, не привлекали и не согревали и казались ей одним маленьким прощальным огоньком на тревожном, неизбежном, но желанном пути на юг. Над океаном, который кажется всего лишь озером, если сидишь на берегу у мольберта и на юг лететь не нужно…
Наконец он поделился с нами тем, что, казалось, беспокоило его:
– Я бы хотел найти один-единственный штрих, в котором уместились бы все штрихи и мазки…
– Все штрихи – один штрих? – задумчиво переспросил младший.
– Да!.. Я хотел бы написать картину, которая объединит все остальные – уже написанные и ещё даже не задуманные…
Младший затянулся очередной сигаретой и возразил:
– Чтобы эти остальные стали ненужными? Но тогда нам с вами – и нашему новому другу – пришлось бы переписать все свои картины в одну, после чего – вовсе бросить писать. Думаю, последнее так же маловероятно, как и то, коллега, что вам удастся отыскать этот всепоглощающий штрих. Надеюсь, что не удастся, и мы не раз ещё порадуем сравнительно немногочисленных поклонников, в первую очередь самих себя, и смутим сравнительно многочисленных недоброжелателей.
– В первую очередь – тех же, – грустно усмехнулся я.
Они не возразили и снова обратились к своим мольбертам – таким же, как мой, но не похожим на него и друг на друга.
Я смотрел на озеро и на свою картину. Там, за её пределами, моё озеро открывалось каждому по-своему, а здесь – его видела девочка, и мне оставалось нанести один-единственный штрих, чтобы дописать и досказать это, – но не такой, который сделает все остальные мои штрихи бессмысленными, а – наоборот – придаст им смысл. И смысл этот откроется всем, и тогда каждый зритель моей картины будет её союзником и соавтором, ведь когда размышляешь о чьей-то картине, тем самым создаёшь свою собственную. И каждый зритель увидит моё озеро так, как увидела его маленькая девочка, вместе с которой мы написали эту картину: капля дождя растечётся по её ладони, и кусочки сахара не смогут раствориться в остывшей воде. И эта моя картина расскажет зрителям правду, потому что не станет копией того, что изображает, ведь копия и подделка не могут быть правдой.
– Копия, – сказал младший из художников, – это всего лишь бесплодная попытка изобразить результат.
– Зато правда, – подтвердил старший, – это успешное усилие понять процесс и разгадать причину.
Берега, склоны гор, вода, островок, деревья стали тёмно-кофейными, кусочки сахара растворились в потемневшей воде.
– Вы думаете, мне не стоит откладывать кисть? – решился я.
– Чувствуется неразрывность, – заметил старший. – Этим вопросом мы в своё время мучили себя, теперь – в своё – вы мучаете и себя, и нас? Это радует.
Младший улыбнулся, в последний раз на сегодня затягиваясь сигаретой. С неё упал огонёк, и я успел загадать желание.
– Приятная непрерывность. Что же касается сути вашего вопроса, то – главное – продолжайте ставить вопрос, и не только в конце, но и в начале, когда картины ещё нет. Тогда она наверняка будет.
Дождь неуверенно подполз и капнул знакомым коктейлем моего «Грота». Берега озера стали совсем фиолетовыми. Фиолетовых красок было так много, что ими можно было бы написать новую картину, и я уже знал, что обязательно напишу её, вот только найду последний штрих для этой.
Моих друзей становилось не видно в фиолетовом исходе дня. Перешёптывание их картин слилось с шорохом листьев, тихим хлюпанием и редким всхлипыванием воды у берега, щелчками поленьев в каминах и откупориванием бутылок, и ещё сверчки без устали и перерыва строчили по какому-то своему игрушечному неприятелю. Я сложил этюдник и пошёл к своей машине.
Идущая мимо девочка направлялась туда, откуда приехал я, – туда, где уже вставало солнце, похожее на только что испечённое, ещё горячее печенье, а в ладони у неё светилась капелька воды, похожая на моё озеро. И я понял, что последний, главный штрих должен нанести на мою картину не я, а мой зритель, и у каждого зрителя этот штрих будет не похож на другие, и именно это сделает все штрихи похожими друг на друга, именно это сделает их единым, единственным штрихом.
– В твоей руке наше озеро становится ещё загадочнее и понятнее. Все вместе мы обязательно дорисуем его, – пообещал я ей.
Чтобы шаги не мешали слушать, дождь перестал идти и прислушался.
– А вы художник, правда? – с надеждой спросила она.
Я поехал всё той же дорогой на север. Иногда останавливался, чтобы спуститься к моему озеру и продолжить свои неразрывные – непрерывные – картины. Я знал, что буду писать их – красками, запахами, словами, звуками. И мечтать о том, что вопросительный знак – не сейчас, а хотя бы когда-нибудь – перестанет сутулиться и выпрямится в восклицательный. Или просто исчезнет, и от него останется одна точка, делающая вопрос и восклицание такими похожими друг на друга.
Я знал, что дорога будет разной. Иногда она будет шелестеть под шинами моей машины, как шуршат октябрьские листья под ногами. Или устало вздыхать, отзываясь на тихое повизгивание колёс старой сельской брички. Иногда – тысячи несбыточных серебряных соверенов будут звякать и цокать о её брусчатку…
А время перелётной гусыней будет лететь в обратную сторону, через подобное океану озеро и, судя по всему, не захочет возвращаться в чудесные, холодные края.