Иной раз копаешься в истории какого-нибудь заштатного городка Рязанской или Вологодской губернии, рассматриваешь в лупу давно поросшее быльем, но все еще кровоточащее и думаешь: что же было хорошего… Сначала воевали между собой, потом пришли монголы с татарами, потом терпели их и в промежутках воевали между собой, потом растворили в себе татар и началась опричнина. Терпели ее, висели на дыбах, варились в кипятке и клали головы на плаху. Потом опричнина кончилась и началась Смута, когда пришлось терпеть поляков, казаков и успевать еще воевать между собой. Потом прогнали поляков, растворили казаков и стали раскалываться. Убегали в дремучие леса и заживо горели в срубах. Потом стали воевать со шведами, турками, австрияками, поляками, дохнуть как мухи на строительстве новой столицы и служить в армии, пока не убьют или не забьют шпицрутенами. И при этом успевали гнуть спину на барщине, приносить оброк, перебиваться с хлеба на квас, терпеть, когда тебя секут на конюшне или твою жену наряжают вакханкой и ведут к барину в опочивальню. Потом пришли французы, и снова пришлось идти в атаку, умирать, но не сдаваться, колоть штыками, брать Париж и возвращаться к барщине и розгам на конюшне. Потом еще терпели, терпели… и стали бросать бомбы, убили того, кто освободил, но без земли, убили… убили… убили… Потом пришли большевики, стали терпеть их и на Колыме вспоминать, как было хорошо, когда на конюшне… Потом пришли немцы… Потом снова… Потом думали, что вот сейчас уж точно увидим небо в алмазах, но алмазы кто-то успел… и осталось только голое небо. Господи, да что же было хорошего?! Разве только гениальная литература о том, что все плохо, военные оркестры, играющие вальсы в городском саду перед отправкой на фронт, любительские спектакли, после которых были танцы, ледяное шампанское в буфете и бой конфетти, маковые пряники, тридевять земель, за которые можно убежать, чудом дошедшее письмо с фронта или из лагеря о том, что жив, теплые шерстяные носки ручной вязки и леденцы на палочке. И еще мечты о том, что все будет хорошо или уже было, но мы не заметили. Впрочем, если как следует поискать в том, что давно поросло быльем, то можно…
Каждому писателю хочется начать свой рассказ, или повесть, или роман с какой-нибудь особенной, эффектной фразы, после которой читатель уже ни за что не сможет оторваться от повествования. Хорошо, если ты рассказываешь о Париже или о Мадриде. Про Париж и говорить нечего. Просто берешь в качестве эпиграфа строчку Бродского «В Париже, ночью, в ресторане…», и она за собой сама дальше потащит твой рассказ, как на веревочке. Да и с Мадридом ничуть не сложнее. «Ах, наконец достигли мы ворот Мадрита! Скоро я полечу по улицам знакомым, усы плащом закрыв, а брови шляпой». Да будь ты хоть бритый бухгалтер преклонных годов в засаленном халате и шлепанцах, а все равно подкрутишь несуществующие усы, залихватски заломишь бровь, запахнешься халатом и полетишь за автором по незнакомым улицам. Ты найди такую фразу, когда станешь рассказывать о райцентре Сергач в Нижегородской губернии. Тут хоть наизнанку вывернись, хоть всего Бродского перетряси и всего Пушкина…
Хотя… если уж зашла речь о Пушкине, то в одной всем известной с детства пушкинской повести написано, что «Андрей Гаврилович, изумленный неожиданным запросом, в тот же день написал в ответ довольно грубое отношение, в коем объявлял он, что сельцо Кистеневка досталось ему по смерти покойного его родителя…». Здесь заинтригованный читатель непременно должен спросить: при чем здесь сельцо Кистеневка, если автор завел речь о городе Сергач и… Всему свое время, отвечу я, будет и про сельцо Кистеневка, а пока начну с самого начала.
С самого начала надо сказать, что Сергач – столица. Его называют столицей Припьянья. Такие слова с двумя мягкими знаками надо, конечно, произносить на трезвую голову. С другой стороны, как его еще назвать, если это единственный город, расположенный в бассейне реки Пьяны. И реку эту тоже никак по-другому не назвать – она течет точно пьяная. От устья до истока чуть больше шестидесяти километров, а общая длина почти в семь раз больше. Ее по этому поводу даже занесли в Книгу рекордов Гиннесса, как самую извилистую реку в мире1. Во времена доисторические, когда в этих местах никто, кроме медведей, рысей, волков, кабанов и лосей, не жил, росли здесь липовые и дубовые леса. Теперь их почти все извели. Остались лишь небольшие участки того самого леса в трех или четырех местах, да возле села Крутец, что в тридцати километрах от Сергача, растут несколько трехсотлетних дубов2.
Во времена, близкие к историческим, сюда заниматься земледелием, охотой и рыболовством пришли эрзяне и мокшане, которых пришедшие позже славяне стали называть мордвой. С тех времен остались стоять на окраине Сергача курганы, которые местные жители старались, особенно в сумерки и по ночам, обходить стороной. Молва приписывала курганы Ивану Грозному. Дескать, шел он брать Казань и велел насыпать курганы. Ну а кому же еще их приписать, если не царю? Это же курганы, а не куличики из песка. Думали так долго, пока в конце девятнадцатого века археологи их не раскопали. Оказалось, что это древнемордовские могильники второго века. Нашли в них бронзовые браслеты, железные мечи, наконечники стрел и все, что полагается находить в таких случаях.
Следующую тысячу лет в предыстории Сергача можно пропустить. Кроме обычной жизни, не происходило ничего, и это ничего было лучшим из того, что могло происходить. Ловили рыбу, пахали землю, ходили на медведя и уносили от него ноги, били белку, куницу, охотились на рысь и кабана, собирали мед и варили пиво, которое текло по усам.
В начале тринадцатого века время пошло быстрее. Припьянье стало заселяться русскими. Заселялись русские осторожно, поскольку опасались близкого соседства с мордвой, а заселившись, стали уже вместе с мордвой опасаться монголов, которых приводили в эти места Батый и Субэдэй. Пришлось построить целую оборонительную линию, состоявшую из маленьких острогов, по левым берегам Пьяны, Теши и Суры. Остроги были не столько оборонительными, сколько сигнальными. Гарнизоны в них были небольшие. Как увидят неприятеля, так посылают гонца в другой острог, расположенный верст за десять от этого. Гонец скакал по специальной дороге, минуя защитные завалы из подсеченных деревьев и частоколы из заостренных бревен у бродов. Скакал быстро. Весть о появившемся неприятеле доходила до Нижнего и Мурома в тот же день, а до Москвы – на следующий. В сторожевые дозоры ходили круглосуточно. Состав гарнизонов был многонациональный – русские, мордва, татары. И по сей день, спустя восемь веков, вдоль этой оборонительной линии расположены русские, мордовские и татарские деревни.
Весной 1337 года в эти места двинулся с большим войском татарский хан Арапша, состоявший на службе у Мамая. Судя по описанию русских летописцев, это был татарский Бонапарт: «карла станом, но великан мужеством, хитр на войне и свиреп до крайности». Строго говоря, полчищ Арапши никто пока не видел, но слухи поползли упорные. Нижегородский князь Дмитрий Константинович, известившись об этих полчищах, послал гонца в Москву к своему зятю, великому князю Дмитрию Ивановичу. Московский князь незамедлительно прибыл на помощь нижегородцам с большим войском, постоял, постоял… и убыл обратно, не дождавшись Арапшу. Князь, однако, оставил муромские, владимирские, ярославские, юрьевские и переяславские полки вместе с их воеводами. Нижегородский князь присоединил к этому войску суздальцев и нижегородских дружинников. Вся эта соединенная рать выдвинулась за реку Пьяну и стала ждать Арапшу с его войском. Тот, однако, и не думал появляться. Ходили слухи, что он далеко, на притоке Донца. Дело было в середине июля. Ходить дозором в кольчуге, в шлеме, в кольчужных рукавицах, с боевым топором, щитом, луком, копьем, да еще и волочить за собой тяжеленный меч… Короче говоря, все расслабились и «аки в бане растрепахуся». Еще и пить начали так, точно Арапшу с его войском уже победили. Летописец, обливаясь слезами, отмечал: «Любляху же пьянство зело, когда где находили пиво, и мед, и вино упивахуся без меры. Глаголили, что каждый из них с сотней татар справится».
И доглаголились. На исходе второй недели ожидания Арапша, проведенный мордовскими князьями к месту стоянки русских войск, ударил сразу с пяти направлений. Полуголые и пьяные, русские воины бросились врассыпную. Один из нижегородских князей был зарублен, самый главный нижегородский князь Дмитрий Константинович бежал со своими боярами не останавливаясь до самого Суздаля, а татары через три дня после Пьянского побоища объявились под стенами Нижнего Новгорода. «И бысть на всех ужас велий и страх мног, и изнемогоши вси…»
Какое это имеет отношение к городу Сергач, спросит читатель? А такое, отвечу я, что, по преданию, вдовы и дети нижегородских воинов, погибших в битве, вернулись на место их захоронения и основали село с говорящим названием Кладбищи, а уж рядом с этим селом и вырос впоследствии город Сергач.
Как и у всякого уважающего себя русского города, у Сергача есть не одна и не две легенды, рассказывающие о происхождении его названия. По первой легенде, на месте деревни, из которой потом вырос Сергач, стояла часовня во имя Сергия Радонежского. От часовни пошло название деревни Сергиевка, а от деревни – города. Вторая легенда говорит о том, что первым жителем будущего города был человек по имени Серга, названный так потому, что носил в ухе серьгу. Серга вообще не собирался быть первопоселенцем, а жил отшельником, но не один, а с медведем. Медведь был обучен разным смешным фокусам и редких гостей отшельника потешал как мог, поскольку, в отличие от отшельника, очень скучал в этой глуши. По третьей легенде… Впрочем, она скорее не третья, а разновидность второй. Так вот, по ней, первопоселенцем был не Серга с медведем, а мордвин Сергас. Был он бортником, то есть отбирал мед у диких пчел3. Жил без медведя. Медведь в такой профессии не помощник. Это как же получается – сначала отбери мед у пчел, а потом у медведя… Сергас дал свое имя не только городу, но и речке, которая теперь называется Сергачкой. По третьей легенде, название города тюркского происхождения и означает желтое дерево – сарыагач. Как раз на южной стороне холма, где начинался Сергач, в сильную засуху вся листва желтая уже в середине лета – почвы там мало, и близко к поверхности подходит известняк. Местные татары, особенно те, кто плохо говорит по-русски, нет-нет да и назовут Сергач Сарыгачем. Четвертая легенда уже ближе к фактам. В Никоновской летописи, в «Повести о прихождении Тохтамыша на Москву», Сергач упоминается под именем Сернач. Почему Сернач… Должно быть, в четырнадцатом веке в том месте водилось много серн, на которых охотились местные жители, или было месторождение серы – ценного сырья для производства пороха. Может, просто летописец перепутал одну букву. Впрочем, это уже будут пятая и шестая версии. Куда их девать… Остановимся на Никоновской летописи, по которой Сергач существует с 1382 года. Скорее всего, город был тогда маленьким острогом, выполнявшим сторожевую службу. После взятия Казани войсками Ивана Грозного нужда в Сергаче отпала, и он… исчез. То ли был архивирован и перемещен из корневой папки в какую-нибудь подпапку, то ли бревна частокола, которыми он был окружен, растащили местные жители, то ли просто сгнил на корню, – так или иначе из летописей Сергач на какое-то время пропал.
Второй раз он родился как деревня боярина Бориса Ивановича Морозова. В 1649 году он упоминается в наказе, который был выдан Любиму Осанову, приказчику, посланному управлять этой частью обширных морозовских владений. Борис Иванович был первостатейным скопидомом хозяйственным боярином и перво-наперво наказывал Любиму «переписать в деревне Сергач с починками и деревнями крестьянские и бобыльские дворы, и во дворах людей, и их детей, и братей, и племянников, и внучат, и зятей, и приемышев, и соседей, и подсоседников, и захребетников, всех по именам с отцы и прозвищи, и что под каждым крестьянским тягла». Будь воля Морозова – он велел бы не только приемышей, но и мышей переписать, чтобы потом обложить их податями. Мало того, велено было Любиму следить, чтобы «вотчины моей в деревне Сергаче с деревнями и починки крестьяне мои и бобыли на продажу вин не седали, табаку б не держали, и не пили, и не продавали, и зернью и картами не играли, и на кабаках не пропивались». Пьяниц, самогонщиков, курящих, в азартные игры играющих приказано «бить батоги нещадно, и давать на поруки, а будет хто не уймется, и его бить кнутом».
Какие там карты и зернь… Покурить морозовскому крестьянину было не на что и некогда. Семнадцатый век в истории России назовут бунташным, а в истории Сергача – поташным. Тысячи и тысячи крестьян в приволжских владениях боярина с утра и до ночи валили и жгли лес, добывая из древесной золы поташ. Сергач был центром поташного производства, больше похожего на добычу, чем на производство, – настолько было оно примитивно. И все же лучше сергачского поташа в тогдашней России не делали. Десятками тысяч пудов везли его в Нижний, из Нижнего в Вологду, из Вологды в Архангельск, а оттуда морем в Голландию, Германию и Англию. Людей не хватало, и потому в эти края присылали пойманных беглых, ссыльных и крестьян из других морозовских вотчин. Одно время Сергач и его окрестности даже называли «ближней Сибирью». В каком-то смысле это была даже и не Сибирь, а Крайний Север, поскольку все необходимое для жизни, а точнее, для существования «работных людей», включая муку, сухари, одежду, овес для лошадей, привозилось со стороны. Пахать землю, сеять рожь и овес на месте сведенных лесов стали гораздо позднее. В 1672 году поташа было продано на экспорт семьдесят тысяч пудов. Даже страшно представить себе, сколько ради этого количества поташа было вырублено леса. Про диких пчел и мед можно было забыть. Впрочем, это уже было в те времена, когда вотчины Морозова после смерти его самого и его жены перешли обратно в казну. В семидесятые годы семнадцатого века даже была организована Сергацкая поташная волость.
Был, однако, и еще один промысел у сергачан. Его ни Морозов, ни власти не поощряли. Еще при Иване Грозном архиереи на Стоглавом соборе жаловались на сергачан, говоря, что они «поганскими обычаями кормяща и храняща медведя на глумление и на прельщение простейших человек4… велию беду на христианство наводят». Жаловались, жаловались, а все без толку. Приносили сергачане из лесу медвежат и дрессировали их долгими зимними вечерами, когда в поташном промысле наступал перерыв.
Дрессированный медведь мог дать целое представление. Не один, конечно, а с помощью поводыря, его прибауток весьма рискованного свойства, которыми он сопровождал медвежьи номера, бубна и мальчонки, изображающего козу и обряженного для такой роли в белый балахон с рогами. Помимо танцев с бубном показывал медведь, как малые ребята горох воровали, как у мишки с похмелья голова болит, как поп обедню служил, как теща зятю блины пекла, угорела и повалилась, как девки в зеркало смотрятся, как от женихов закрываются, как их же из-под ручки высматривают. Медведь мог представить даже сложносочиненное – как бабы в баню ходили, на полок забирались, на спинке валялись, веничком махали, животы протирали. И это не все. Еще ходили как карлы и старики, изображали хромых, умели приволакивать ногу, подражать судьям, когда они сидят за судейским столом5, и показывали, как жена милого мужа приголубливает. Поднесут медведю жбан с пивом, вином ли – он выпьет, жбан отдаст и поклонится.
С этим нехитрым репертуаром ходили сергачане по деревням, селам и ярмаркам всей Центральной России, доходили до Урала и Кавказских гор, а в Европе добирались до Италии и даже до Англии. Вернувшись из заграницы, мог медведь показывать, как английские лорды в парламенте дерутся, как итальянцы спагетти друг другу на уши вешают, как толстые немецкие бюргерши книксен делают, как… Воля ваша, но во всех заграничных гастролях удивительно мне не то, что мужик с медведем добирался до Англии или Италии, а то, что он возвращался домой, чтобы снова быть крепостным боярина ли Морозова, царя ли Алексея Михайловича или Петра Алексеевича.
Медвежьим промыслом занимались в Сергаче очень многие. В некоторых семьях было не по одному, а по два медведя. На городском рынке даже был ряд, где торговали медвежатами. Девять месяцев в году ходили по миру медвежатник6 со своим медведем и мальчиком, представляющим козу, а на десятый, ближе к зиме, начинали домой собираться. Шли осторожно – города, тем более столичные, обходили десятой дорогой. Не дай бог нарваться на станового пристава. Зарабатывали хорошо. Часть денег уже из дальних стран посылали домой, опасаясь не совладать с собой и пропить, прогулять, а часть приносили сами. Тех денег, что зарабатывали за сезон, хватало бы надолго, кабы… нет, не водка, а страсть к вольной жизни, к бродяжничеству. Как начнет таять снег – так и станет медвежатник собираться в дорогу.
И еще. В обширной программе медвежьих номеров был один «военный». Медведь брал палку на плечо и с ней маршировал, подражая солдатам-новобранцам, которых учат ружейным приемам. С этим номером связана история, без которой не обходится ни один рассказ о Сергаче. Рассказал ее Мельников-Печерский в романе «На горах». Может, этого и не было вовсе, а Павел Иванович все выдумал, но «когда французы из московского полымя попали на русский мороз, забирали их тогда в плен сплошь да рядышком, и тех полонянников по разным городам на житье рассылали. И в Сергач сколько-то офицеров попало, полковник даже один. На зиму в город помещики съехались, ознакомились с французами и по русскому добродушию приютили их, приголубили. Полонянникам не житье, а масленица, а тут подоспела и настоящая весела, честна Масленица, Семикова племянница. Сегодня блины, завтра блины – конца пированьям нет. И разговорились пленники с радушными хозяевами про то, что летом надо ждать. „Не забудет, говорят, Наполеон своего сраму, новое войско сберет, опять на Россию нагрянет, а у вас все истощено, весь молодой народ забран в полки – не сдобровать вам, не справиться“. Капитан-исправник случился тут, говорит он французам: „Правда ваша, много народу у нас на войну ушло, да это беда еще невеликая, медведей полки на французов пошлем“. Пленники смеются, а исправник уверяет их: самому-де велено к весне полк медведей обучить и что его новобранцы маленько к службе уж привыкли – военный артикул дружно выкидывают. Послезавтра милости просим ко мне на блины, медвежий баталион на смотр вам представлю“. А медвежатники по белу свету шатались только летней порой, зимой-то все дома. Повестили им от исправника, вели бы медведей в город к такому-то дню. Навели зверей с тысячу, поставили рядами, стали их заставлять палки на плечо вскидывать, показывать, как малы ребята горох воровали. А исправник французам: „Это, говорит, ружейным приемам да по-егерски ползать они обучаются“. Диву французы дались, домой отписали: сами-де своими глазами медвежий баталион видели. С той, видно, поры французы медведями нас и стали звать».
Вот вы, прочитав эту историю, небось, только усмехнулись да подумали, что Мельников-Печерский на то и писатель, чтобы сочинять, а мне экскурсовод Наталья Николаевна Сидорова7 в Сергачском краеведческом музее разве что не поклялась, что это факт исторический, и даже потом показала место на Базарной площади, где этот медвежий парад проходил.
К концу девятнадцатого века медвежий промысел почти прекратился. Церковь и правительство его искореняли, искореняли и искоренили совсем. Да и уходить из дому и бродить с медведем по Российской империи, и даже доходить с ним до Англии, было не в пример сложнее, чем по Московскому царству. В декабре 1886 года высочайшим повелением окончательный срок прекращения промысла был указан в пять лет. Означало это одно – всех медведей нужно было… Их и убили, свезя в овраг за городом. Правда, в самом Сергаче к тому времени было уже немного медведей – больше по окрестным деревням, но и тех, что жили по деревням, тоже истребили.
Однако мы забежали слишком далеко вперед, пропустив восемнадцатый век, в котором Сергач 5 сентября 1779 года из села превратился в город по указу Екатерины Великой. Не то чтобы Сергач в это время бурно развивался и в нем процветали ремесла и науки – вовсе нет. Просто был он казенным селом, а не принадлежал какому-нибудь помещику. Вот и сделали его уездным городом, а на гербе поместили медведя, стоящего на задних лапах. Означало это, что «того рода зверей в окрестностях города довольно».
Новорожденному городу была дана такая характеристика, которую, ей-богу, лучше было бы не давать. «Новоучрежденный в Нижегородском наместничестве город Сергач, преобразованный из села бывшего ведомства поташной конторы: купцов – 69, мещан – 37, крестьян поташного ведомства – 827 душ. Деревянного казенного строения: корпус присутственных мест, кладовая для денежной казны, колодничья тюрьма, соляные магазины всего числом три амбара, для поставки казенного вина подвал. Торгов, промыслов и рукоделий никаких не имеется, а посему так же и по строению своему, настоящим городом назвать не можно. К дальнейшей торговле особых способностей не имеется».
Ни рукоделий, ни способностей к торговле… Между тем рукоделия в Сергаче были. Местные лапти отменного качества славились на все Поволжье. Если бы русский царь был из крестьян, то и к царскому двору такие лапти не стыдно было бы поставлять. Плести их умели все от мала до велика. Девочки еще и ходить не умели, а уже слабыми своими ручонками сплетали себе и братьям лапоточки «на первый шажок». Зимой лапти плели даже ученые медведи, которых мучила бессонница. На женскую ногу лапти плели прямые, а на мужскую – кривые. Из бересты плели ступанцы, а из веревок – «шептуны». Были лапти из прядок конопли и назывались «оборы». Лаптей плели столько, что их возами везли на Нижегородскую ярмарку. Кроме лаптей вязали в свободное от полевых работ время носки и варежки. Те, кто не вязал носки и варежки, валяли валенки. Вообще брались за любые ремесла, поскольку с полевыми работами были сложности. Полевые работы, как известно, хорошо проводить в поле, а вот с полями-то у местных крестьян все было плохо. Вернее, с полями хорошо, а без них плохо. Большая часть земель в уезде принадлежала помещикам. Поташный промысел к началу девятнадцатого века захирел, и надо было заниматься земледелием, а земли для этих занятий у крестьянина в достаточном количестве как раз и не было. От такой жизни не только медведей начнешь дрессировать, но и сам будешь смотреть на всех медведем.
В двенадцатом году сергачанам удалось пройтись по Европе без медведей, но с оружием в руках. Дошли они до Германии и принимали участие во взятии Дрездена. Шли под своим знаменем, на котором был вышит медведь, держащий в правой передней лапе боевой топор. Это знамя потом долго хранилось в городском Владимирском соборе, пока в тридцатых годах прошлого века собор не был закрыт. Тогда знамя из собора и пропало.
После того как ополченцы вернулись домой, снова начались бесконечные лапти, вязаные носки, валенки и дрессировка медведей. Сергач жил жизнью обычного русского уездного города – пыльного, затканного по углам паутиной, сонного и до того скучного, что в нем, случалось, даже мухи дохли от недостатка развлечений. Одно время городская шестигласная дума по предложению городского головы даже решала вопрос, а не впасть ли в спячку всем городом до лучших времен, и многие горячо поддержали это предложение – особенно медведи, жившие почти в каждом доме. Впрочем, от этой идеи отказались. Во-первых, потому, что представлялось невозможным уложить спать всех малых ребят разом – кто-нибудь из них не ровен час не заснет, станет бегать с другими такими же сорванцами по городу, да, не приведи господь, у них в руках окажутся спички… Во-вторых, боялись того, что скажет по этому поводу губернатор в Нижнем Новгороде, не пойдут ли кривотолки, не усмотрят ли в этом вольтерьянства, не захотят ли соседние уезды присоединиться к такому начинанию, не пришлют ли комиссию из самого Санкт-Петербурга разбираться, не выяснится ли, что подряды на ремонт городских улиц давно взяты, а булыжных мостовых как не было, так и… И в-третьих, никак не могли между собой договориться о том, что считать лучшими временами и на какой срок надо засыпать. По всему выходило, что столько проспать не только человек, но даже и медведь не в состоянии.
Между тем город хоть и в полудреме, но рос. Образовались три новые улицы – Зайчиха, Острожная и Перекувырдиха. Они и сейчас есть, только называются по-другому. Перекувырдиха – теперь Театральная, потому как в первые годы советской власти на ней стояло здание народного театра. Здания давно уж нет – оно сгорело в конце двадцатых, но улица с тех самых пор Театральная. Не Урицкого, не Свердлова – и слава богу. Зайчиха – теперь Горького. Не знаю почему. Может, потому что Горький… потому что Свердлов, потому что Урицкий, потому что Калинин и Ленин. Что же до Острожной, то она носит название Пушкинской – и не просто так.
В 1830 году Александр Сергеевич проезжал через Сергач по пути в Болдино. Ну, скажет читатель, таких городов, через которые проезжал поэт, много. Небось, проехал не останавливаясь или остановился на часок, съел в местном трактире «щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком», напился чаю, выглянул в окно, засиженное мухами, увидел там свежую, как розан, уездную барышню, обходящую огромную лужу, в которой плескались утки и лежала бревном свинья, вздохнул, цыкнул зубом и поехал себе дальше. Из этого факта, конечно, можно вывести примечание к десятому тому полного собрания сочинений и писем Пушкина или даже написать отдельную статью, если подробно разобрать, из чего состояли щи в трактире и какой породы была свинья, валявшаяся в луже, но мы оставим это филологам, которых хлебом не корми, а дай написать статью в ученом журнале.
Пушкин приезжал в Сергач два раза. Местный житель или экскурсовод в музее сказали бы «неоднократно». Было у него дело в Сергачском уездном суде, от которого самым прямым образом зависело его семейное счастье и благополучие. Отец поэта выделил ему две сотни душ в сельце Кистеневе, которые Александр Сергеевич намеревался как можно быстрее заложить, чтобы на вырученные деньги заказать Наталье Николаевне свадебное платье, фату, фотографа, карету с кольцами на крыше, оплатить банкет в «Яре», цыганский хор… Короче говоря, надо было Кистенево срочно закладывать, а прежде чем заложить, необходимо было вступить во владение, а чтобы вступить, надо оформить бумаги, бумаги и еще раз бумаги. Было отчего прийти в отчаяние. Тут наступает болдинская осень, тут Кистенево, тут крестьяне, у которых надо принимать присягу, тут черт ногу сломит в этих бумагах, гори они огнем. Когда, спрашивается, без пяти минут новобрачному этими скучными делами заниматься? Пушкин поручил это поверенному – писарю болдинской вотчинной конторы Петру Кирееву – и выдал необходимую доверенность, но, как человек неопытный в таких делах, совершенно упустил из виду, что доверенность надо заверить, а вот для этого необходимо было приехать в Сергач. От Болдино до Сергача в те времена, да и сейчас, было около полусотни верст. Два раза приезжал Пушкин в Сергач – в конце сентября и в начале октября. Мог бы и больше, принимая во внимание ту скорость, с которой рассматривают дела уездные суды в те времена… да и сейчас. К счастью, соседка Пушкина, Пелагея Ивановна Ермолова, была тещей председателя уездного суда Александра Федоровича Дедюкина, и потому все оформили быстро.
Доподлинно известно, что в один из приездов показывали Александру Сергеевичу ученого медведя. Теперь берем этого медведя, складываем с сельцом Кистенево, с Сергачом – и получаем деревню Кистеневку, медведя, которому выстрелил в ухо француз Дефорж, помещика Троекурова, играющего с медвежатами, и наконец повесть «Дубровский».
Во время своих приездов в Сергач Пушкин останавливался в доме помещика Приклонского, своего дальнего родственника и предводителя уездного дворянства. У того было в Сергаче три дома. Тот, в котором останавливался Пушкин, до наших дней не достоял. То есть он мог бы, если бы ремонт, если бы замена сгнивших бревен и новая крыша, если бы штукатурка… Дом развалился бы и сам, но в семидесятые годы его снесли, чтобы построить общежитие. Те же самые власти (только это была уже другая рука властей – не левая, которая сносила дом, а правая) некоторое время спустя захотели повесить мемориальную доску на доме, в котором останавливался великий поэт. Дома не было, но рука, которая хотела повесить доску, чесалась немилосердно. И повесили. Правда, на другой дом, построенный через двадцать лет после смерти Пушкина, но тоже принадлежавший семье Приклонских. Так она там и висит, и на ней все как следует быть – и барельеф с кудрявой головой, и гусиное перо, и раскрытая книга, и открытая чернильница. Кстати, улица, на которой этот дом стоит, не Пушкинская, а Гайдара.
Не то мне удивительно, что доску повесили не на том доме, а то, что за много лет ни один сергачанин, ни одна сергачанка, ни даже маленькие сергунчики, которым всегда до всего есть дело, не приписали частицу «не» к глаголу «останавливался». И висит-то доска довольно низко. Возьми фломастер и… Не берут. И это, как мне кажется, даже хуже, чем доску сорвали бы вовсе.
О Сергаче времен Пушкина рассказывать долго нечего. Дворцов, многоглавых соборов, домов с колоннами там не было. Были одноэтажная кирпичная больница на десять коек, одиннадцать улиц, полторы дюжины попов, четыре казенных здания, пять магазинов, три церкви, два с половиной десятка дворян, винный погреб, семь кирпичных заводов, двести военных, кожевенный завод, ни одного учебного заведения, семьдесят пять купцов, три с половиной сотни мещан и около двух тысяч дворовых и крестьян.
Ближе к концу девятнадцатого века к кирпичным и кожевенному заводам прибавился пивоваренный, который построил в Сергаче немец Г. К. Дик. Воду для приготовления пива брали в роднике, а родник находился аккурат на том самом месте, где в незапамятные времена стояла часовня во имя Сергия Радонежского, с которой, по легенде, и начался Сергач. Был еще и мыловаренный…