Когда произошла чернобыльская катастрофа, он только скептически хмыкал, комментируя официальные версии и нес, как мне казалось, околесицу насчет грозовых разрядов, которые «бьют не с небес в землю, а из земли в небо».
– Сатана «отстреливается» от Господа, – говорил Лютиков и по своему обыкновению тут же начинал опровергать собственную мысль, поскольку, «видишь ли, любая подлинная истина содержит в самой себе своё полное и окончательное отрицание».
Я это категорически не понимал, называя такой способ мышления «тихой шизофренией», но на мои замечания по поводу состояния его ума, Лютиков только смеялся:
– Шизофрения – вернейший признак гениальности! Так что не льсти мне, не надо, дружище, лести! Ну не нравится тебе сатана, назови это явление «плазмоидом», порожденным тектоническим разломом, физикой и химией недр. Между прочим, Эмпедокл считал…
И Лютиков принялся мне объяснять представление Эмпедокла о появлении на земле рода людского, когда «божественная пневма (душа) упала на Землю и проникла в её центр, а потом «проросла» в образе человека…» Закончил же Лютиков свой экскурс следующим:
– Человек боится называть вещи своими именами и потому придумал наукообразную форму описания явлений. И это бы еще ничего, сошло бы как практическое руководство, но ведь он пытается объяснить наблюдаемое! И вот когда силится объяснять, то придумывает по сути дела все ту же религию, но без Бога.
Помнится, я ушел в тот раз от Лютикова поздно вечером, и, как всегда бывало после разговоров с ним, перо журналиста вываливалось из моих рук, точнее говоря, выводило из обычного информационного повода, из обычной газетной статейки в неприемлемые для «общественного темперамента» обобщения и длинные экскурсы в историю вопроса. Раз от разу мне все труднее и труднее становилось отделываться от лютиковского влияния, и как-то редактор заметил, что я «начал терять профессионализм». Вот так, тридцать лет был «профессионализм», а теперь его стал терять?! Сейчас, перелистывая подшивки газет и читая свои прежние материалы, испытываю чувство стыда и раздражение самим собой. И почему-то все чаще встает совсем уже лютиковский вопрос: с чем я приду к Господу? Уж не с этим ли «информационным поводом» который так любил редактор?
– Ты бы это, того… поменьше обобщал, – выговаривал он мне в очередной раз. – Факты – они, знаешь, сами за себя говорят, а ты ударился в философию фактов.
Нужно было понимать это так: философствовать может только тот, у кого «крыша поехала». Нормальный человек не философствует. А разве я не то же самое думал до встречи с Лютиковым? Разве меня не раздражала, на первых порах его манера разговора? Еще как! Но вот странность: не только раздражала, но и притягивала к себе!
Как-то раз я сказал Лютикову:
– Ты как лишай на ноге: все время хочется расчесывать это место. Ты зудишь, и сладостно, больно «расчесывать» тебя.
Вот как? – Он удивленно посмотрел на меня, а потом помрачнел, замкнулся.
Я пожалел о своей несдержанности. Но Генка на меня не обиделся. Он, похоже, не мог обижаться надолго и всерьез:
– Какой я лишай! Я – заноза! А занозу всегда пытаются вытащить, но я и человек, и потому мне больно. Очень больно! Я не могу встроиться в течение жизни, и меня все время вышвыривает из неё. Вычесывают… Как блох.
Мотив, «лишнего человека» еще не раз всплывет и ошарашит меня своим личным трагизмом на фоне, казалось бы, вовсе не трагичного всеобщего бытия. Конечно, шла война в Афганистане, «черные тюльпаны» заносило ветром и в наш городок, но… но… А что «но»? В том-то и дело, что на этот вопрос я нашел для себя ответ только после смерти моего друга Генки Лютикова!
Мы все и я, в частности, не подпускали к себе трагизм бытия, отгораживались от него, а если он самочинно проникал в нас, то душили его в себе обычным для русского человека способом – водкой. Душили по той же самой причине, по которой неприлично было философствовать. Как неприлично говорить в праздничное застолье о смерти. Все хотели быть оптимистами. Хотелось смеха, шуток, женщин, вина и легкого, искрометного разговора обо всем и ни о чем! Хотелось необременительных для совести вопросов, практичных, как утренний чай с бутербродом. Одним словом – хотелось жить, а тут – этот странный человек Лютиков. Послушаешь его – получается, жить, как все живут – вроде как быть в постоянном хмельном угаре и себя как человека не осознавать. Заноза? Так ведь и на самом деле заноза!
Лютиков не говорил – он «мыслил» и тем сильно отличался от всех, кого довелось мне знать и до, и после него. А «мыслил» он совершенно оригинально, просто бесподобно по своей свободе. К примеру: сказал я как-то раз, что у его соседа по лестничной клетке кот необычайной породы, словно кто по морде лопатой ему заехал; и тут же получил от Лютикова целую лекцию. Сначала о домашних кошках, потом вообще о кошачьих, с многочисленными отступлениями в «случаи» и в особенности повадок, с ремарками в сторону и в бок, с экскурсами в область религиозно-мистических учений, где кошки играют не последнюю роль, и опять ремарками и отступлениями. Так я узнал, что крысы и кошки сыграли решающую роль в эволюции человека.
– Между прочим, – говорил Генка, – если бы не кошки, то еще не известно, был бы на земле человек, поскольку в экологическую нишу человека вполне вписываются крысы. Это социально-организованные животные, необычайно умные, а агрессии у них ничуть не меньше, чем у человека. Кстати, и психические расстройства у них типично человеческие. Ни одно сообщество крыс не выдерживает рок-музыку, особенно «металл». Нервный стресс. Падает рождаемость от сексуального бессилия. По-моему, более тонкая психическая организация крыс вынудила их уступить пальму первенства на земле предку человека.
Дальше последовал краткий экскурс в «крысиную иерархию», в её «социальные связи». Он поведал мне о том, как крысы-матери «бережно» и даже «трепетно» выхаживают свое потомство, «не в пример некоторым особям человеческого рода».
И вдруг ни с того ни с сего спросил:
– Ты знаешь что такое «вага»?
Я немного растерялся:
– Вага – рычаг такой… Обычно толстая жердина…Ну да, еще её называют – «ослоп».
– А теперь к слову вага сделай приставку – «от». Что получится? – Генка прищурился, словно прицеливался в мой лоб из мелкашки.
Чувствуя какой-то подвох, я робко произнес:
– Получается – «отвага».
И тут Лютиков прочел мне целую лекцию по этимологии слова «отвага»:
– В древности оружия не было, а люди дрались вот такими толстыми жердями, которые в некоторых диалектах назывались «ослопами». Увернуться от такого оружия и самому нанести удар – нужны были ловкость и смелость. А увертывались от чего? От ваги! Понял теперь откуда корень этого слова?!
Что мне оставалось делать? Я мотнул головой, словно лошадь. А что вы хотите? Меня так же одолели генкины мысли, как назойливые мухи. Разговаривать с ним – это вам не на лавочке болтать с пенсионерами. Тут эрудиция нужна.
– Понимаешь, – говорил Лютиков, – слово является символом смысла, а не самим смыслом. Смысл выразить символом полностью невозможно. Все смыслы во тьме лежат. Вот почему мы так трудно, так сложно договариваемся даже по очевидным вещам! И уже полная трагедия происходит, когда нет одинакового понимания слов. А это одно и то же: что мы внутри себя в мыслях своих внутренних не понимаем друг друга!
Он прервался и поймал мои глаза в прицел своих. Захохотал, ударил ладонями по своим коленям:
– Да, да! Именно так! Мы мыслим исключительно словами! То есть мыслим символами понятий! Я всегда удивлялся точным переводам с иностранных языков! Ну ладно, по-немецки бабушка – «большая мать», куда еще ни шло, но перчатки – «ручные ботинки» – это, прости меня, наводит на мысль, что истинный смысл «ботинок» на немецком языке, скорее всего, не «обувь», а «одежда».
«Одежда» для ног, для головы и так далее… Это всё простые понятия, а если вступить в область морали и нравственности? Если в душу человеческую заглянуть? Тут себя-то не понимаешь, а как поймешь того же пуштуна? Как поймешь абхаза, алеута? Не поймешь. Соседа не понимаешь, а ведь с ним на одном языке, казалось бы, мыслим, но весь фокус в том, что у него за словом одни понятия, а у меня, пусть чуть-чуть, но иные! Русский язык, вообще то расплывчат, туманен, двусмыслен. «Люблю» все говорят, но всяк любит по своему! Вот, к примеру, матерок в русском языке. В нём нет смысла – это эмоция, выраженная в словах, а любой иностранец, даже знающий русский язык, понимает матерок буквально. Сколько на почве этого бытовых ссор? Не сосчитать!
К Лютикову «мышлению» нужно было привыкнуть, как привык к нему я, но и меня «пронимали» до печенок его «уходы», «отступления» и «комментарии» самого себя. Вот почему так трудно перевести его устную речь в письменную. Соблюсти логику, связность. У Лютикова было постоянное желание все объять, и это «объятие» он начинал частенько от «сотворения мира» и до наших дней. Его всегда как бы распирали изнутри бог весть откуда почерпнутые знания, самым неожиданным образом объединенные в причинно-следственные связи. Эти знания распирали его, толпились возле языка, отталкивали друг друга, выкрикивали через голову других знаний, перебивали. На всё, про всё у него были свои причины.
– Истина не очевидна, – говорил Генка, потягивая крепкий чай, – а напротив – скрыта. На поверхности лежит примитивное: «Щелкни кобылу по носу – она махнет хвостом». Увидеть связь явлений, кажущихся далекими друг от друга, – вот метод истинно мыслящего человека! Вот колбаса стала не мясом, а травой пахнуть, отчего бы это?
– Ну и отчего?
– А оттого, что у директора мясокомбината совести нет!
Тут уж я не выдержал Генкиной алогичности и дал волю своему сарказму.
– А совести у него нет потому, что он Пушкина не читал?!
– Вот именно! И Достоевского не читал, и Библию не читал! И твоя ирония совершенно не к месту! Когда из общества, как из проколотого воздушного шарика, улетучиваются мораль и нравственность, то вся его материальная ткань начинает расползаться по швам! Тогда колбаса начинает пахнуть травой, а от ботинок отстают подошвы! Тогда ржавая, «мертвая вода» течет из крана, и дети ни в грош не ставят своих родителей! Это же элементарно, друг мой! – Жаль, что не обозвал меня Ватсоном: с него бы это стало.
Генка такой манерой общения начисто извел свою жену, и они часами и днями не разговаривали между собой, что нисколечко его не волновало. Но это волновало Дашу, и она жаловалась мне: «Михаил Иванович, вы бы хоть как-нибудь на него подействовали. Ведь с ним ни о чем невозможно говорить! Вот вчера сказала ему, что розетка не работает, так он, прежде чем взять отвертку в руки, минут десять рассказывал мне, что розетки в цепь подключаются параллельно и почему именно так, а не иначе! Ну, как с ним жить?!»
Однако же прожили более тридцати лет. Случилось мне быть свидетелем примечательного диалога между Лютиковым и его женой.
Даша принесла из библиотеки книжку В. Пикуля «Фаворит». Генка покрутил её в руках, а потом глубокомысленно изрек.
– Слово «фаворит» происходит от горы Фавор, где по преданию Христос преобразился перед тремя из двенадцати своих учеников. Избранные из избранных – фавориты. Это было своеобразное время в истории российской государственности, весьма характерное для всех царств, где короны носили женщины…
– Ну и к чему ты мне это говоришь? – Спросила Даша. – На что намек делаешь? Что я дура, а ты – умный?
– Почему обязательно в таких категориях мыслить?
– А то я тебя не знаю, «мыслитель», видишь ли. Учишь, учишь, сам бы поучился. Кто действительно ученые, так в институтах сидят, а не дома. Хоть постороннего человека спроси, он тебе то же самое скажет, – она кивнула в мою сторону и ушла на кухню.
– Вот и возьми с неё… – сказал Генка таким тоном, словно извинялся за свою жену. – Редкая женщина способна к мышлению. Глупости, что женщины тонко чувствуют и глубоко мыслят. Конечно, они очень тонко чувствуют, но что? Только не абстрактную красоту, нет, это самые прагматичные из рода «Хомо сапиенс», и объясняется всё тем, что в женщине сильнейший и всё подавляющий инстинкт к продолжению рода. Она остро и тонко чувствует опасность для семьи и выгоду для семьи. Она остро и тонко чувствует и выбирает себе партнера с перспективой социального роста. Она любит лиц с положением и отбирает еще в незрелом возрасте сильных доминантных самцов. Мышление её предметно и конкретно, предельно приземлено. В эволюционном смысле в женщине закрепляется все положительное, что накоплено в процессе биологической и социально-политической эволюции. Мужчина на два шага идет впереди женщины, он – экспериментатор во всем и потому любознателен, активен и потому мыслит. У него намного снижен инстинкт самосохранения… Ты видел в природе, чтобы самка себя украшала? И не увидишь! Только мужчине дано по-настоящему, глубоко и тонко постигнуть красоту мира и в том числе красоту женского тела…
Этот монолог, с перерывами, разумеется, растянулся на полчаса и закончился тем, что Лютиков принялся цитировать Мопассана и доказывать, что все войны в истории человечества случались из-за женщин, начиная от троянской и заканчивая второй мировой. Что самые жестокие следователи в НКВД были женщины, а вовсе не мужчины.
Жить с таким человеком – сущая кара божия, поскольку Лютиков не умел разговаривать, как все. Всегда что-то обобщал и доискивался первопричин. А ведь мы, большей частью говорим не затем, чтобы выяснить суть дела, а затем, чтобы «обменятся информацией». Мы говорим потому, что есть язык и нам привычно им пользоваться, как пользуемся руками, не особо задумываясь, зачем и как. Сам же Лютиков называл это «болтовней» и быстро «увядал», когда попадал в компанию «болтающих людей». Ему было не только скучно: такое общество его угнетало.
Я не знаю, существовала ли область науки или религии, по которой бы Лютиков не мог прочитать лекцию. Он мог рассуждать часами по поводу «струнной структуры» Вселенной или об «островах стабильности трансурановых элементов». Такое «всезнайство» и постоянная готовность поучать каждого, попавшего в его поле зрение, со временем сделало из Генки изгоя. На этот счет у него, как всегда, было объяснение:
– Люди не желают ничего слышать и слушать, что не соответствует их представлениям. Они хотят одного – лишний раз убедиться в том, что правильно все понимают и верно все оценивают. Вот возьми мою соседку Аллу Кузьминичну. Приходит ко мне и говорит: «Геннадий Михайлович, я решила купить акции «Первого инвестиционного фонда». Тогда просто помешательство было на покупке ценных бумаг. Я ей говорю: «Дорогая Алла Кузьминична, если у Вас появились лишние деньги, то купите на все мыла или придумайте что-нибудь еще. Мыло и через сто лет будет точно так же востребовано человеком, и на одну помывку пойдет ровно столько же, сколько его идет нынче». Так ведь обиделась! Она ведь хотела, чтобы я ей сказал: «О да! Дорогая Алла Кузьминична! Разумеется, Вы правы, деньги должны работать и приносить доход!» Или что-то в этом роде. А я сказал совершенно не то. Как же на меня не обидеться? Я ведь, получается, усомнился в её умственных способностях, а это веская причина для обиды. Это я раньше ко всем с советами лез, убеждал до хрипоты, нервы себе и людям портил, а нынче смотрю, любуюсь со стороны на человеческую тупость-глупость.
Что Генка «любуется», так это хватил лишку. Я теперь доподлинно знаю, что не было такого события в жизни страны, по поводу которого Лютиков смолчал. Да что там смолчал?! Он кричал, истошно и надрывно, все эти годы, которые я знал его.
Однажды, кажется, за год до своей смерти, он сказал:
– Вот ты только что помянул, что я то и то предсказал, вроде как комплимент мне сделал, а хочешь знать… – и тут он перешел на какой-то свистящий шепот. – Хочешь знать, так я ненавижу себя за карканье! Веришь – нет, иногда вижу себя в образе черного ворона, расхаживающего по трупам! Невыносимо мерзко!
– А что ж ты… кто ж тебя…
Но Лютиков оборвал меня:
– Кабы знать, кто!? Не могу я врать! Не получается, и болею, если все же не скажу так, как мне в голову пришло и на сердце легло! – И вдруг, вне, казалось бы, связи с предыдущей мыслью, говорит: – Думаешь, это легко? Радостно правду, что в тебе есть, людям говорить? Знаешь, что я тебе скажу: не только евреев через своих пророков Бог ослепил, чтобы они своей судьбы не знали, он всех нас сделал слепыми. А если бы мы были зрячими, то вид жизни стал бы для нас настолько невыносим, что…
По обыкновению своему Лютиков замолк и ушел в себя. Я минут пять ждал, а потом не выдержал и спросил:
– Ну и что, что?
– А? – он словно вынырнул из океанских глубин и походил на диковинную рыбу: выпучив глаза, уставился на меня.
– Ты говорил, что если бы мы были зрячими, то вид жизни стал бы для нас невыносим.
– Думаю, что это так, но доказать этого не могу. К сожалению, самое главное, самое важное для человека, недоказуемо! И потому не доказуемо, что там, в глубине смыслов, не за что уцепиться и не от чего оттолкнуться! Там – вера! И ничего, кроме веры!
– Веры в то, что мы слепые!
– Кабы эта вера была, а то ведь и веры-то цельной нет, а всё обрывками, урывками да толкованиями разными, зачастую бессмысленными. Ладно, оставим эту «скользкую тему». Её ведь в разуме, как обмылок в руках, не удержишь: выскальзывает, а если хочешь – ускользает от рассудочного постижения.
Был в его жизни период, аккурат в горбачевскую перестройку, когда Лютикова усиленно вербовали в «партию», но он благополучно пережил и этот искус, хотя тогда жена очень соблазнилась перспективой получить взамен двухкомнатной трехкомнатную. Это потом, после смерти жены, Генка продал приватизированную квартиру и купил себе поменьше, однокомнатную, а тогда он посмеивался над супругой: «Пусть сначала дадут, а потом в партию забирают».
Я к этому времени хорошо узнал Лютикова и думаю, что в этой партии ему недолго пришлось бы состоять. Он сам по себе был совершенно отдельная партия, название которой трудно придумать, хотя больше всего подходит определение «Партия свободно мыслящих людей». Однако как создать партию, в которой бы всяк по своему «свободно» мыслил – ума не приложу.
Так вот, знал я Лютикова и совершенно иного, в ярости. Однажды в силу своей профессии я присутствовал на одном «совещании с народом» высокопоставленного лица из правительства. Нужно ли говорить о том всеобщем раболепии, которое окружало это «лицо»?
(Поставил вопросительный знак и тут же вспомнил Лютикова, цитирующего Монтеня: «Власти, самой по себе, свойственно возвышать человека в наших глазах и на что раньше мы не стали бы смотреть из-за стеснения быть оскорбленными одним только его видом, но волею судьбы, мы его превозносим как величайшего человека». (Это беда какая-то со мной творится: все время слышу его голос. Он постоянно врывается в мое повествование и разрывает на части весь «план» рассказа).
Речь тогда шла о реструктуризации угольной отросли. Генка Лютиков сидел в зале, представляя «рабочие массы» и их интересы. Его, как и многих в начале девяностых годов, захватило политическое безумие, и частенько появлялся он в самобытной и довольно оригинальной организации под названием «Городской рабочий комитет».
Высокопоставленное лицо вышло на трибуну «ДК им Толстого» и стало объяснять «прелесть» реструктуризации для граждан города. «Пел» он славно и плавно, завораживающе «пел», почти всех усыпил и убаюкал. Отцы города так просто млели от его слов. И тут в усиленную динамиками речь, врывается зычный, натуральный голос, слегка шепелявящий.
– Перестаньте молоть чепуху! Вы хоть понимаете, о чем говорите?
Все замерли и обернулись. Лютиков говорил и медленно приближался к трибуне. Весь зал напрягся, как струна, готовая лопнуть и выплеснуть в своем разрыве такую стихию звуков, которая либо сметет с лица земного Лютикова, либо весь этот побледневший и растерянный президиум.
– Вы хоть понимаете, что говорите? Да будет вам известно, что реструктуризация означает изменение структурного характера, а вы ведете речь о закрытии угольных предприятий. Чего же вы тень на плетень наводите? А вы, угольные генералы, слушаете эту чепуху и не смеете сказать, что эта чепуха!? Вы подрываете доверие народа к демократическим ценностям!
И тут случилось то, что случается с Лютиковым постоянно: он задумался и в этой задумчивости остановился. Президиум взорвался: «Это неслыханно! Наглость! Дерзость! Кто он такой?!»
Зал также взорвался – «струна лопнула», и закружились воронки, смерчики звуков. Срочно объявили перерыв. Я видел, как Лютиков в своей поразительной для такого случая задумчивости вышел из зала, и никто его не остановил, не попытался с ним заговорить; он шел, и никто не мешал его шествию. Я кинулся догонять его, но бурлящая толпа отрезала меня от Генки.
Я был свидетелем, как «высокопоставленному лицу» объясняли, что это был один из тех, кого при всеобщей демократии, видимо, выпустили из психушки. Что шахтерские массы с пониманием и удовлетворением восприняли идеи реструктуризации и что городские власти, со своей стороны… Дальше я не стал слушать, этого было достаточно для срочной газетной заметки. Запах денег МВФ уже кружил головы власть предержащим. Уже начали облизывать губы, и эта стихия предвкушения «манны небесной» завораживала и самых стойких, но только не Генку!
Вечером я спросил Лютикова о причине срыва «пламенной речи».
– Знаешь, мне внезапно пришла в голову мысль, что западные демократические ценности у нас никогда не приживутся, и я обдумывал, как об этом сказать. Сейчас я знаю, что все дело в православном характере нашей культуры. Кровь наша не того состава.
У меня глаза на лоб полезли:
– Так ты поэтому тогда замолчал?
– Ну да. В голову пришла мысль о том, что мы на себя чужой костюм напяливаем. Что носим мы обноски западной политической и экономической мысли.
– Ты, что серьезно думаешь, что права человека для нас неприемлемы? Ведь ты же сам горой стоял за них? Вспомни, что говорил в 1989 году? Забыл? Напомнить?
– Я ошибался, – сказал так убийственно спокойно, словно ошибаться так же естественно, как по утрам умываться.
Я опешил, а Генка невозмутимо продолжал «развивать» свою мысль: – Иван Ильин совершенно правильно считал: «Право и государство возникают из внутреннего духовного мира человека, создаются именно для духа и ради духа и осуществляются через посредство правосознания». А у нас, несмотря ни на что, душа православная, как же она воспримет католическую идею «прав человека»? Погоди, мы еще станем свидетелями возвращения к прошлому, к жесткой вертикали власти, к цензуре в средствах массовой информации, ко многому тому, что сейчас яростно оплевывается адептами католических ценностей.
Лютиков прервался и через минуту заявил: «Жалко».
– Что жалко?
– Да вот этого и жалко. Горбачев нам волю и свободу дал, а русскому человеку свобода – тяжкое бремя, обуза. Вот поиграют свободой, пограбят вдов и сирот, а потом, как всегда, совесть начнет грызть. А что пограбят, так это всенепременно! Когда на Руси свободу дают, то обязательно грабят, а потом, как Емелька Пугачев: «Простите меня, православные..» Свободы жалко. «Прав человека» жалко. Жалко, что из нас, в ближайшие лет двести европейца не получится!
– Емельку вспомнил, а сам-то… – хотелось сказать в ответ на этот монолог Лютикова, но я промолчал. Мало что уже осталось от того прежнего Лютикова, напоминавшего враз и Степана Разина, и Пугачева. Можно сказать – ничего!
Генка ушел в себя и на этот раз, присутствуя в комнате, отсутствовал минут пять, а потом неожиданно засмеялся:
– Дружище! Тут диалектика! Нельзя быть нравственным человеком, обладая избытком жизненной силы, а ведь и первое, и второе одинаково нами ценится. Ты не найдешь никого из разумных, который стал бы отрицать безусловную ценность нравственных качеств? Точно так же никто не скажет похвальное слово человеческой немощи. Но вот беда: вопреки поговорке, что в «здоровом теле – здоровый дух», в здоровом теле обнаруживается только тот дух, что исходит из заднего места. Диалектика! Кто-то созрел для свободы, а значит для ответственного отношения к жизни, а кто-то – нет, и это противоречие не устранимо. Вот почему для «созревшего человека» ущемление прав и свобод – трагедия, тогда как для «несозревшего» – благо. «…Скотине нужен кнут?/ От демократии скотов,/ Хорошего не ждут». Вот так-то. Хочется быть мудрым, как шестидесятилетний, и одновременно полным сил и энергии, как двадцатилетний, и попробуй оспорь, что это не так? В народе эта диалектика тонко подмечена: «Если бы молодость знала, если бы старость могла». Потому-то человек «разорван» в самом себе, и нет ему покоя. Жить хотим, как я Европе, но душа наша не может поступиться своими ценностями. Плоть тянет в Европу, а душу на Восток, откуда «пришел свет».
Вскоре он лег на свою вторую операцию на почке, после чего «затворился» в стенах своей квартиры, получил инвалидность и жил на средства от заработка жены да на переводы от старшего сына из Перебурга..
Дочь заканчивала институт в Москве и работала в какой-то фирме консультантом, кажется, по информатики. Генка пробовал работать в газетах, но статьи его принимали редко и выбрасывали из них, как он говорил, «самое существенное».
О статье Лютикова про Афган я вспомнил в середине девяностых годов, через десять лет с лишком, когда заполыхал Северный Кавказ. Тогда Степашин с благословения президента решил помочь оппозиции и с помощью наемников свергнуть Дудаева. Мы сидели и разговаривали. Помнится, я сказал ему, что в Чечне нового Афгана не будет.
– Ты думаешь? – это его любимое начало, любимый комментарий к моим рассуждениям, и в его устах это звучало весьма двусмысленно.
– Дружище! – «Дружище» – это его любимое и самое интимное обращение ко мне, еще он обращался ко мне и к тем, кого не считал заслуживающими внимания людьми, – «старик».
– Дружище, революции без гражданских войн не бывает, вот и мы получили свою войну, усугубленную исламом, – он возвел свои очи к потолку, словно там было ему какое-то знамение, и несколько минут, по своему обыкновению, молчал, а потом продолжил неожиданным, как всегда, выводом.
– Все войны начинаются в душах людей и искупаются также душами людей. Потому что государство есть идол, божество, а божество не уходит в небытие просто так, оно борется за свое существование. Если есть душа у человека, то сумма душ людей, объединенных одним языком, одной культурой, одной идеологией, и есть идол, бог и его земное воплощение – государство. Заметь сходство в словах идол и идеология. В обоих присутствует корень – эйдос.
И Лютиков пустился в объяснение платоновского понятия «эйдос», из чего следовало, что в начале всех вещей лежат эйдосы. Завершив экскурс в плотоновскую философию, Лютиков закончил неожиданным выводом: «Эта война растянется на десятилетие, пока мы не искупим кровью грех прошлого идолопоклонничества».
Я присвистнул, поскольку был убежден в том, что не только крупномасштабной войны не будет, но и гражданской-то её называть не следует. Словом, я был, не меньше героя Афгана генерала Грачева, убежден в том, что хватит одного полка элитных десантников на всю Чечню, что и высказал Лютикову, тыча в карту пальцем:
– Чечню за световой день из конца в конец проехать на танке можно. За сутки! Это не Афганистан, тут вопрос размера территории может оказаться решающим!
Он рассеянно меня слушал, а когда поток моих аргументов иссяк спросил:
– Ты так думаешь? – и опять погрузился в свои размышления, прерывать которые не разрешалось: Лютиков кровно возмущался такой «бестактностью», хотя ничего не имел против, когда прерывали его речь.
– Видишь ли, – Лютиков потер подбородок правой рукой – обычный жест, когда он возвращался из «странствий дальних» – Видишь ли, христианский этнос стар, ему две тысячи лет, а этносы, по Гумилеву, живут полторы тысячи лет. Как известно, в начале 11 века произошел раскол единой христианской церкови на восточную и западную – этот момент можно считать рождением двух новых этносов, западно-европейского и восточно-европейского. А тут еще монголы со своей «пассионарной кровью»… Хотя это и спорно.
– Что спорно? – вклинился я.
– Да то спорно, что в 11 веке возникло два новых этноса. Спорно в отношении Западной Европы, особенно её юга… С Русью все ясно, потому что монголы, пассионарии… Хотя Северная Европа, особенно скандинавские страны, приняли христианство в десятом веке, так что им, как этносу, не более тысячи лет, к тому же Реформация, последующие войны в самом центре Европы показывают, что был большой уровень пассионарности. В этих и последующих войнах, особенно таких крупных, как наполеоновские, первая и вторая мировая, большая часть пассионарных личностей «выгорела», так что остались одни «старики». Нас это тоже коснулось и не крылом, понятное дело, потому и нет в нашем народе деятельной энергии, потому у нас психология старцев. Исламский этнос моложе христианского на полтысячи лет, его не так перемалывали войны, как народы европейские. А полтысячи – это молодость на четверть века! Немало, если поглядеть применительно к человеку.
По своему обыкновению Лютиков свернул с тропы гумилевского этногенеза и перешел к природе исламского фундаментализма, но и этим путём далеко не ушёл. Потом, не закончив, спросил меня: «Чем отличается молодость от старости, в смысле своей деятельности?»
– Многим… – я попытался отшутиться, – ну, например, тем, что им не лень заниматься женщинами, как тебе.
– Я серьезно, а ты… Так вот, молодость не боится смерти и вовсе не потому, что ей сладостно умирать, а потому что считает себя недоступной для неё. Старость смерти боится, потому что она рядом. Но я не об этом. На Землю периодически падает узкий луч странной энергии, он описывает на поверхности земли длинные, в тысячи километров, полосы. Народы, попавшие в эти полосы, бурлят, клокочут – словом, лезут на рожон, словно у них начисто исчез инстинкт самосохранения. Они отказываются от традиций, свергают старых богов и провозглашают новых. Забывают традиционные приемы и навыки ведения хозяйства. Если уходят из материнского ареала, то изобретают новые навыки, резко меняя уклад жизни. Одновременно меняются политические и социальные институты, происходят глубокие изменения в языке. Они, как голодные волки, нападают и рвут тела «старых государств», а если нет выхода, то разрывают на части материнское тело. По Гумилеву, это пассионарии, это рождается новый этнос внутри старого.