bannerbannerbanner
Возьми и неси

Михаил Анохин
Возьми и неси

Полная версия

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«УМЕРЕТЬ В ГРОБУ»

I

История, о которой я хочу рассказать, началась и закончилась для Тяпкина Романа Георгиевича в селе Угренево. Здесь он родился и вырос. Из этой глухой, сибирской деревни Роман был призван на службу, сюда же вернулся, отслужив три года в частях МВД, а точнее в конвойных подразделениях этого обширного министерства. Здесь, в родном селе, он нашел себе невесту, женился и продолжил службу уже в качестве участкового милиционера.

Для второго действующего лица этого рассказа, бабки Шпетихи или, по паспорту, Шпетовой Анастасии Павловны, это история также началась и закончилась, по-видимому, в этом же селе. Почему я так осторожно говорю: «по-видимому», читатель поймет из этого рассказа. Для остальных участников событий в деревне Угренево, потрясенных жуткой смертью участкового Тяпкина, она имела продолжение, как и все в этой жизни. Имела это история продолжение и для меня, журналиста областной газеты, Дьяконова Василия Борисовича.

Повторюсь: Роман Георгиевич, или по-деревенски «Ромка-фомка, метр с кепкою», в 1970 году пришел из армии, и в райвоенкомате ему предложили перейти с документами через дорогу напротив, в райотдел милиции. Так младший сержант внутренних войск стал участковым в своем родном селе.

Здесь же он обзавелся женой с прескверным характером, кривоватой дылдой, засидевшейся в девках. Жена Романа – Дарья была на три года старше Тяпкина, но он, по необъяснимым причинам, страстно её любил.

Дарья родила ему двух пацанов, и они ко времени описываемых событий уже два года как вылетели из материнского гнезда, крепко и прочно осели в ближайшем городе.

Скоро сельчане стали называть Тяпкина не иначе как «наш Анискин», хотя был он и не похож на экранного героя: и ростом не вышел, и был поджар, словно борзая. Одно роднило его с легендарным «деревенским детективом» – поразительная проницательность! Не вида Романа Георгиевича боялись нарушители закона в этом селе, не его властных полномочий страшились, а его, как говорили сельчане «звериного чутья». Бывало, скажет, походя, словно кипятком обварит: «Это ведь ты, Митрич, украл топливный насос и загнал его в соседнем совхозе за три бутылки водки!..» И хоть бы еще что сказал! Ну, там «верни», или угроза какая-нибудь, «посажу», мол, а то ведь ничего! Скажет, и пошел себе вышагивать в казенных сапогах по деревенской пыли. Зачем сказал? И что из этого следует? Сиди на завалинке, гадай!

Пробовали подъехать к нему со стороны жены: гостинец там, подарок какой, чтобы облегчить собственную душу и снять «моральный долг», но получалось еще хуже. И тут Тяпкин находил повод для морального унижения.

– Ты бы чем взятку давать, – выговаривал участковый, – молоко с фермы воровать перестал, а то не ровен час, загремишь в лагеря, детишек осиротишь, жену на соседа оставишь. Зачем это тебе? Да и взятка должностному лицу (это он себя так называл – «должностное лицо») согласно закону, является еще более тяжким преступлением, чем хищение социалистического продукта!

Роман Георгиевич умел изъясняться по-городскому, вворачивая в свою речь непривычные деревенскому слуху словечки, а иногда опускался до уровня глуповатого, простоватого мужика.

– Ох, и не прост он! – говорили между собой сельчане. – И где он такого нахватался? Видать в армии, а то где же еще? Не в селе же нашем!

Была у участкового еще одна характерная особенность: когда он говорил кому-нибудь очередную неприятность, то всегда смотрел не в глаза собеседнику, а на кончик своего сапога, и при этом бесцветным, ровным голосом, словно поп читал над покойником отходную.

Когда грянула перестройка и был кинут клич: «Грабь государственное и создавай частное!», Роман Георгиевич растерялся, однако с непонятным упрямством выговаривал, что «красть – нехорошо, преступно красть-то!»

Особо продвинутые по части новых веяний и тенденций сельчане сами подходили к Тяпкину и говорили:

– Не прессингуй, Роман! Вишь, жизнь как повернулась, не украдешь – не проживешь!

Но Тяпкин словно не слышал увещевательных слов, а все так же, но уже словно извиняясь (а многие считали – издеваясь) подходил к «расхитителю госсобственности» и говорил:

– Иван Захарович, это ты десять совхозных бычков загнал Пыштымскому мясокомбинату, а на вырученные деньги купил валюту и положил в Сбербанк на свой именной счет?

И не дожидаясь ответа, участковый Тяпкин резко поворачивался и уходил. А Ивана Захаровича Подгораева, главного экономиста совхоза, оставлял в состоянии не проходящей тревоги.

Казалось бы, Тяпкина следовало любить за его самоотверженное, бескорыстное служение законности и справедливости и за то, что за всю свою службу он ни одного человека не посадил, даже не оштрафовал, но никакой любви не было. Перед ним заискивали, его боялись и не понимали, – но не любили!

Особенно раздражал его тон, что-то издевательское, унизительное было в его дотошной осведомленности о таких вещах, где свидетелями были ночь, да луна и вольный ветер с соседней таёжной гривы.

– Ну, чё ему надо? Чё? – спрашивал иной деловой мужик в жаркой постели своей благоверной. – Словно за яйца подвесит и извиняется за то, что больно сделал!

Жена Тяпкина, Дарья, наслушавшись о своем муже всякого на пятачке возле сельпо, спрашивала его:

– Тебе чего надоть от людей? Чего душу вытягиваешь? Уж если замахнулся, так бей, а не тяни. Ганька-то Маслов после твоего собеседования в петлю полез, едва мужика вытащили.

– А пусть не ворует.

– А кто ж не ворует-то? Берут. Жизнь така пошла.

– Ну, коли така жизнь, то я-то причем? Мое дело – профилактика, вот я и профилактирую. А потом – не могу молчать. Пробовал.

Вот и пойми, отчего человек не может молчать, а обязательно должен сказать, да не просто сказать, а уязвить в самое сердце, подвесить другого человека в неопределенном положении и тем самым лишить его сна и покоя!

Неизвестно, переживал или нет Тяпкин такое отношение к нему сельчан, по крайней мере, никто не припомнит, чтобы он кому-то открывал свою душу, чтобы жаловался на такое, несерьезное, отношение к себе.

Районное милицейское начальство не выделяло Тянкина среди других участковых, правда, частенько сетовало на его безынициативность.

– Добреньким хочешь быть, Роман Георгиевич, – выговаривало ему начальство, – а должен ты быть не добрым, а справедливым. Справедливость в нашем деле – неуклонное соблюдение законности. А у тебя? – И само же отвечало на поставленный вопрос потому, что вытянуть из Тяпкина слова кроме: «Так точно» и «Есть» было не простым делом. – У тебя тишь да гладь, ровно на погосте. Ни одного возбужденного уголовного дела!

Роман Георгиевич и тут виновато улыбался, и смотрел не в глаза начальству, а по привычке на носок своего сапога, начищенного да блеска по случаю вызова «на ковер», всем своим видом показывая, что глубоко и тяжко сожалеет о том, что у него в деревне ничего криминального не происходит.

– Ведь воруют же? Не могут не воровать!? – наседало начальство. – А у тебя за пять лет службы ни одного уголовного дела! Покрываешь, лейтенант!

Так он дослужился до своего потолка – звания старший лейтенант. От учебы в высшей милицейской школе отказался наотрез, впервые показав свой характер. В деревне знали, что Тяпкин отказался и от жены, она сама и проболталась об этом. Дарья заявила ему: «Ты в ворота, а я в другие!» Хотя было и непонятно, кому она нужна была, кроме Тяпкина.

С развитием новых экономических отношений народ в деревне осмелел, озверел, страх всяческий потерял. Иной не выдерживал «морального давяжа» Тяпкина и спрашивал его:

– Ну и что? Зачем ты мне это высказал, – вылепил? Оглянись, милый! Тебя участковым советская власть поставила, а где она ныне? То-то!

Тяпкин всё больше стал походить на выученную и натасканную на охоту собаку, которую забыли за ненадобностью самой охоты. По привычке, следуя своему инстинкту, она еще продолжала поиск дичи, но этот поиск и даже стойка на дичь, оказывались, не нужными никому.

Сам Тяпкин, хотя и подчинялся своему «охотницкому инстинкту собаки», все-таки понимал, что охотников на дичь нет, и в ближайшее время не будет. Вот почему обозначив преступление, Тяпкин уходил с виноватым видом, словно побитый хозяином пес, получивший за верную службу пинок под зад. При этом Тяпкин смущенно и даже глуповато улыбался и если отвечал, то и ответ был глупый: «По привычке». И тут же отходил в сторону, нелепо размахивая руками, словно пытаясь взлететь к тем заоблачным высотам, откуда приходило к нему это «не могу иначе» и «по привычке».

Эта особенность его походки была предметом насмешек сельских пацанов, и насмешка всячески поддерживалась родителями. Вот такое странное, двойственное отношение было в деревне к участковому: с одной стороны вроде как гордое – «наш Анискин». С другой – насмешка, как над деревенским дурачком, не сознающим собственной выгоды ни в каком практическим деле.

* * *

На этом прервем на некоторое время наше повествование об участковом и начнем рассказывать о бабке Шпетихе.

Шпетиха жила на окраине деревни – там, где болото подходило почти вплотную к огородам, и только заросли черемухи да ивы отделяли вековую трясину от тверди земной. Если кому нужно было в район, то дорога как раз проходила рядом с бабкиным домом по кромке сухого места, там, где лесная грива плавно переходила в заросли черемушника и зыбь болотную.

Бабка была так стара, что уже никто из сельчан и не помнил её не только молодой, но и какой-либо иной, кроме вот этого, кажется, вечного облика: сухонькая, с черными, не утратившими горячечного блеска глазами. Подвижная, даже стремительная, с густой копной не то чтобы белых, а каких-то пепельных волос, дымчатой пеной укрывающих плечи, она проходила по деревенским улицам живым привидением. Издалека бабку можно было бы принять за девушку, так прям был её стан и легка походка. Однако вблизи все разительно менялась: заострившийся нос на небольшом, сморщенном как печеная картошка, лице, напоминал клюв столетнего ворона, под которым прятался крохотный рот с бесцветными, тонкими губами. «Вороньему облику» способствовали глубоко запавшие вовнутрь, щеки. Дурной приметой считалась встретиться с ней, и даже деревенские ребятишки, которым сам черт не брат, обегали бабку Шпетиху стороной.

 

Никто не знал, есть ли у неё родственники и откуда она сама появилась в этой деревне. Никто, кроме, разумеется, Тяпкина. Этот знал!

По документам Шпетихе выходило девяносто пять годочков, родилась она в районном селе, то есть в сорока верстах от Угренево, а как объявилась здесь, об этом и Тяпкин не знал. Из документов, что хранились в архивах НКВД-КГБ, следовало, что бабка Шпетиха была происхождения купеческого. Отца и мать расстреляли у неё на глазах в 20 году, а Таисию, или, по-домашнему – Тайку оставили в живых по малолетству. Как и где она выживала, об этом даже Тяпкин ничего не знал, но выжила, и в тридцатых годах оказалась в Угренево. С ранней молодости до глубокой старости работала Шпетиха на свиноферме. Там же, посреди свиньей, и состарилась. Дружбы она ни с кем не водила и, пожалуй, никто не бывал у неё дома, опять же, кроме Романа Тяпкина.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru