Часов в семь утра Давыдов, придя в сельсовет, застал уже в сборе четырнадцать человек гремяченской бедноты.
– А мы вас давно ждем, спозаранку, – улыбнулся Любишкин, забирая в свою здоровенную ладонь руку Давыдова.
– Не терпится… – пояснил дед Щукарь.
Это он, одетый в белую бабью шубу, в первый день приезда Давыдова перешучивался с ним во дворе сельсовета. С того дня он почел себя близким знакомым Давыдова и обращался с ним, не в пример остальным, с дружественной фамильярностью. Он так перед его приходом и говорил: «Как мы с Давыдовым решим, так и будет. Он позавчера долго со мной калякал. Ну, были промеж сурьезного и шутейные разговоры, а то все больше обсуждали с ним планты, как колхоз устраивать. Веселый он человек, как и я…»
Давыдов узнал Щукаря по белой шубе и, сам того не зная, жестоко его обидел:
– А, это ты, дед? Вот видишь: позавчера ты как будто огорчился, узнав, для чего я приехал, а сегодня уже сам колхозник. Молодец!
– Некогда было… некогда, потому и ушел-то… – забормотал дед Щукарь, боком отодвигаясь от Давыдова.
Было решено идти выселять кулаков, разбившись на две группы. Первая должна была идти в верхнюю часть хутора, вторая – в нижнюю. Но Нагульнов, которому Давыдов предложил руководить первой группой, категорически отказался. Он нехорошо смутился под перекрестными взглядами, отозвал Давыдова в сторону.
– Ты чего номера выкидываешь? – холодно спросил Давыдов.
– Я лучше пойду со второй группой в нижнюю часть.
– А какая разница?
Нагульнов покусал губы, отвернувшись, сказал:
– Об этом бы… Ну, да все равно узнаешь! Моя жена… Лушка… живет с Тимофеем, сыном Фрола Дамаскова – кулака. Не хочу! Разговоры будут. В нижнюю часть пойду, а Размётнов пущай с первой…
– Э, брат, разговоров бояться… но я не настаиваю. Пойдем со мной, со второй группой.
Давыдов вдруг вспомнил, что ведь сегодня же он видел над бровью жены Нагульнова, когда та подавала им завтракать, лимонно-зеленоватый застарелый синяк; морщась и двигая шеей, словно за воротник ему попала сенная труха, спросил:
– Это ты ей посадил фонарь? Бьешь?
– Нет, не я.
– А кто же?
– Он.
– Да кто «он»?
– Ну, Тимошка… Фролов сын…
Давыдов несколько минут недоумевающе молчал, а потом озлился:
– Да ну, к черту! Не понимаю! Пойдем, после об этом.
Нагульнов с Давыдовым, Любишкин, дед Щукарь и еще трое казаков вышли из сельсовета.
– С кого начнем? – Давыдов спрашивал, не глядя на Нагульнова. Оба они по-разному чувствовали после разговора какую-то неловкость.
– С Титка.
По улице шли молча. Из окон на них любопытствующе посматривали бабы. Детвора было увязалась следом, но Любишкин вытянул из плетня хворостину, и догадливые ребята отстали. Уже когда подошли к дому Титка, Нагульнов, ни к кому не обращаясь, сказал:
– Дом этот под правление колхоза занять. Просторный. А из сараев сделать колхозную конюшню.
Дом действительно был просторный. Титок купил его в голодный двадцать второй год за яловую корову и три пуда муки на соседнем хуторе Тубянском. Вся семья бывших владельцев вымерла. Некому было потом судиться с Титком за кабальную сделку. Он перевез дом в Гремячий, перекрыл крышу, поставил рубленые сараи и конюшни, обстроился на вечность… С крашенного охрой карниза смотрела на улицу затейливо сделанная маляром надпись славянского письма: «Т. К. Бородин. Р. X. 1923 год».
Давыдов с любопытством оглядывал дом. Первый вошел в калитку Нагульнов. На звяк щеколды из-под амбара выскочил огромный, волчьей окраски цепной кобель. Он рванулся без лая, стал на задние лапы, сверкая белым, пушистым брюхом, и, задыхаясь, хрипя от перехватившего горло ошейника, глухо зарычал. Бросаясь вперед, опрокидываясь на спину, несколько раз он пытался перервать цепь, но, не осилив, помчался к конюшне, и над ним, катаясь по железной, протянутой до конюшни проволоке, певуче зазвенело цепное кольцо.
– Такой чертан сседлает – не вырвешься, – бормотал дед Щукарь, опасливо косясь и на всякий случай держась поближе к плетню.
В курень вошли толпой. Жена Титка, худая, высокая баба, поила из лоханки телка. Она со злобной подозрительностью оглядела нежданных гостей. На приветствие буркнула что-то похожее на «черти тут носят».
– Тит дома? – спросил Нагульнов.
– Нету.
– А где же он?
– Не знаю, – отрезала хозяйка.
– Ты знаешь, Перфильевна, чего мы пришли?.. Мы… – загадочно начал было дед Щукарь, но Нагульнов так ворохнул в его сторону глазами, что дед судорожно глотнул слюну, крякнул и сел на лавку, не без внушительности запахивая полы белой невыдубленной шубы.
– Кони дома? – спрашивал Нагульнов, словно и не замечая неласкового приема.
– Дома.
– А быки?
– Нету. Вы чего явились-то?
– С тобой мы не могем… – снова начал было дед Щукарь, но на этот раз Любишкин, пятясь к двери, потянул его за полу; дед, стремительно увлекаемый в сени, так и не успел кончить фразу.
– Где же быки?
– Уехал на них Тит.
– Куда?
– Сказала тебе, не знаю!
Нагульнов мигнул Давыдову, вышел. Щукарю на ходу поднес к бороде кулак, посоветовал:
– Ты молчи, пока тебя не спросят! – и к Давыдову: – Плохи дела! Надо поглядеть, куда быки делись. Как бы он их не спровадил…
– Так без быков…
– Что ты! – испугался Нагульнов. – У него быки – первые в хуторе. Рога не достанешь. Как можно! Надо и Титка и быков искать.
Пошептавшись с Любишкиным, они пошли к скотиньему базу, оттуда в сарай и на гумно. Минут через пять Любишкин, вооружившись слегой, принудил кобеля к отступлению, загнал под амбар, а Нагульнов вывел из конюшни высокого серого коня, обротал его и, ухватившись за гриву, сел верхом.
– Ты чего это, Макар, не спросясь, распоряжаешься на чужом базу? – закричала хозяйка, выбежав на крыльцо, руки – в бока. – Вот муж вернется, я ему!.. Он с тобой потолкует!..
– Не ори! Я бы сам с ним потолковал, кабы он дома был. Товарищ Давыдов, а ну-ка пойди сюда!
Давыдов, сбитый с толку поведением Нагульнова, подошел.
– С гумна свежие бычиные следы на шлях. Видать, Тит пронюхал, погнал быков сдавать. А сани все под сараем. Брешет баба! Идите пока кончайте Кочетова, а я побегу ве́рхи в Тубянской. Окромя гнать ему их некуда. Сломи-ка мне хворостинку погонять.
Прямо через гумно Нагульнов направился на шлях. За ним восставала белая пыль, медленно оседая на плетнях и на ветках бурьяна слепяще-ярким кристаллическим серебром. Бычачьи следы и рядом копытный след лошади тянулись до шляха, там исчезали. Нагульнов проскакал по направлению к Тубянскому саженей сто. По пути на снежных переносах он видел все те же следы, чуть присыпанные поземкой, и, успокоившись, что направление верное, поехал тише. Так отмахал он версты полторы, как вдруг на новом переносе следов не оказалось. Круто повернул коня, спрыгнул, внимательно разглядывая, не замело ли их снегом. Перенос был не тронут, девственно-чист. В самом низу виднелись крестики сорочьих следов. Выругавшись, Нагульнов поехал назад уже шагом, поглядывая по сторонам. На следы напал вскоре. Быки, оказалось, свернули со шляха неподалеку от толоки. На быстрой рыси Нагульнов следы их просмотрел. Он сообразил, что Титок направился через бугор прямиком в хутор Войсковой. «Должно быть, к кому-нибудь из знакомцев», – подумал, направляя по следам и сдерживая бег коня. На той стороне бугра, возле Мертвого буерака, приметил на снегу бычачий помет, остановился: помет был свежий, на нем только недавно изморозью, тончайшей пленкой лег ледок. Нагульнов нащупал в кармане полушубка холодную колодку нагана. В буерак спустился шагом. Еще с полверсты проехал и только тогда увидел неподалеку, за купой голых дубов, верхового и пару разналыганных быков. Верховой помахивал на быков налыгачем, горбился в седле. Из-за плеч его схватывался синий табачный дымок, таял навстречу.
– Поворачивай!
Титок остановил заржавшую кобылу, оглянулся, выплюнул цигарку и медленно заехал быкам наперед, негромко сказал:
– Что так? Тпру-у, гоф, стойте!
Нагульнов подъехал. Титок встретил его долгим взглядом.
– Ты куда направлялся?
– Быков продать хотел, Макар. Я не скрываюсь. – Титок высморкался. Рыжие, вислые, как у монгола, усы тщательно вытер рукавицей.
Они стояли, не спешиваясь, друг против друга. Лошади их с похрапом обнюхивались. Опаленное ветром лицо Нагульнова было разгорячено, зло. Титок внешне спокоен и тих.
– Завертай быков и гони домой! – приказал Нагульнов, отъезжая в сторону.
Одну минуту Титок колебался… Он перебирал поводья, нагнув дремотно голову, полузакрыв глаза, и в своем сером домотканом зипуне с накинутым на рваный малахай капюшоном был похож на дремлющего ястреба. «Если у него под зипуном что-нибудь есть, то он сейчас расстегнет крючок», – думал Нагульнов, глаз не спуская с неподвижного Титка. Но тот, словно очнувшись, махнул налыгачем. Быки пошли своим следом обратно.
– Забирать будете? Раскулачивать? – после долгого молчания спросил Титок, сверкнув на Нагульнова из-под надвинутого на брови капюшона синими белками.
– Дожился! Гоню тебя, как пленного гада! – не выдержав, вскричал Нагульнов.
Титок поежился. До самого бугра молчал. Потом спросил:
– Меня куда будете девать?
– Вышлем. Это что у тебя под зипуном выпинается?
– Отрез. – Титок искоса глянул на Нагульнова, распахнул полу зипуна.
Из кармана сюртука белым мослом выглянула небрежно оструганная залапанная рукоять обреза.
– Дай-ка его мне. – Нагульнов протянул руку, но Титок спокойно отвел ее.
– Нет, не дам! – и улыбнулся, оголяя под вислыми усами черные, обкуренные зубы, глядя на Нагульнова острыми, как у хоря, но веселыми глазами. – Не дам! Имущество забираете, да еще отрез последний? Кулак должен быть с отрезом, так про него в газетах пишут. Беспременно чтобы с отрезом. Я, может, им хлеб насущный добывать буду, а? Селькоры мне без надобностев…
Он смеялся, покачивал головой, рук с луки не снимал, и Нагульнов не стал настаивать на выдаче обреза. «Там, в хуторе, я тебя обломаю», – решил он.
– Зачем, небось думаешь, Макар, он с отрезом поехал? – продолжал Титок. – Греха с ним… Он у меня черт-те с каких пор, тогда ишо принес с хохлачьего восстания, помнишь? Ну, лежит себе отрез, приржавел. Я его почистил, смазал, – чин чином, думаю, может, от зверя или от лихого человека сгодится. А вчера узнал, что вы собираетесь идти кулаков перетряхать… Только не смикитил я, что вы нонче тронетесь… А то бы я с быками-то ишо ночью командировался…
– От кого узнал?
– Ну вот, скажи ему! Слухом земля полная. Да-а-а, и обсоветовали ночью с бабой быков в надежные руки сдать. Отрез я с собой зацепил, хотел прихоронить в степе, чтобы не нашли случаем на базу, да прижалел, и ты – вот он! Так у меня под коленками и зашшекотало! – оживленно говорил он, насмешливо играя глазами, тесня коня Нагульнова грудью кобылицы.
– Ты шутки потом будешь шутить, Титок! А зараз построжей держись.
– Ха! Мне самое теперя и шутковать. Завоевал себе сладкую жизню, справедливую власть оборонял, а она меня за хи́ршу…[12] – Голос Титка оборванно осекся.
С этого момента он ехал молча, нарочно придерживал кобылу, норовя пропустить Макара хоть на поллошади вперед, но тот из опаски тоже приотставал. Быки далеко ушли от них.
– Шевели, шевели! – говорил Нагульнов, напряженно посматривая на Титка, сжимая в кармане наган. Уж он-то знал Титка! Знал его, как никто. – Да ты не отставай! Стрельнуть ежели думаешь, все равно не придется, не успеешь.
– А ты пужливый стал! – улыбнулся Титок и, хлестнув коня налыгачем, поскакал вперед.
Андрей Размётнов со своей группой пришел к Фролу Дамаскову, когда тот с семьей полудновал. За столом сидели: сам Фрол – маленький, тщедушный старичишка с клиноватой бороденкой и оторванной левой ноздрей (еще в детстве обезобразил лицо, падая с яблони, отсюда и прозвище Рваный), его жена, дородная и величественная старуха, сын Тимофей – парень лет двадцати двух и дочь – девка на выданье.
Похожий на мать, статный и красивый, из-за стола встал Тимофей. Он вытер тряпкой яркие губы под юношески пушистыми усами, сощурил наглые, навыкат, глаза и с развязностью лучшего в хуторе гармониста, девичьего любимца, указал рукой:
– Проходите, садитесь, дорогие властя!
– Нам садиться некогда. – Андрей достал из папки лист. – Собрание бедноты постановило тебя, гражданин Фрол Дамасков, выселить из дома, конфисковать все имущество и скот. Так что ты кончай, полуднуй и выгружайся из дому. Зараз мы произведем опись имущества.
– Это почему же такое? – Кинув ложку, Фрол встал.
– Уничтожаем тебя как кулацкий класс, – пояснил ему Демка Ушаков.
Фрол пошел в горницу, поскрипывая добротными, подшитыми кожей валенками, вынес оттуда бумажку.
– Вот справка, ты сам, Размётнов, ее подписывал.
– Какая справка?
– Об том, что я хлеб выполнил.
– Хлеб тут ни при чем.
– А за что же меня из дому выгонять и конфисковать?
– Беднота постановила, я же тебе пояснил.
– Таких законов нету! – резко крикнул Тимофей. – Вы грабиловку устраиваете! Папаня, я зараз в рик поеду. Где седло?
– Ты в рик пеший пойдешь, ежели хочешь. Коня не дам. – Андрей присел к краю стола, достал карандаш и бумагу…
У Фрола синевой налился рваный нос, затряслась голова. Он как стоял, так и опустился на пол, с трудом шевеля распухшим почернелым языком.
– Сссук-ки-ны!.. Сукины сыны! Грабьте! Режьте!
– Папаня, встаньте, ради Христа! – заплакала девка, подхватывая отца под мышки.
Фрол оправился, встал, лег на лавку и уже безучастно слушал, как Демка Ушаков и высокий застенчивый Михаил Игнатенок диктуют Размётнову:
– Кровать железная с белыми шарами, перина, три подушки, ишо две кровати деревянных…
– Горка с посудой. И посуду всю говорить? Да ну ее под такую голень!
– Двенадцать стульев, одна длинная стула со спинкой. Гармоня-трехрядка.
– Гармонь не дам! – Тимофей выхватил ее из рук Демки. – Не лезь, косоглазый, а то нос расшибу!
– Я тебе так расшибу, что и мать не отмоет!
– Ключи от сундуков давай, хозяйка.
– Не давайте им, маманя! Нехай ломают, ежели такие права у них есть!
– Есть у нас права ломать? – оживляясь, спросил Демид Молчун, известный тем, что говорил только при крайней необходимости, а остальное время молча работал, молча курил с казаками, собравшимися в праздник на проулке, молча сидел на собраниях и, обычно только изредка отвечая на вопросы собеседника, улыбался виновато и жалостно.
Распахнутый мир был полон для Демида излишне громких звуков. Они наливали жизнь до краев; не затихая и ночью, мешали прислушиваться к тишине, нарушали то мудрое молчание, которым полны бывают степь и лес под осень. Не любил Демид людского гомона. Жил он на отшибе в конце хутора, был работящим и по силе первым во всей округе. Но как-то пятнила его судьба обидами, обделяла, как пасынка… Он пять лет жил у Фрола Дамаскова в работниках, потом женился, отошел на свое хозяйство. Не успел обстроиться – погорел. Через год еще раз пожар оставил ему на подворье одни пахнущие дымом сохи. А вскоре ушла жена, заявив: «Два года жила с тобой и двух слов не слыхала. Нет уж, живи один! Мне в лесу с бирюком и то веселей будет. Тут с тобой и умом тронешься. Сама с собой уж начала я гутарить…»
А ведь было привыкла к Демиду баба. Первые месяцы, правда, плакала, приставала к мужу: «Демидушка! Ты хоть погутарь со мной. Ну, скажи словцо!» Демид только улыбался тихой ребячьей улыбкой, почесывая волосатую грудь. А когда уж становилось невтерпеж от докучаний жены, нутряным басом говорил: «Чисто сорока ты!» – и уходил. Демида почему-то окрестила молва человеком гордым и хитрым, из тех, что «себе на уме». Может быть, потому, что всю жизнь дичился он шумоватых людей и громкого звука?
Поэтому-то Андрей и вскинул голову, заслышав над собой глухой гром Демидова голоса.
– Права? – переспросил он, смотря на Молчуна так, как будто увидел его впервые. – Есть права!
Демид, косолапо ступая, грязня пол мокрыми, изношенными чириками, пошел в горницу. Улыбаясь, легко, как ветку, отодвинул рукой стоявшего в дверях Тимофея и – мимо горки с жалобно зазвеневшей под его шагами посудой – к сундуку. Присел на корточки, повертел в пальцах увесистый замок. Через минуту замок со сломанной шейкой лежал на сундуке, а Аркашка Менок, с нескрываемым изумлением оглядывая Молчуна, восхищенно воскликнул:
– Вот бы с кем поменяться силенкой!
Андрей не успевал записывать. Из горницы, из зала Демка Ушаков, Аркашка и тетка Василиса – единственная женщина в Андреевой группе – наперебой разноголосо выкрикивали:
– Шуба бабья, донская!
– Тулуп!
– Три пары новых сапог с калошами!
– Четыре отреза сукна!
– Андрей! Резмётнов! Тут, парнище, товару на воз не заберешь! И ситцу, и сатин черный, и всякая иная…
Направившись в горницу, Андрей услышал из сеней девичьи причитания, крик хозяйки и урезонивающий голос Игнатенка. Андрей распахнул дверь:
– В чем тут у вас?
Опухшая от слез курносая хозяйская дочь ревела белугой, прислонясь к двери. Возле нее металась и кудахтала мать, а Игнатенок, весь красный, смущенно улыбаясь, тянул девку за подол.
– Ты чего тут?! – Андрей, не разобрав, в чем дело, задохнулся от гнева, с силой толкнул Игнатенка. Тот упал на спину, задрав длинные ноги в валяных опорках. – Тут кругом политика! Наступление на врага, а ты девок по углам лапаешь?! А под суд за…
– Да ты постой, погоди! – Игнатенок испуганно вскочил с пола. – На кой она мне… снилась! Лапать ее! Ты погляди, она на себя девятую юбку натягивает! Я не допущаю к тому, а ты – пихаться…
Тут только Андрей доглядел, что девка, под шумок вытащившая из горницы узел с нарядами, и в самом деле уже успела натянуть на себя ворох шерстяных платьев. Она, забившись в угол, одергивала подол, странно неповоротливая, кургузая от множества стеснявших движения одежин. Андрею стали противны и жалки ее мокрые, красные, как у кролика, глаза. Он хлопнул дверью, сказал Игнатенку:
– Не моги ее телешить! Что успела одеть – черт с ней, а узел забери.
Опись находившегося в доме имущества подходила к концу.
– Ключи от амбара, – потребовал Андрей.
Фрол, черный, как обугленный пень, махнул рукой:
– Нету ключей!
– Иди ломай, – приказал Андрей Демиду.
Тот направился к амбару, по пути выдернув из арбы шкворень.
Пятифунтовый замок-гирю с трудом одолели топором.
– Ты притолоку-то не руби! Наш теперя амбар, ты по-хозяйски. Легше! Легше! – советовал сопевшему Молчуну Демка.
Начали перемерять хлеб.
– Может, его зараз и подсеем? Вон в сусеке грохот[13] лежит, – предложил опьяневший от радости Игнатенок.
Его высмеяли и долго еще шутили, насыпая в меры тяжеловесную пшеницу.
– Тут ишо можно на хлебозаготовку пудов двести ссыпать, – по колено бродя в зерне, говорил Демка Ушаков. Он кидал пшеницу лопатой к выгребу закрома, хватал ее рукой, цедил сквозь пальцы.
– По пульке дюже должна заважить.
– Куда там! Червонного золота пашеница, только, видать, в земле была: видишь, тронутая.
Аркашка Менок и еще один парень из группы хозяйничали на базу. Аркашка поглаживал русую бороду, указывал на бычий помет с торчавшими из него непереваренными зернами кукурузы:
– Как же им не работать? Хлеб чистый едят, а у нас в товариществе и сенца в натруску.
Из амбара неслись оживленные голоса, хохот, пахучая хлебная пыль, иногда крепко присоленное слово… Андрей вернулся в дом. Хозяйка с дочерью собрали в мешок чугуны и посуду. Фрол, по-покойницки скрестив на груди пальцы, лежал на лавке уже в одних чулках. Присмиревший Тимофей взглянул ненавидяще, отвернулся к окну.
В горнице Андрей увидел сидевшего на корточках Молчуна. На нем были новые, подшитые кожей Фроловы валенки… Не видя вошедшего Андрея, он черпал столовой ложкой мед из ведерного жестяного бака и ел, сладко жмурясь, причмокивая, роняя на бороду желтые тянкие капли…
Нагульнов с Титком вернулись в хутор уже в полдень. За время их отсутствия Давыдов описал имущество в двух кулацких хозяйствах, выселил самих хозяев, потом вернулся к Титку во двор и совместно с Любишкиным перемерил и взвесил хлеб, найденный в кизячнике. Дед Щукарь положил в ясли объедья овцам и проворно пошел от овечьего база, увидев подходившего Титка.
Титок ходил по двору в распахнутом зипуне, с обнаженной головой. Он было направился к гумну, но Нагульнов крикнул ему:
– Воротись зараз же, а то в амбар запру!..
Он был зол, взволнован, сильнее обычного подергивалась его щека… Просмотрел он, как и где успел Титок выбросить обрез. Но только когда подъехали к гумну, Нагульнов спросил:
– Отрез-то отдашь? А то ведь отымем.
– Брось шутить! – Титок заулыбался. – Тебе он, должно, привиделся?..
Не оказалось обреза у него и под зипуном. Ехать назад искать было бессмысленно: в глубоком снегу, в бурьянах все равно не найти. Нагульнов, злобясь на себя, рассказал об этом Давыдову, и тот, все время с любопытством присматривавшийся к Титку, подошел к нему:
– Ты оружие-то отдай, гражданин! Так оно тебе спокойнее будет.
– Не было у меня оружия! Нагульнов это по насердке на меня. – Титок улыбнулся, играя хориными глазами.
– Ну что ж, придется тебя арестовать и отправить в район.
– Меня-то?
– Да, тебя. А ты думал как? Будем считаться с твоим прошлым! Ты хлеб укрываешь, готовишь…
– Меня?.. – согнувшись, как для прыжка, со свистом дыша, повторил Титок.
Вся наигранная веселость, самообладание, сдержанность – все покинуло его в этот момент. Слова Давыдова были толчком к взрыву накопившейся и сдерживаемой до этого лютой злобы. Он шагнул к попятившемуся Давыдову, споткнулся о лежавшее посреди двора ярмо и, нагнувшись, вдруг выдернул железную занозу[14]. Нагульнов и Любишкин кинулись к Давыдову. Дед Щукарь побежал со двора. Он, как назло, запутался в чрезмерно длинных полах своей шубы, упал, дико взывая:
– Ка-ра-а-ул, люди добрые! Убивают!
Титок, схваченный Давыдовым за кисть левой руки, правой успел нанести ему удар по голове. Давыдов качнулся, но на ногах устоял. Кровь из рассеченной раны густо хлынула ему в глаза, ослепила. Давыдов выпустил руку Титка, шатаясь, закрыл ладонью глаза. Второй удар повалил его на снег. В этот-то момент Любишкин и обхватил Титка поперек. Он не удержал его, несмотря на свою немалую силу. Вырвавшись у него из рук, Титок прыжками побежал к гумну. У ворот его догнал Нагульнов, рукоятью нагана стукнул по плоскому густоволосому затылку. Сумятицу усугубила Титкова баба. Видя, что к мужу бегут Любишкин и Нагульнов, она метнулась к амбару, спустила с цепи кобеля. Тот, гремя железным ошейником, намётом околесил двор и, привлеченный испуганными криками деда Щукаря, его распластанной на снегу шубой, насел на него… Из белой шубы с треском и пылью полетели лоскуты, овчинные клочья. Дед Щукарь вскочил, неистово брыкая кобеля ногами, пытаясь выломать из плетня кол. Он сажени две протащил на своей спине вцепившегося в воротник разъяренного цепняка, качаясь под его могучими рывками. Наконец отчаянным усилием ему удалось выдернуть кол. Кобель с воем отскочил, успев-таки напоследок распустить дедову шубу надвое.
– Дай мне ливольверт, Макар!.. – вылупив глаза, горловым голосом заорал ободрившийся дед Щукарь. – Дай, пока сердце горит! Я его вместе с хозяйкой жизни ррре-шу!..
Тем временем Давыдову помогли войти в курень, выстригли волосы вокруг раны, из которой все еще сочилась, пузырясь, черная кровь. Во дворе Любишкин запрягал в пароконные сани Титковых лошадей. Нагульнов за столом бегло писал:
Районному уполномоченному ГПУ т. Захарченке. Препровождаю в ваше распоряжение кулака Бородина Тита Константиновича, как контрреволюционный гадский элемент. При описании имущества у этого кулака он официально произвел нападение на присланного двадцатипятитысячника т. Давыдова и смог его два раза рубануть по голове железной занозой.
Кроме этого, заявляю, что видел у Бородина винтовочный отрез русского образца, который не мог отобрать по причине условий, находясь на бугре и опасаясь кровопролития. Отрез он незаметно выкинул в снег. При отыскании доставим к вам как вещественность.
Секретарь гремяченской ячейки ВКП(б)и краснознаменец М. Нагульнов.
Титка посадили в сани. Он попросил напиться и позвать к нему Нагульнова. Тот с крыльца крикнул:
– Чего тебе?
– Макар! Помни! – потрясая связанными руками, как пьяный, закричал Титок. – Помни: наши путя схлестнутся! Ты меня топтал, а уж тогда я буду. Все одно – убью! Могила на нашу дружбу!
– Езжай, контра! – Нагульнов махнул рукой.
Лошади резво взяли со двора.