– Мне тоже так кажется, – тихо поддержала его Ева.
Сефарди на мгновение задумался.
– Совпадение, о котором идет речь, на мой взгляд, доказывает, что вас, всех троих, потревожила и пытается вразумить одна и та же «новая» мысль, и она не оставит своих попыток достучаться до вас. А личина прачеловека имеет, видимо, символический смысл: с нами стремится заговорить и тем самым обрести новую жизнь забытое достояние древнейших времен – мудрость, знание, исключительные психические способности людей далекого прошлого, что в нашем мире проявляется в картинах видений, доступных лишь немногим избранным… Не поймите меня превратно, я не хочу сказать, что фантом не может быть неким существом, живущим своей жизнью. Напротив, я даже готов утверждать, что всякая мысль и есть такое существо… Не случайно отец юфрау Евы высказал такое суждение: «Он… предтеча… единственный человек, не ставший призраком».
– Может быть, мой отец считал предтечей того, кто достиг бессмертия? Вы не согласны?
Сефарди покачал головой.
– Если кому-то удается достичь бессмертия, он пресуществляется в непреходящую мысль. А каким образом она входит в наше сознание – как слово или как образ, – не имеет значения. Если живущие на земле люди не способны понять или «сконструировать» ее, она из-за этого еще не умирает, а просто обходит их стороной… Возвращаясь к нашему с бароном диспуту о Боге, я хотел бы повторить: будучи евреем, я не могу отступиться от Бога своих предков. Иудейская вера – в основе своей религия добровольно избранной и намеренной слабости, упование на Бога и на пришествие Мессии. Я знаю, есть и путь силы. Барон Пфайль намекнул на это. Но цель-то одна. В обоих случаях она будет по-настоящему познана лишь в конце пути. Ни тот ни другой путь нельзя признать ложным. Путь будет гибельным только тогда, когда человек слабый или, подобно мне, изнывающий от томления, выберет стезю силы, а сильный – тропу слабости. Во времена Моисея, когда правила жизни определялись лишь десятью заповедями, было сравнительно легко жить совершенным праведником, коего называют Цадик Томим. Нынче же это невозможно, о чем знает всякий благочестивый иудей, который старается неукоснительно следовать бесчисленным ритуальным предписаниям. Теперь только с Божьей помощью можем мы, евреи, осилить наш путь. Надо быть глупцом, чтобы сетовать на это, ибо путь слабости стал ровнее и легче, а потому яснее видна и стезя силы: ведь всякий, кто познал себя, уже не будет блуждать в чуждых пределах… Сильным религия более не нужна, они шагают легко, не опираясь на посох. Те, кто насыщается только едой и питьем, также не нуждаются в религии. Она еще не востребована ими. Не нужен им и посох, ибо они не идут, а топчутся на месте.
– Вам не приходилось слышать, господин доктор, о путях овладения мыслью? – спросил Хаубериссер. – Я имею в виду не тривиальный самоконтроль, а, попросту говоря, обуздание чувственных порывов и тому подобное. Мой вопрос подсказан найденным мною своеобразным дневником, о котором я давеча рассказывал Пфайлю.
Сефарди вздрогнул. Казалось, он ждал и боялся упоминания о дневнике. Доктор бросил быстрый взгляд на Еву.
На его лице вновь проступило выражение какой-то глубинной боли, которое Пфайль замечал уже не раз.
Он тут же взял себя в руки, но нельзя было не почувствовать, каких сил стоило ему возобновить прерванный монолог.
– Обретение власти над мыслью – древний языческий путь к сверхчеловеческому могуществу, но вовсе не к тому сверхчеловеку, о котором писал немецкий философ Ницше… Я мало что знаю об этих вещах. Мне страшно думать о них. В последние десятилетия восточные ветры занесли в Европу кое-какие идеи о «мостах жизни», так называют эту весьма опасную дорожку сами проповедники. Но, к счастью, сюда дошли столь скудные сведения, что человек, не посвященный в основы сего учения, не сможет разобраться, что к чему. Но и этой малости оказалось достаточно, чтобы тысячи легковерных, особенно англичан и американцев, просто ополоумели в стремлении познать тайны магии… Да, иного слова тут не подберешь. Появились горы сомнительной литературы и где-то откопанных темных заклинаний, оживились аферисты всех мастей, напустившие на себя вид посвященных. Но кто слышит звон, пока, слава Богу, не знает, где он… Толпы новообращенных паломников устремились в Индию и в Тибет, не ведая, что там давно истлели угольки тайны. Об этом и слышать не хотят… Может, им и удастся найти на Востоке какой-то отзвук, некое сходство в названиях, но это же совсем не то, и в конце концов они лишь снова вернутся на путь слабости, который я уже упоминал, или заморочат себе голову, как случилось с Клинкербогком… Есть несколько подлинных древних рукописей, внушающих впечатление правдивости, но ключа к ним не прилагается, а их авторы позаботились о непроницаемой стене для защиты мистерии от профанов… У евреев тоже был когда-то «мост жизни». Отрывочные сведения, которыми я располагаю, восходят к XI веку. Один из моих предков, некий Соломон Габироль Сефарди, чье жизнеописание выпало из нашей родовой хроники, высказался на эту тему в туманных заметках на полях своей книги «Мегор Хайим»[48], что имело для него роковые последствия – смерть от руки какого-то араба. Говорят, на Ближнем Востоке есть маленькая община, члены которой носят голубые одежды и как ни странно ведут свое происхождение от выходцев из Европы – учеников старопрежних розенкрейцеров [49], но они свято хранят свою тайну. Каждый из них – «парада», то есть «доплывший до другого берега»…
Сефарди прервался, словно переводя дыхание перед пассажем, который требовал невероятного напряжения сил.
Он стиснул кулаки и молча смотрел в пол.
Наконец он решился и, устремив свой взгляд сначала на Еву, а затем на Хаубериссера, глухо произнес:
– Если кому-то удастся перейти «мост жизни», это будет спасением всего мира. Быть может, это даже больше, чем явление Мессии… Но есть одно необходимое условие: человеку не достичь этой цели в одиночку, ему нужна… спутница… Одолеть путь можно лишь соединенными силами мужчины и женщины. В этом – тайный смысл брака, утраченный человечеством за тысячи лет.
Ему стало трудно говорить, он встал и подошел к окну, чтобы никто не видел его лица, и, только постояв там какое-то время, мог с внешним спокойствием завершить свою мысль:
– Если моя ничтожная осведомленность в этой области может хоть как-нибудь послужить вам обоим, располагайте мной…
Эти слова были для Евы разорвавшей тьму молнией… Она вдруг поняла, что творилось в его душе… На глаза навернулись слезы. Так значит, Сефарди с обостренной проницательностью человека, прожившего всю жизнь затворником, провидел те линии судьбы, которые свяжут ее с Хаубериссером. Но что подвигло его подстегнуть только зарождавшееся взаимное чувство, хотя оно и казалось им обоим уже неодолимым? Почему он почти бесцеремонно подтолкнул их к решению?
Если бы Сефарди хоть раз в жизни дал повод усомниться в благородстве своей натуры, она сочла бы его поступок изощренным приемом ревнивого воздыхателя, который хорошо рассчитанным ударом пытается разорвать нежные волокна не ему назначенных уз. А может быть, это – героический шаг безнадежно влюбленного человека, который, не чувствуя себя достаточно сильным, чтобы вынести медленную пытку постепенного отчуждения, предпочел убийственную ясность дальнейшей бесплодной борьбе?
И еще ее тревожила смутная догадка о какой-то иной причине его скоропалительного решения, которая, видимо, была как-то связана с тем, что он знал о «мосте жизни». Не случайно же, говоря про это, Сефарди ограничился несколькими, будто отмеренными, фразами…
Ева вспомнила слова Сваммердама о пущенной в галоп судьбе. Они до сих пор звучали у нее в ушах.
Минувшей ночью, когда она, склонясь над перилами, смотрела на черную воду канала, у нее хватило духа последовать совету старика и вступить в разговор с Богом.
Может быть, то, что открылось ей сегодня, явилось следствием этого решения? У нее холодок пробежал по коже. Неужели так оно и есть? Темный силуэт церкви св. Николая, накренившийся дом со свисающей цепью и человек в лодке, испуганно прятавший свое лицо, – все это мелькнуло в ее сознании, как воспоминание о кошмарном сне.
Хаубериссер молча стоял у стола, нервозно листая страницы какой-то книги.
Ева почувствовала: она должна заговорить первой, чтобы нарушить тягостную тишину.
Она подошла к Фортунату, посмотрела ему в глаза и спокойно сказала:
– Слова доктора Сефарди сказаны не для того, чтобы мы дичились друг друга, господин Хаубериссер, они продиктованы самыми дружескими побуждениями. Нам обоим неведомо, какие виды имеет на нас судьба. Сегодня мы еще вольные птицы (по крайней мере, так чувствую себя я), но, если жизнь распорядится сойтись нашим путям, мы не сможем да и не захотим противиться ей… Я не нахожу ничего натужного и постыдного в том, чтобы принять эту мысль… Завтра рано поутру я возвращаюсь в Антверпен. Я могла бы отложить отъезд, но сейчас нам лучше расстаться на какое-то время. Мне не хотелось бы мучиться сомнениями и сожалеть о том, что вы или я по воле минутного впечатления связали себя узами, которые потом нельзя будет разорвать без боли… Насколько я знаю со слов барона Пфайля, вы так же одиноки, как и я. Позвольте мне увезти с собой чувство уверенности в том, что теперь я не одна и у меня есть тот, кого я могу назвать другом, с которым мы едины в надежде обрести путь, лежащий за пределами обыденного существования… Ну а мы с вами, доктор, – она с улыбкой посмотрела на Сефарди, – надеюсь, останемся старыми верными друзьями. А как же иначе…
Хаубериссер поцеловал протянутую ему руку.
– Не смею даже просить вас, Ева, – не сердитесь, что называю вас по имени, – чтобы вы не уезжали дальше Амстердама. Моя первая жертва – потерять вас в тот же день, когда я с вами…
– Если вы хотите обрадовать меня первым доказательством вашей дружбы, – прервала его на полуслове Ева, – не говорите больше обо мне. Я знаю: то, что вы хотите сказать, не дань учтивости или заученному этикету, но, прошу вас, не надо. Пусть время рассудит, можем ли мы быть в наших отношениях больше, чем друзьями.
Барон Пфайль, желая незаметно, чтобы не помешать трогательному прощанию, покинуть комнату, поднялся при первых словах Хаубериссера. Но тут он увидел, что Сефарди не может последовать за ним, так как иначе ему пришлось бы пройти почти впритирку к увлеченной разговором паре. Пфайль направился к столику у стены и взял свежую газету.
Едва он прочитал первые попавшиеся на глаза строки, как у него вырвался возглас изумления и ужаса.
Вдогонку сообщению, напечатанному в нашем утреннем выпуске, можем добавить следующее.
Перед самым рассветом некто Сваммердам, самодеятельный ученый, проживающий на Зейдейк, поднялся к им самим же по невыясненным причинам запертой двери чердачной комнаты Клинкербогка и с удивлением обнаружил, что дверь приоткрыта, а на полу – обагренный кровью труп девочки Катье. Сам сапожник Ансельм Клинкербогк исчез бесследно, равно как и немалая сумма денег, которая, по словам Сваммердама, еще вечером была на месте.
Подозрение полиции первоначально пало на приказчика, который служит в том же доме. Некая свидетельница утверждает, что молодой человек в потемках возился с ключом у двери в мансарду. Он был немедленно взят под стражу, но вскоре отпущен, так как тем временем явился с повинной истинный преступник. Есть основания предполагать, что сначала был убит сапожник, а затем та же участь постигла его малолетнюю внучку, по всем версиям, разбуженную шумом. Труп старика, скорее всего, был выброшен через окно в воду канала. Откачка воды покуда не принесла никаких результатов, так как грунт в этом месте представляет собой трясину многометровой глубины.
Не исключается, что убийца действовал в сумеречном состоянии, во всяком случае показания, которые он дал комиссару полиции, чрезвычайно сбивчивы и невразумительны. В похищении денег он признался. Стало быть, налицо убийство с целью ограбления. Деньги (называется сумма в несколько тысяч гульденов) будто бы перепали сапожнику от щедрот одного известного на весь город мота… Печальная мораль предупреждает нас о том, какие ужасные последствия часто имеют подобные благотворительные причуды…
Пфайль бросил газету на стол и понурил голову.
– Кто же убийца? – допытывалась Ева. – Не иначе, как этот ужасный негр?
– Убийца? – Пфайль перевернул страницу. – Вот, извольте: «В совершенном злодеянии признался старый еврей, выходец из России по имени Айдоттер, торгующий спиртными напитками в том же доме. Не пора ли решительно покончить с разгулом, который на Зейдейк…» ну и так далее.
– Симон Крестоносец? – Ева ушам своим не верила. – Никто не убедит меня в том, что он мог замыслить такое гнусное преступление.
– Даже в сумеречном состоянии, – согласился доктор Сефарди.
– Так вы думаете, это был приказчик Иезекииль?
– Это столь же маловероятно. В худшем случае он пытался отмычкой открыть дверь в каморку, чтобы взять деньги. Но ему помешали… Убийцей был негр. Тут двух мнений быть не может.
– Но помилуйте, как объяснить, что вину взял на себя Лазарь Айдоттер?
Доктор Сефарди пожал плечами.
– Не исключено, что, увидев полицию, он с перепугу подумал, будто сапожника убил Сваммердам, и ради его спасения решил принести себя в жертву… Такой вот истерический порыв. То, что он не в себе, я понял с первого взгляда. Помните, юфрау Ева, что говорил знаток бабочек про силу, таящуюся в имени. У Айдоттера было время самоотождествиться со своим духовным именем, и, возможно, он вбил себе в голову, что должен ради кого-то пожертвовать собой, принять на себя чей-то крест. Кроме того, я даже думаю, что сапожник Клинкербогк до того, как погиб сам, в безумном религиозном экстазе убил девочку. За многие годы он свыкся с именем Аврам, это всем известно. Но если бы он затвердил, что его зовут Авраамом, едва ли произошло бы то, что мыс – лилось им как заклание Исаака.
– Никак не могу взять в толк, – сказал Хаубериссер. – Неужели слово, сколь бы ни перекатывал его человек в своем сознании, может определять или изменять его судьбу?
– Почему бы и нет? Нити, управляющие поступками, очень тонки. То, что сказано в Первой книге Моисея о том, как Господь нарек Аврама Авраамом[50], а Сару – Саррой, имеет связь с каббалой или с древнейшими мистериями. У меня есть некоторые основания сомневаться в правильности исповедуемого Клинкербогком и его общиной принципа произнесения тайного имени… Как вы, вероятно, знаете, каждой букве еврейского алфавита соответствует определенное число. Скажем, С – это 21, M – 13, H – 14. Следовательно, мы можем выразить имя в числах, а исходя из их соотношения, мысленно построить геометрические тела – куб, пирамиду и так далее. Эти геометрические формы могут стать своего рода арматурой для образного наполнения нашего доселе аморфного, размытого внутреннего мира, если мы правильно сориентируем воображение и приложим необходимые мыслительные усилия. Тем самым мы сделаем «душу» – другого слова не подберу – некой пластической структурой, и она будет причастна сфере соответствующих вечных законов. Между прочим, египтяне представляли себе совершенную душу в виде шара.
– Что же, по-вашему, мог напутать сапожник в обращении с именем, если он действительно убил свою внучку? Так ли уж велика разница между Аврамом и Авраамом?
– Клинкербогк сам назвал себя Аврамом. Это имя всплыло из глубин его подсознания. Отсюда и роковые последствия! Это не было внушением свыше – «нешама», как мы, евреи, называем метафизическое дыхание Бога. В случае с Клинкербогком это проявилось как отсутствие одного слога – произносимого с придыханием «а». В Библии ангел Господень отводит руку Авраама, занесенную над жертвенником с Исааком. Аврам же был бы обречен стать убийцей, как это случилось с Клинкербогком. Он сам накликал свою смерть своим неутолимым желанием вечной жизни… Напомню еще раз, что слабый не должен идти путем силы. Клинкербогк свернул с тропы слабых, с назначенного ему пути ожидания.
– Но какова же участь бедного Айдоттера?! – воскликнула Ева. – Неужели мы останемся лишь бездеятельными свидетелями его осуждения?
– Так быстро приговоры не выносятся, – успокоил ее Сефарди. – Завтра утром я пойду к судебному психиатру Дебруверу, которого знаю с университетских времен, – и поговорю с ним.
– А еще не забудьте проведать старого энтомолога и, если не трудно, напишите мне в Антверпен, как он и что с ним, – попросила Ева, протянув на прощание руку Пфайлю и Сефарди. – Ну а теперь до свидания, даст Бог, скорого.
Хаубериссер догадался, что она хочет, чтобы он проводил ее, и помог надеть ей принесенный слугой плащ.
Они шли по парку. Прохладный вечерний воздух влажным флером окутывал цветущие липы. В сумраке увитых листвой аркад белел мрамор греческих статуй, дремавших под говор фонтанных струй, которые играли серебряными искрами в лучах дуговых ламп, размещенных вдоль фасада.
– Можно ли мне хоть иногда навещать вас в Антверпене, Ева? – с трудом набравшись смелости, спросил Хаубериссер. – Вы предлагаете мне жить ожиданием до тех пор, пока нас не соединит время. Но разве могут письма заменить встречи? Ведь мы оба воспринимаем жизнь иначе, нежели люди из толпы. Зачем же возводить между нами стену?
– А вы уверены в том, что мы созданы друг для друга? – сказала Ева, глядя куда-то в сторону. – Когда двое живут одной жизнью, казалось бы, сбывается прекрасная мечта. Почему же тогда так часто, почти всегда она оборачивается неприязнью и горечью?… Мне не раз приходила мысль о том, насколько неестественно состояние мужчины, приковавшего себя к женщине. Он напоминает мне птицу со сломанными крыльями… Вы уж позвольте мне договорить. Я знаю, что вы хотите сказать…
– Нет, Ева, – не дослушав, горячо возразил Хаубериссер. – Вы ошибаетесь. Я знаю, вы боитесь, что я заговорю о… Вы не хотите слышать о моих чувствах к вам, а поэтому не буду об этом… Слова Сефарди, из каких бы честных побуждений они ни были сказаны и как бы искренно я сам ни надеялся на подтверждение их правоты, все же – и я чувствую это с мучительной ясностью – встали непреодолимой преградой между нами. Если мы не напряжем свои силы, чтобы сломать ее, она так и будет разделять нас. И однако в душе я даже рад, что все случилось так, а не иначе… О браке из рациональных соображений мы оба даже не помышляем, а вот чего нам следует опасаться, – вы извините, Ева, что я злоупотребляю местоимением «мы», – так это любви, сведенной к страсти. Доктор Сефарди был прав, когда говорил об утрате смысла супружества…
– Но ведь как раз это и мучит меня! Я чувствую свое полное бессилие и неумение противостоять прожорливому мерзкому чудовищу, каким мне видится жизнь. Все затерто, опоганено грязным жиром пошлости. Каждое слово, повторяемое изо дня в день, обесцвечено въевшейся пылью. Я кажусь себе ребенком, который идет в театр в надежде увидеть сказочный мир, а попадает в дешевый балаган, где кривляются фигляры с размалеванными физиономиями. Брак низведен до казенной организации из двух человек, которая душит живое чувство и заставляет мужчину и женщину служить идолу целесообразности. Это медленное, неотвратимое погружение в песок житейской пустыни… Уж лучше быть бабочками-однодневками. – Она остановилась и впилась глазами в мерцающую чашу фонтана, над которой, подобно фантастической вуали, трепетали золотистые облачка мотыльков. – Люди годами, как черви, ползут по своим пыльным тропам, готовясь к свадьбе как к священному празднику жизни, чтобы, отпраздновав свое за один день, начать подготовку к смерти.
Ева замолчала, ее била дрожь. По ее потемневшим глазам Фортунат видел, насколько глубоко она взволнована. Он взял ее ладонь и приник к ней губами.
Какое-то время они стояли, не шелохнувшись. Потом она обвила голову Фортуната руками и поцеловала его.
– Когда ты станешь моей? Жизнь так коротка, Ева.
Она не ответила. И, не проронив больше ни слова, они вышли к решетке ворот, у которых Еву ждал экипаж барона Пфайля, чтобы отвезти ее в город.
Хаубериссер хотел повторить свой вопрос в последний миг прощания, но Ева опередила его.
– Меня неодолимо тянет к тебе, – тихо сказала Ева, прижимаясь к нему, – это как тяга к смерти. Я буду твоей, ни на минуту не сомневаюсь в этом. Но то, что люди называют браком, не наш удел.
Едва ли до него дошел смысл этих слов, он был оглушен счастьем согревать ее в своих объятиях. Потом ему передалась ее дрожь, он почувствовал, как у него вздыбились волосы, и тут обоих овеяло каким-то ледяным дыханием, словно их осенил своими крыльями ангел смерти, и вот он подхватил их, чтобы, оторвав от земли, унести в елисейские поля вечного блаженства.
Когда оцепенение прошло, стало угасать и это странное блаженное ощущение последнего мига, овладевшее всем его существом. И теперь, глядя вслед карете, отнявшей у него Еву, Фортунат чувствовал лишь, как изнывает душа, как мучительно не хватает уверенности в том, что они встретятся вновь.